Ну и жалкое зрелище я тогда собой представлял! Ведь даже в тот момент, найдись у меня достаточно решимости и отваги, для меня еще не все было потеряно. По крайней мере, так мне подумалось, когда я увидел потерянное, расстроенное выражение в ее глазах. (И, видя это выражение, продолжал бодро и нелепо разглагольствовать о славе Золотого Запада.) И, вполне сознавая, что, скорее всего, вижу ее в последний раз, не решился заключить ее в объятия и подарить ей последний, страстный поцелуй. Вместо этого мы всего лишь пожали друг другу руки, пробормотали несколько невнятных прощальных слов, и я двинулся прочь.
Я ни разу не обернулся. Но ни минуты не сомневался в том, что она все еще стоит у ворот, провожая меня взглядом. Дожидаясь, когда я исчезну за поворотом, чтобы ринуться к себе в комнату, броситься на постель и от всей души зарыдать? Этого мне не узнать ни на этом, ни на том свете.
Спустя еще год, когда я, погрустневший и умудренный опытом, вернулся с Запада, чтобы опять оказаться в объятьях вдовушки, от которой бежал, мы ненароком еще раз столкнулись. В последний раз. Дело было в трамвае. Повезло еще, что со мной был один из старых друзей, хорошо ее знавший; в противном случае я бы смутился и ретировался. После нескольких необязательных слов мой приятель полушутя обронил: может, пригласишь нас с другом к себе домой? Теперь она была замужем и, как ни трудно в это поверить, жила как раз по другую сторону дома, где обитала вдовушка. Мы поднялись по высокой каменной приступке и вошли в ее квартиру. Она показала нам одну комнату за другой и, в завершение осмотра, спальню. А затем, смутившись, обронила нелепую фразу, пронзившую меня острее ножа. «А здесь вот, – пояснила она, указывая на большую двуспальную кровать, – мы спим». В этот миг между нами словно опустился железный занавес.
Таким был для меня финал. Но не совсем финал. Ибо на протяжении всех минувших лет она оставалась для меня женщиной, которую я любил и потерял, недостижимой. В ее фарфоровых глазах, таких холодных и зовущих, таких огромных и прозрачных, я вновь и вновь вижу себя – вижу нелепым, одиноким, бесприютным, неугомонным художником, человеком, влюбившимся в любовь, вечно одержимым поисками абсолюта, вечно взыскующим недостижимого. Как и прежде, по ту сторону железного занавеса ее образ свеж и отчетлив, и ничто, кажется, не в силах его омрачить или заставить поблекнуть.
Когда моя рука тянется к револьверу
Перевод З. Артемовой
Покойный Джон Дадли, потомок графа Эссекса, однажды начертал мелом на моей двери: «Когда я слышу слово „культура“, моя рука тянется к револьверу». Сегодня, стоит кому-либо начать твердить, что с Европой, мол, все кончено, я испытываю то же побуждение – дотянуться до револьвера и пристрелить его. Меня, как никого другого, до дрожи восхищала эта монументальная морфологическо-феноменологическая поэма «Закат Европы». В те дни, когда Культура была всего лишь птичкой в золоченой клетке, когда – увы, так давно – мне казалось, что я уже пережил все страдания Вертера, ничто так не ласкало моего слуха, как эта мелодия гибели. Но ныне я оказался по ту сторону гибели: гибели Европы, гибели Америки, гибели всего на свете, включая Золотой Запад. Я живу уже не по летнему, не по сезонному, даже не по звездному времени. Я чувствую, что мертвые еще с нами, готовые в любую минуту восстать из могил; чувствую, что с ними заодно и живые, с дьявольской радостью тычущиеся во все эти скелеты. Вижу, как Индия и Китай, много веков якобы спавшие смертным сном, несмотря на постоянный прирост многомиллионного населения, сегодня, по общему признанию, возрождаются, причем набирают обороты, я бы добавил, с устрашающей быстротой.
