На протяжении сорока минут Собаку приводят в чувство. В него вливают водяру и по каким-то законам физики Собака, наполняясь нею, прибывает на поверхность, говорит всем привет, с ним тоже здороваются все присутствующие, с возвращением тебя, пионер-герой Собака Павлов, клёво, что ты вернулся к нам, именно тебя нам тут и не хватало, ага, говорят присутствующие, то есть Вова и Володя, мы просто обязаны были тебя откачать, чтобы еще раз посмотреть в твои, хоть и пьяные, но всё равно честные глаза, чтобы ты нам сказал, за что ты так ненавидишь рекламный бизнес в целом и нас с Володей — произносит Вова — в частности, что мы тебе сделали, что ты нас так беспонтово кинул, исчезнув с очень важной, кстати, корреспонденцией, за которую, если бы мы могли, мы бы тогда дважды оторвали яйца. И так между ними протекает какая-то такая дружная беседа, знаете, как оно бывает, и Собака полностью возвращается в мир, из которого его не вытолкала его собственная душа, он оглядывается вокруг и прислушивается: форели лежат где-то на глубине, злой золотозубый ангел в белом халате и капроновых чулках тоже отлетел, рекламщики Вова и Володя затянули его куда-то в зелень за металлические, окрашенные белым киоски и щедро поят водярой. Социум требует компромиссов.
Почему они никогда не приходят на стадион вовремя, когда там звучат марши и поздравительные речи клерков от муниципалитета? Во-первых, они, как правило, приходят не совсем трезвые и уже плохо ориентируются который час, иногда они вообще плохо ориентируются, что уж там час, они время года не различают, всегда то в тёплых свитерах под палящим солнцем, то в мокрых футболках под первым снегом. Во-вторых, перед матчами происходит какая-нибудь лотерея, а в лотерею они не верят, тут и говорить не о чем. В-третьих, их тоже можно понять — когда тебе 19 и ты заползаешь в свой сектор, и все — включая милицию — видят, в каком ты чудесном возвышенном состоянии, что может больше будоражить тебя? Потом, когда ты вырастешь и станешь работать в банке или газовой конторе, когда с реальностью будешь общаться по телевизору, а с друзьями — по факсу, если у тебя будут друзья, а у них — факс, тогда, конечно, тебе похуй будет такая штука как пьяный тинейджерский драйв, который сносит башку и бросает тебя на все амбразуры мира, когда глаза увлажняются от возбуждения и кровь под ногтями останавливается от того, что вот несколько сотен лиц наблюдают, как они заходят в сектор и ищут свои места, и даже кого-то несут на плечах, называя его почему-то собакой, время от времени теряют его между лавок, но упрямо и настойчиво подбирают и тянут на заветные места, подальше от часовых, подальше от продавщиц мороженого, вообще — подальше от футбола, как они его понимают.
В очередной раз Собака Павлов приходит в себя уже на стадионе, хорошо вот так сидеть с друзьями, думает он, на лавке, где-то под какими-то деревьями, которые шумят и качаются во все стороны, нет, вдруг думает он, это не деревья, тогда что это? Несколько секторов поодаль, слева от них, под тяжелым июньским дождём стоят фанаты противника. Их несколько десятков, он приехали с утра на вокзал, и за ними целый день тащатся несколько патрулей, на стадионе им отвели отдельный сектор, в котором они печально машут размокшими и набухшими флагами. Ещё до перерыва наши, неудовлетворённые результатом и погодой, прорывают заслон и начинают их бить. Снизу, от поля, подтягивается рота курсантов-пожарных, милиция, в конце концов, не придумывает ничего лучше, как выпихнуть всех со стадиона, начинает оттеснять народ к выходу, пока ещё идёт первый тайм; все, понятное дело, забывают про футбол и начинают болеть за наших на трибунах, команды тоже больше интересуются дракой, чем результатом, любопытно всё-таки, непредсказуемо, тут на поле и так всё было понятно — кто-то под конец обязательно игру сольёт, а там — глянь, какая-то борьба, прямо тебе регби, вон и пожарные уже по голове получили, а тут и тайм заканчивается и команды неохотно тянутся в тоннель, милиция выносит последних гастролёров, итак, когда игра возобновляется, сектор уже пуст. Только растоптанные и разорванные знамёна, будто фашистские штандарты на Красной площади, тяжело лежат в лужах, наши, кто уцелел, удовлетворённо возвращаются