Вернувшись на родину в августе прошлого года после семи месяцев жизни за границей, я убедился, что если что-то и умерло окончательно и бесповоротно, так это американский способ видеть мир. Для меня, только что прибывшего из Европы, американский пейзаж оказался не более привлекательным, нежели дохлая гремучка в холодильнике. С чего мы взяли, что наша нация – единственная и неповторимая? Из чего следует, что мы жизнеспособная, здоровая, жизнерадостная, созидательная нация? В сравнении с европейцем американец предстает мне человеком, исполненным наивной жизнерадостности гробовщика. Он оживляется лишь тогда, когда приводит факты, а для меня в его фактах недостает правды, мудрости и страсти. Его безжизненные факты и передовые технологии, ломающие ему хребет, похоже, звенья одной цепи.
Каждый раз, когда я размышляю о судьбах Европы – не важно, собираюсь ли я хулить или, наоборот, защищать ее, – у меня в голове постоянно всплывают слова Вассермана. Варемме, этот поразительный персонаж, витающий на страницах «Дела Маурициуса»[96], утверждал, что, лишь отрекшись от Европы, человек его склада способен оценить, что она в действительности значит. И вот что говорил он потом: «Европа являлась не только суммой связей его индивидуального бытия, – дружбы и любви, ненависти и несчастья, удачи и разочарования, – она была, великая и необъятная, две тысячи лет существующим единством – Перикл и Нострадамус, Теодорих и Вольтер, Овидий и Эразм, Архимед и Гаусс, Кальдерон и Дюрер, Фидий и Моцарт, Петрарка и Наполеон, Галилей и Ницше, – бесконечная армия светлых гениев, такая же бесконечная армия демонов, – все светлое покрывается мглой, из нее снова вырастает сверкание, создающее из тусклых отбросов золотой сосуд, – катастрофы, вспышки, революции и затмения, нравы и моды, все вместе, – текущее, скованное, подымающееся ступенями: дух. Это была Европа, его Европа».
И мы должны поверить, что со всем этим сегодня покончено, ибо после двух опустошительных мировых войн Европа, по нашему разумению, кажется вялой, безразличной, циничной, сомневающейся, поскольку не приемлет запугивания, умасливания, угроз, подкупа со стороны дальновидных политиков, промышленников, банкиров и милитаристов? Ежемесячно произведения какого-нибудь американского автора переводят на один из многочисленных европейских языков. Кто возьмется утверждать, что в целом книги наших современных писателей проникнуты оптимизмом, мудростью, мужеством или проницательностью? Обратитесь к произведениям американских писателей – лауреатов Нобелевской премии: разве они выражают дух молодой, пылкой, подающей надежды нации?
В Европе, где и понятия не имеют о благоденствии и комфорте, столь священных для американца, мне случалось встречать мужчин и женщин, преданных своему делу столь же страстно, как в тридцатые годы, когда я там жил. Тамошние художники ныне еще смелее и изобретательнее, нежели раньше, старики моложе, а юноши взрослее. Я больше не переживаю за молодое поколение, каким бы разочарованным и лишенным идеалов его ни объявляли. Не переживаю и за старшее поколение, ибо его время скоро истечет. В существующих условиях у молодых есть все основания быть пессимистами, бунтовать и не поддаваться на пустые обещания правительства. Что до старшего поколения, то оно переживает славную вторую молодость, не будучи отягощено заботой о хлебе насущном, погрузившись лишь в мировые проблемы и творя с несравненно большей свободой, дерзостью и мастерством; спросим себя, грозит ли этому поколению что бы то ни было, кроме нашей неспособности проникнуться их духом, вдохновиться их примером? В Европе человека не осуждают за то, что он встал не с той ноги; в Европе жизнь человека не кончается по достижении определенного возраста. Обратитесь к перечню великих имен в области европейского искусства; посмотрите, из каких гранитных глыб он сложен. А сколь многие из этих прославленных людей лишь зачинали свои величайшие творения в так называемом преклонном возрасте!