к своим секторам, самые упорные и принципиальные болельщики едут на вокзал — вылавливать тех, кто будет возвращаться домой; и тут, где-то на пятнадцатой минуте второго тайма, на трибуны забегает ещё один гастролёр — совсем юный чувак, растрёпанный и намокший, где он был до этого — неизвестно, но вот он уже точно всё самое интересное пропустил, он вбегает и видит следы побоища и рваные флаги своей команды и никого из друзей; где наши? — кричит он, обернувшись к притихшим трибунам, эй, где все наши?! — и никто ему ничего не может ответить, жаль чувака, даже ультрасы замолчали, оборвали своё тягучее «судья-пидарас», смотрят застенчиво на гастролёра, неудобно перед чуваком, правда — как-то нехорошо вышло, и чувак смотрит снизу на затихшие сектора и смотрит на мокрое поле, на котором месят грязь команды, и смотрит в холодное и малоподвижное небо и не может понять — что случилось, где пацаны, что эти клоуны с ними сделали, и подбирает помятый пионерский горн, в который до этого дул кто-то из его полегших друзей, и внезапно начинает пронзительно свистеть в неё, плаксиво и отчаянно, так, что все аж охренели — надо же так, свистит, отвернувшись и от поля, и от ультрасов, и от притихших и пристыженных пожарников, свистит какую-то свою, только ему одному известную, громкую и фальшивую ноту, вкладывая в неё всю свою храбрость, всю свою безнадёгу, всю свою чисто пацанскую любовь к жизни…
Под самой крышей, над последними рядами, сидят сонные голуби, которые уже привыкли к поражениям нашей команды, и сонно курлычут, живут себе, никому не мешают, прикольные мокрые стаи, но вот Собака слушает их сквозь сон, они ему являются в его алкогольной прострации и вытягивают его оттуда, знаете, такое странное состояние, когда ты одним глазом видишь свет впереди, а другим, как бы это объяснить — другим ты видишь то, что можно, наверное, назвать обратной стороной света, ну, вы понимаете, одним словом, когда тебе одновременно показывают очень много, но ты в таком состоянии, что увидеть уже ничего не можешь. Да и не хочешь. Потому Собака сползает на цементный пол и начинает отползать в сторону прохода, давя своей измученной грудью шелуху подсолнечника, окурки и лотерейные билеты. Отползает к проходу, встаёт на ноги и нерешительно двигает вверх, к последнему ряду, цепляется там за металлическое крепление и обвисает на нём совсем без сил
— не упасть на трибуну и не придавить болельщиков каких-нибудь если упадёшь нужно будет извиняться с кем-то общаться что-то говорить и тогда все сразу почувствуют как плохо у тебя пахнет изо рта и сразу догадаются что ты пил так что главное ни с кем не разговаривать и ни к кому не обращаться а если упадёшь обязательно с тобой кто-нибудь заговорит не отвертишься потом скажут что у тебя изо рта так плохо пахнет точно унюхают стоит только начать говорить даже если отвернуться и говорить в сторону всё равно унюхают разве что сильно отвернуться и так говорить. что говорить? что нужно говорить чтобы они не узнали? что я должен сказать? скорее а то заметят скажут что-нибудь. что скажут? скажут почему молчишь? не кричишь? почему я не кричу? нужно кричать иначе они заметят что у меня плохо пахнет изо рта скажут что у меня плохо пахнет изо рта потому что я не кричу или подумают что я пьяный потому что я не кричу что мне следует кричать? что мне следует кричать? ну что что мне следует кричать? нужно спросить у кого-нибудь нужно отвернуться и спросить или отвернуться и закричать тогда никто ничего не заметит всё равно не заметят такой шум стоит хорошо я крикну что-то вбок никто не почувствует как у меня плохо пахнет изо рта но все заметят что я кричу значит я не пьяный нормально это я нормально придумал только что крикнуть ну что мне крикнуть что они все кричат? про судью про судью только крикнуть в сторону чтобы не услышали и чтобы заметили как-то так нужно крикнуть и обязательно про судью тогда всё будет нормально
— и тут наш форвард вываливается сам на сам с вратарём и бьёт, просто хуячит изо всех сил, несколько тысяч мокрых болельщиков замирают, затаивают, можно сказать, дыхание и тут за их спинами во влажной тишине горестно звучит:
— Ээээээээээээээээй!!! — Тыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыы!!!!!!!!!!!!!!!!
И мокрые болельщики в ближних секторах зачарованно поворачивают головы и видят там Собаку Павлова, старого доброго Собаку Павлова, которого тут знает каждая собака, то есть каждый сержант с рацией, он совсем измождённо обвисает вокруг железного крепления, повернувшись к трибунам, назовём это спиной, и протяжно воет куда-то в никуда, или как это назвать.
Почему? Потому что ты не просто какой-то мудак, который смирился со существующим несправедливым положением вещей и повседневными наёбками с его стороны, потому что ты не собираешься до конца своих дней вгрызаться в чьё-то горло за расфасованную ними хавку. Потому что у тебя, в конце-концов, есть что сказать, если бы тебя кто-то спросил о самом главном, так что этого уже достаточно, думает Собака, вернее он, конечно, в таком состоянии ничего подобного не думает, но если бы он мог сейчас думать, он, мне кажется, думал бы именно это, поэтому он начинает лезть вверх по балке, которая подпирает крышу, сдирая пальцами старую зелёную краску и засохшее птичье дерьмо, прижимаясь к прохладной трубе, осторожно тянется вверх, переставляя ноги по железной конструкции, лезет как раз над сержантскими головами, которые про него забыли на какое-то время, над головами всех своих мокрых и пьяных знакомых, сколько их тут есть, над счастливыми головами Вовы и Володи. Их он и узнаёт и останавливается как раз над ними, рассматривает их сверху, думает, о как клёво, если протянуть руку вниз, можно их обоих поднять сюда, и он тянет к ним руку и что-то им говорит, даже не замечая, как плохо у него пахнет изо рта.
И тут наши вколачивают мяч, и мокрые глотки ревут — вау-у-у-у-у!!! — вау-у-у-у-у!!! — ревут они и от этого рёва сотни и тысячи сонных голубей срываются со сна и вылетают, будто снаряды, со своих насестов, устланных перьями, землёй и лотерейными билетами, вылетают волной под мокрое небо, и эта волна бьётся об Собаку Павлова, и тот не удерживается и летит вниз, пролетает свои несколько метров и смачно брякается на лавку, рядом с Вовой и Володей, те, наконец, вспоминают про своего товарища, поворачиваются к нему и видят его рядом с собой, как и должно быть.
— О, Собака, — кричит Вова.
— Собака, мы забили, — кричит Володя.
— Здорово, — говорит Собака и улыбается. Впервые за последние три дня, кстати.
Вова и Володя не отважились показать свои документы, поэтому к госпитализированному Собаке их не пускают, они объясняют, что они друзья, даже родственники, дальние, но всё-таки родственники, но им говорят, что таких родственников, как Собака, стыдиться нужно и кладут его — пьяного и сонного — на носилки, а потом запихивают в скорую, почему-то все они думают, что Собака именно травмирован, а не пьяный, это его и спасает, его не убивают на месте, как этого требуют инструкции поведения сержантов, старшин и мичманов при героической охране спортивных комплексов и мест массового отдыха трудящихся во время проведения там футбольных матчей, политических митингов и других физкультурно-просветительских шабашей. Какой-то сердобольный сержант даже подходит к водителю скорой, списывает его координаты, оставляет ему свой рабочий телефон и приказывает немедленно мчать тяжелораненого Собаку, а завтра, если ничего серьезного не случится, привезти его залатанное тело к ним в ровд для дальнейших лабораторных опытов, там они и выяснят, что это за Гагарин наебнулся им на головы. Водитель отдаёт честь, ну вы понимаете, о чём я, и скорая исчезает за зелёными воротами стадиона, разгоняя своими сиренами мокрых болельщиков, в чьём весёлом водовороте теряются и Вова с Володей — поскольку победа предполагает единение и радостную коллективную массу, салюты и слаженное хоровое пение, и только поражение, горькое личное поражение, не предполагает ничего, кроме пьяных санитаров и аппарата искусственного дыхания, который, к тому же, и не работает, вернее нет — он работает, но никто не знает, как.