С точки зрения качества и продуктивности – каких колоссов в области литературы подарила миру одна только Франция! И продолжает дарить миру. А сколько произведений титанов современной французской литературы предлагают в английском переводе наши издатели? Как нам почувствовать дух, вдохновляющий Европу, когда нам еле известно, что создают ее крупнейшие творцы? Если мы просто марионетки в руках европейских дипломатов (что, безусловно, так и есть), то мы не более чем грудные младенцы, когда дело доходит до сравнения наших литератур. Приличный европейский писатель начинает свой творческий путь на уровне, которого лишь изредка достигают наши лучшие литераторы. Достаточно взглянуть на книжные рецензии: разница в тональности, в охвате, в качестве суждений и осмыслении между их и нашими критиками разительна. Правда, от случая к случаю одному из наших маститых писателей удается выдать что-нибудь сенсационное – как говорят, выстрелить из тьмы. Он и сам толком не понимает, как этого добился. У такого произведения нет ни традиций, ни последователей. Оно повисает в пустоте, как пейзаж без первого или второго плана. Оно просто возникло, et c’est tout[97].
Более всего на европейской сцене успокаивает и обнадеживает ощущение связи с прошлым, пропитавшее даже камни. Художнику, чтобы не потерять себя, необходима эта атмосфера. Вопреки мнению, общепринятому среди тех, кто не дает себе труда задуматься, любая новация подпитывается традицией, и революция вырастает из традиции, и всякая свобода выражения обеспечивается традицией. Посмотрите на пеструю галерею еретиков, вольнодумцев, бунтарей, следопытов, иконоборцев, и вы обнаружите, что за всеми лежат традиции. За свои две тысячи лет непрерывной борьбы, перемен и экспериментов Европа испытала едва ли не все на свете. Наряду с культурными растениями, на ее почве всходили, а подчас и намеренно взращивались сорняки. В Европе еще достает пространства для растений всех видов. Но должен признаться, даже ядовитые кажутся там не столь опасными, не столь смертоносными, как их американские сородичи. Европеец вовсе не ожидает, что все будут выглядеть и мыслить сходно. Его питательная почва – разнообразие и противоречивость. А мы, со своей стороны, впадаем в страх и истерику, едва обнаружив, что не весь мир во всем солидарен с нами. К страшному разочарованию и отвращению европейца, мы ведем себя как избранная нация.
Вся эта борьба, смута, неразбериха представляет собой прекрасную питательную среду для европейского литератора. Ему несвойственно пугаться идей, впадать в транс от поражения или несчастья, его нельзя заставить молчать произвольными или враждебными акциями правительств. На протяжении веков ему довелось поучаствовать во всякого рода общественных проектах. Некоторые из выдающихся мыслителей были с современной точки зрения и на противоположной стороне баррикад, отстаивали неправое дело. И все-таки их продолжают считать великими. Их наследие изучают и обсуждают. Какой контраст эта старушка Европа являет даже перед молодой Америкой, которую более ста лет назад описывал Чарльз Диккенс: «Я дрожу при мысли о том, как бы перенес такую поездку радикал – я имею в виду человека, которого к радикализму привели не принципы, не доводы рассудка и не чувство справедливости, а случай. Подобный радикал, боюсь, вернулся бы домой законченным тори… Впрочем, я решил отныне и в течение двух месяцев не говорить на эту тему; прибавлю лишь, что очень боюсь, как бы не оказалось, что страна, которая должна была явить собой пример всем остальным, не нанесла самый чувствительный удар делу свободы»[98].
Мне повезло: вернувшись в этом году в Европу, я обнаружил, что часть моих былых друзей еще живы. Каждый из них прошел через тяжелейшие муки в период оккупации. Почти всех их заставляли голодать, избивали, пытали либо оккупанты, либо свои же. И тем не менее я увидел их всех без исключения не подавленными, а работающими с бóльшим усердием и воодушевлением, чем когда-либо. Честно говоря, все они были моложе духом, нежели в те годы, когда мы познакомились. Они не создают черных, безысходных, нигилистических произведений. Совсем напротив, я не почувствовал ни следа нетерпимости, горечи, цинизма или паралича воли, готовиться к которым призывали меня американские друзья. Стоит заметить, что, стремясь продолжать начатое, многие из моих старых приятелей оказались вынуждены выполнять всякого рода неблагодарную работу. Один из них, поэт и драматург, признался мне, что с окончания войны перевел около пятидесяти больших книг. (Надеюсь, нет надобности напоминать, как мало платят переводчикам и у нас, и за границей.) Но, может быть, потому, что они так жестоко страдали во время войны, это дополнительное бремя, эта занудная работа не кажется такой катастрофической, какой она предстает американцу. В конце концов, все они благодарны судьбе, оставившей их в живых, и счастливы, что, вопреки всему, могут высказать вслух свою радость жизни. Лишения и страдания излечили их от мнимых недугов, да и от некоторых вполне реальных.
Разумеется, у меня и в мыслях нет утверждать, что война – нечто благое как для художника или просто обывателя, так и для тех, для кого она является профессией. Но нельзя отрицать, что те из моих друзей, кто пережил войну, стали крепче духом. Эта сила духа и энергия радикально отличает европейских художников, моих друзей, от художников американских. Американского писателя, насколько я мог заключить из личного опыта, легко обескуражить. Иногда я вообще не понимаю, зачем он выбрал такую профессию – складывать слова. О нем, безусловно, нельзя сказать, что он безраздельно верит в собственное писательское предназначение. Напротив, он готов изменить своей миссии, как только давление станет слишком сильным. Безысходность и пессимизм, владеющие умом американского писателя, отчасти можно объяснить отношением публики, ибо американская читающая аудитория не только, видимо, безразлична к духовной пище, которую ей предлагают, но при малейшей возможности предпочитает физические или материальные суррогаты. Но даже в них, во всем, что касается физического и материального комфорта, рядовой американец оказывается крайне дезориентирован. Достаточно мне подумать лишь об одном дне, проведенном в обществе любого нищего художника-европейца (я знал их так много!), чтобы сделать вывод: американец не способен насладиться даже тем малым, что в его распоряжении. Возьмем хотя бы его финансовый достаток. Автомобиль довезет американца туда, куда он захочет, но что встретит его по прибытии? Если это ресторан, то пища там обычно несъедобна; если театр, то спектакль нагоняет на него скуку; если курорт, там остается только пить. Если американец сидит дома с друзьями, разговор скоро перерастает в нелепый спор, как у школьников, или выдыхается. Искусство жить в мире с самим собой или с соседом нам неведомо. Американец – существо антиобщественное; наслаждение он обретает только в бутылке или в своем автомобиле. Он обожествляет успех, но, добившись его, чувствует себя еще неуютнее, чем раньше. В расцвете сил он осознает собственное моральное и духовное банкротство; достаточно кашля, чтобы он покинул бренный мир.