До утра Собака обрыгивает все одеяла, которыми его обернули, и вызывает резкое отвращение со стороны медицинского персонала. Дежурные медсёстры пытаются куда-то дозвониться, найти тех дальних родственников, которые хотели эту сволочь забрать ещё там — на стадионе, но телефона никто не знает, у Собаки изо всех документов находят только ветеранское удостоверение на имя Павловой Веры Наумовны, все разглядывают это удостоверение — потрёпанное и обгорелое по краям — но Собака, хоть ты убей, на Павлову Веру Наумовну не тянет, они на всякий случай ещё смотрят по картотеке и с удивлением выясняют, что согласно их записям эта самая Вера Наумовна ещё три с половиной года назад богу душу отдала, но в этих картотеках такое случается, говорит старшая дежурная медсестра, полностью принять, что перед нею таки не Павлова Вера Наумовна, а какой-то неидентифицированный уёбок, она отказывается, тогда на утро они вызванивают водителя со скорой, тот только отработал смену и по этому поводу всю ночь пил, и про Собаку понял не сразу, сказал, что никакой такой Веры Наумовны он вчера со стадиона не привозил, божился, что женат и что с женой у них всё в порядке, даже секс иногда бывает, когда он не на смене, ну, но в конце-концов понял, о чём идёт речь и выдал медсёстрам телефон сержанта, который интересовался вчера дальнейшей судьбой подобранного им Собаки. Медсёстры кидаются звонить сержанту, говорят, что, мол, беда, товарищ сержант, у нас тут лежит обрыганный недоносок, какой-какой? с утренней бодринкой в голосе переспрашивает сержант и тут таки начинает записывать, записываю, говорит он — об-ры-ган-ный, ну-ну? вот, говорят медсёстры, мало того, что обрыганный, так он ещё и без паспорта, так-так-так, отвечает на это сержант, не так быстро — ма-ло-то-го-что-об-рыг, слушайте, внезапно спрашивает он, ну, а мне-то что, может у него сотрясение мозга? нет у него, — говорят сёстры, — ни сотрясения, ни мозга, он вообще какой-то дезертир, ходят с чужими документами, ага, радуется сержант, с чужими, ещё и обрыгал нам тут всё, — не могут успокоиться сёстры, ну, это вы ладно, строго говорит сержант, давайте тяните его к нам, но скорее, у меня к девяти смена заканчивается, а напарник мой с ним носиться вряд ли захочет — у него давление. Ясно, говорят сёстры, давление.
Они тут-таки вызывают дежурного водителя, забирай, говорят ему, эту сволочь, которая нам тут всё обрыгала, и вези её в Киевское ровд, у неё там какой-то непорядок с документами, ага, говорит водитель, вот сейчас всё брошу, и повезу вашу сволочь исправлять документы, может его ещё в загс отвезти? делать мне нечего, в принципе он только заступил на смену и делать ему правда нечего, ты давай не выёбывайся, говорит ему старшая дежурная медсестра, смена которой как раз заканчивается, отвезёшь его и сразу назад, у нас тут ещё работы море, ну да, говорит водитель, чёрное море, и брезгливо взяв под руку ослабевшего и деморализованного Собаку ведёт его вниз, открывая задние двери скорой, давай, указывает Собаке, залезай, садись вон на носилки, а лучше ляг, а то упадёшь на повороте, разобьёшь стекло какое-нибудь, или порежешься, или краску перевернёшь, какую краску? спрашивает Собака, какую-нибудь, говорит водитель, ложись давай, может я посижу? боязливо спрашивает Собака, ты давай не выёбывайся, говорит ему водитель, и садится за штурвал. Собака пробует лечь, но ему сразу же становится плохо и он начинает рыгать — на носилки, на стены, на какую-то краску, ну, вы понимаете. Водитель в отчаянии тормозит, бежит к задним дверям, открывает их, получает свою порцию Собачьей блевотины и выкидывает полуохладелого Собаку на утренний харьковский асфальт, и уже ругаясь на чём свет стоит, возвращается назад в больницу, где его, если по правде сказать, никто особенно и не ждёт.
Вступление № 2
— Знаете, что хуже всего — я не знал, что их там двое. Одна на балконе была.
— Ну.
— Ну, я зашёл, а она там одна. Я же не знал, понимаете? И она лежит почти полностью раздетая, там какие-то трусики, бюстгальтеры.
— Что — несколько бюстгальтеров?
— Нет, ну, просто разное белье.
— Как это?
— Ну, разных цветов всё, понимаешь?
— Даже говорить об этом не хочу.
— Я же говорю. Я вообще не люблю бельё. Женское, имеется в виду.
— Ну, понятно.
— Короче, я вижу она угашенная, ну, тоже начинаю раздеваться. А я же не знал, что они уже с утра. Они там, значит, сначала наглотались какой-то гадости, а потом водярой залили, представляете? Суки пьяные. А я стою, и у меня эрекция.
— Ничего себе.
— А тут эта сука с балкона выходит, ну другая. Пугается конечно.