На протяжении семи месяцев, проведенных за границей, я встретился с огромным количеством писателей, живописцев, скульпторов; иных я знал издавна, с иными только познакомился. Время от времени я набредал на заклятого врага, с которым обычно в конце концов устанавливались дружеские отношения. Большинство этих поездок и встреч имели место в маленьких городках, селах и деревушках, таких как Волюве-Сен, Ламбер, Брюгге, Ла-Сьота, Каркасон, Монпелье, Периго, Лес-Эйзи, Моржа, Лозанна, Ванс, Севилья, Уэллс. Особенно глубоко запечатлелся в моей памяти Корвен в Уэльсе. Туда я заехал специально с блицвизитом к Джону Кауперу Поуису, которому сейчас за восемьдесят. Вот вам англичанин валлийского происхождения, который прожил больше тридцати лет в Америке – как говорят, «популяризируя культуру». Когда мне было двадцать с небольшим, я ходил на его лекции в Нью-Йорке, прочитал несколько его книг, а затем, почти четверть века спустя, начал с ним переписываться. Я отвлекаюсь от темы, для того чтобы еще раз воздать должное величию духа. Отдав свои лучшие годы Америке, оказав значительное влияние на многих наших современных писателей и художников, он вернулся полтора десятилетия назад к родному очагу, в маленькую захолустную деревушку, куда не заглядывает никто из знаменитостей. Здесь он год за годом создает книги одна лучше другой – и, стыдно сказать, совершенно неизвестные нашим соотечественникам. В Поуисе я увидел литератора, без скидок делающего честь своему цеху, одного из немногих живущих ныне писателей, с кого собратья по ремеслу могут брать пример. Ничуть не преувеличивая, могу сказать, что это самый молодой душой, самый жизнерадостный человек из всех, кого я когда-либо встречал. Он разработал собственную философию – философию одиночества и «существования вопреки», как он ее называет; благодаря этой философии он и сейчас «свежий как огурчик». От него исходит ощущение радости и гармонии. В качестве источников своего вдохновения он называет Гомера, Данте, Рабле, Гёте, Шекспира, Достоевского, Уолта Уитмена. Их имена то и дело звучат в его разговорах с собеседниками; ему никогда не надоедает их цитировать. Поуис не только самый терпимый и обходительный человек из всех, кого я знаю, но, подобно самому Уитмену (к которому он питает глубочайшее уважение), человек, «цветущий» от самых корней. Хотя от него веет культурой и образованностью, он без труда общается с детьми, чудаками и юродивыми. Распорядок дня у него прост до примитивности. Поуис начинает день с долгой молитвы за здравие животных, преследуемых садистами-учеными, которые уродуют их и изничтожают. Не обремененный материальными заботами, он сделался вольным как птица и, что еще важнее, в полной мере осознает свою свободу и наслаждается ею. Встретить такого человека – радость и благословение. И он, сумевший так много дать миру, практически неизвестен, едва упоминаем, когда заходит речь о литературе. Да над его дверью, как над входом в обитель самого Господа Бога, должно быть начертано: «Я – Тот, Кто вытащил тебя из скверны. А теперь иди сюда и слушай Меня!»[99]
Доведись мне встретить одного лишь Джона Каупера Поуиса, моя поездка уже была бы не напрасной. Но я имел счастье встретить и других неповторимых людей, и каждый из них по-своему способствовал тому, что я стал глубже и разностороннее воспринимать жизнь. Нигде в Европе не донимали меня бессмысленными, тупыми и обычно оскорбительными вопросами, какие я привык слышать от моих американских друзей и поклонников. Даже супрефект, перед которым я был обязан предстать, прежде чем уехать из Парижа, был более корректен, терпим и проявил лучшее понимание моего творчества, чем наши напыщенные, занудные литературоведы. Было нечто приятное в том, что тебя подвергает допросу такой эрудированный человек, хотя предмет разговора был и болезненным. А что сказать о Франсисе Рауле, начальнике управления парижской полиции, с которым мне нужно было связаться по вопросу продления визы? Покажите мне его достойного американского собрата! Покажите мне среди чинов местной полиции подобного Фернану Руду из супрефектуры Вьена, в доме которого я провел несколько замечательных часов, рассматривая книги в его библиотеке, и в частности его коллекцию раритетов в жанре утопии – предмет, который он знает досконально. Именно в доме Фернана Руду я встретил доктора Поля Луи Кушу – человека, который был в свое время личным врачом, секретарем и другом Анатоля Франса. Возможно, многие лучше знают его как автора «Иисуса Господа нашего», «Тайны Иисуса», «Мудрецов и поэтов Азии» и других произведений. Мне же он запомнился как ясный и тонкий ум, чье присутствие придало особую прелесть банкету, устроенному месье и мадам Пуа в местном ресторане «Пирамида». Пиршество тела и духа, подобное тому, что организовали для меня французы, было бы немыслимо в любой другой стране. На это, по-моему, были способны лишь древние римляне или греки.
А как много замечательных людей встретил я в моей поездке! Какие чудесные дни провел с Пьером Леденом в окрестностях Брюсселя; какие экскурсы и прогулки с его братом Морисом Ламбильоттом, редактором журнала «Синтез»; какие захватывающие беседы в Периго, Лес-Эйзи и Ласко с доктором де Фонбрюном – самым блестящим из всех толкователей Нострадамуса; какие содержательные диалоги в Монпелье с Жозефом Дельтеем, автором таких книг, как «Холера», «Над рекой любви», «Жанна д’Арк», «Лафайет», а также книги, вызвавшей у меня особый интерес, – «От Жан-Жака Руссо до Мистраля»! Как легко и естественно было переходить вместе с ним от красот и славы Древнего мира на такие темы, как Иисус, Сократ и Франциск Ассизский! А как приятно было вновь встретить, будто давно потерянного брата, великолепного киноактера Мишеля Симона! А может, вспомнить субботний день, проведенный в доме Блеза Сандрара – одного из тех титанов европейской литературы, чьи имена практически неизвестны американцам? Кто у нас смог бы принимать гостей так, как это делает неподражаемый Блез? Какое созвездие ярких индивидуальностей собралось в тот день под его крышей!
И с какой теплотой, радостью, светскостью и неподдельной любовью к ближнему встречал он их всех!
Я пишу эти строки, а передо мной лежит ноябрьский выпуск ежемесячника, публикуемого Книжной гильдией в Лозанне. Какое наслаждение проглядывать его каждый месяц! Да найдется ли в Америке клуб любителей книги или издательский дом, большой или малый, выпускающий нечто подобное? Если да, то я никогда о нем не слышал. Тексты, фотографии, рисунки, репродукции, обложка, перечень книг – все привлекает, соблазняет, завораживает в этом ежемесячнике. Когда я был в Лозанне, я поставил себе целью встретиться с директором клуба Альбером Мерму. Жаль, что того же не делают главы американских клубов любителей книги; иначе наш духовный рацион намного обогатился бы.
Я только что упомянул роль публики по отношению к писателю. Безусловно, европейский читатель отличается от американского. Он не только читает больше книг, нежели американский, – он покупает больше книг. В какой бы дом я ни пришел, книги везде занимали заметное место. И, мог бы добавить, хозяин дома знает, что у него на полках. У меня также сложилось впечатление, что авторы, живые и работающие авторы, играют там более важную роль в жизни человека. Когда в отношении писателя допускается несправедливость со стороны суда, правительства, издателя или же другого писателя, жертва вполне может рассчитывать на поддержку аудитории. В европейских странах случаются литературные диспуты, которые буквально сотрясают нацию. У нас же, похоже, лишь вопросы, касающиеся морального облика писателя, способны привлечь внимание публики; к тому же это любопытство подогревается скорее сенсационным, чем искренним, горячим интересом. Американские издатели и редакторы приложили все силы, чтобы отбить вкус, пыл и взыскательность у читающей аудитории. Ситуация ухудшилась настолько, что респектабельные издательские дома нередко убеждают нового автора разрешить одному из их сотрудников переделать его книгу, объясняя, что это в его же интересах. Писатель, хоть сколько-нибудь отличающийся от своих собратьев, фактически обречен. Каждое издательство имеет свое представление о том, что подходит или пользуется бóльшим спросом. Чтобы удовлетворить их разнообразные требования – в высшей степени абсурдные, в высшей степени унизительные требования, – начинающий писатель может вылезти из кожи вон, так ничего и не придумав. Я знаю, что европейский издатель тоже не без идефикса; он в первую очередь делец, и прожженный вдобавок. Но со своей публикой он считается. Он – часть этой публики в самом подлинном смысле. К тому же он обычно не просто бизнесмен, в той же степени, что его авторы – не просто писатели. (Лишь в нашей стране, как мне кажется, человек может быть «просто бизнесменом» и вызывать не только уважение, но и желание подражать.) Несмотря на то что он отнюдь не ангел во плоти, европейский издатель обладает тем, что можно назвать профессиональной гордостью. Я искренне верю, что большинство из них не удовлетворились бы просто «успехом».
Исходя из всего сказанного, американский литератор может задуматься, не повезет ли ему за границей больше, чем на родине. На этот вопрос я всегда отвечаю утвердительно. Да! Да, если даже он потерпит фиаско. Даже в случае проигрыша ему будет обеспечено общение с другими писателями, другими родственными душами в обстановке у нас неведомой – в обстановке, спешу добавить, несомненно более беспощадной, более ужасающей, более плодотворной и гораздо более реальной. Как и здесь, он будет ощущать каждодневный риск умереть голодной смертью, однако он не всегда будет себя чувствовать как рыба, вытащенная из воды, как животное в зоопарке или как псих, сбежавший из лечебницы. Он не умрет посмешищем или чудовищем, если только не обладает необычайной одаренностью. Естественно, чем он одареннее, тем суровее будет его судьба. Нам хорошо известно, что мир не создан для гения. Автор тем не менее может успокоиться на том, что при определенном таланте в конечном счете получит хлеб, а не камни. Лишь в очень немногих странах нашего цивилизованного мира существует некое подобие поддержки или защиты талантливого человека. Россия, как, разумеется, и Америка, неплохо обеспечивает тех, кто строго следует заданным установкам.
В результате величайшими писателями – причем наиболее плодовитыми! – по-прежнему остаются французы. Многие французские писатели, безусловно, как и многие французские живописцы, скульпторы и музыканты, вообще не французы. То обстоятельство, что Франция включила в свой кровоток такое разнообразие инородных элементов, делает ей честь. С другой стороны, любопытно то, что некоторые из наиболее выдающихся французских писателей создают впечатление нефранцузов. Я имею в виду, что они отличаются, крайне отличаются от своих сородичей. Здесь, в Америке, «другой» все равно что изменник. И хотя наши издатели будут рассказывать вам, что они в вечном поиске «оригинальных» писателей, ничто не может быть дальше от истины. На самом деле они хотят того же самого, лишь в несколько завуалированном виде. Меньше всего, безусловно, они стремятся найти еще одного Фолкнера, еще одного Мелвилла, еще одного Торо, еще одного Уитмена. Никому не ведомо, чего хочет публика. Даже издателям.
По сути, каждый великий художник приближает конец. Великий художник не просто революционер стиля, формы или содержания – он бунтует против общества, из которого вышел. Чего он настойчиво требует, гласно или негласно, – это нового курса, другими словами, свободы. Его представления о свободе – это жизнь, проживаемая в мире фантазии. Такова истинная традиция, поддерживающая искусство: она заключается в вере, в убежденности, что путь искусства – выход из пустыни. Словом, это образ жизни. Никогда в истории человечества на долю подобного типа людей не выпадало легкой участи. Для представителя этой породы враг не снаружи, а внутри. Такой человек – вечный изгой, отверженный, нарушитель общественного порядка, бунтарь и изменник. И вечный «растлитель молодежи». Всякий раз, когда публика теряет веру в художника, это вина художника. Это его вина, ибо означает: он изверился в своем высшем назначении. Другими словами, утратил веру в себя. Ибо кому, как не художнику, дано возвысить человека, выпустить на волю воображение? Остальные – священник, учитель, праведник, политик, воин – не дают нам сойти с тропы истории. Держат нас прикованными к скале, так что наши сердца становятся добычей стервятников. Только художнику достает мужества противостоять толпе; он – непризнанный «герой нашего времени» и всех времен.
Ныне мы пребываем в самом разгаре того периода истории (начавшегося с Французской революции), который Нострадамус определил как «нашествие черни». Все указывает на катастрофу. Вновь и вновь мировые лидеры демонстрируют свою неспособность решать терзающие нас проблемы. Точнее, говорить следует об одной проблеме, ибо суть ее, как и прежде, сводится к одному: как нам жить на этой земле в мире и согласии. Сколь бы серьезно и остро ни было сегодняшнее положение дел, оно, возможно, не уникально в долгой и по большей части неведомой истории человечества. Никто не знает, сколько раз в этой истории наступала тьма. Все, что нам доподлинно известно, – это что творческий дух не поддается полному уничтожению. Человек способен разрешить эту извечную проблему, да и другие, гораздо более трудные, тоже. Художники – беру на себя смелость так их называть, – которые вели и вдохновляли род человеческий, гиганты духа, никогда не дававшие пламени угаснуть, всегда прибегали к языку, в котором, в силу символики, таился аромат вечности. «Царство Мое не от мира сего». Вот символические слова, прозвучавшие из уст величайшего Творца, когда-либо жившего на земле. Если художник не воспринимает эти слова как свои собственные, он просто дилетант, словоблуд, а не творец. Что объясняет, вероятно, почему самые великие личности написали столь ничтожно мало или вообще не написали ничего.
«Что хуже всего? – пишет Р. Х. Блайт. – Грех, страдание, смерть. Если только мы можем подняться на этих волнах, вместо того чтобы уйти под них, мы будем свободны. Свободны от чего? Свободны от иллюзии, что мы не свободны. Наши иллюзии, что (сейчас) мы не свободны, – это наши надежды. Наши надежды на лучший удел, нежели тот, который нам выпал, – не только причина печали, но сама печаль»[100].
Не будем кривить душой: что хуже всего для художника? Что ему заткнут рот? Сомневаюсь. Того, кто поистине представляет собой силу, является глашатаем Бога, услышат, даже если он не разожмет губ. Но какой возникнет резонанс, какой будет мастерский ход, если вдруг художники всего мира по взаимному согласию разом смолкнут! Конечно, это невообразимая ситуация! Говоря «художник», увы, подразумеваешь «эго». Однако постарайтесь задуматься на секунду, какое возникнет смятение, какая неразбериха и путаница. Подумайте, каково будет услышать рев толпы, когда не слышно ничего, кроме рева толпы! Без всякого сомнения, мир разобьется вдребезги.
Европейцу знакомы мощь и ярость толпы; он переживал это не единожды. Америка никогда не знала революции или великой чумы. Америке до сих пор удавалось удерживать толпу, заставляя ее верить, будто она получает то, что хочет. Честертон писал: «Америка не обделена идеалами, но они как бы существуют сами по себе»[101]. Ведь последнюю мировую войну, невыразимо чудовищную, развязали отнюдь не варвары; ее вели передовые страны мира, «развитые страны». Во всяком случае, убежденно считавшие себя таковыми. Так что же, в этом начало и конец культуры? Неужели она достигает своего апогея в этом бесславном крестовом походе во имя взаимного уничтожения? Куда подевалась могущественная роль искусства? Разве художники тоже убивают друг друга? Разумеется, да. За исключением немногих, они тоже во времена паники идут по стопам толпы, часто поддерживая и подстрекая беспомощных марионеток, руководящих бойней. Признавая это, я, однако, твердо верю, что ни мировой порядок, ни мировая гармония не возможны до тех пор, пока художник не возьмет на себя бремя лидерства. Я имею в виду, что художник в человеке должен выйти на первый план, взять верх над патриотом, воителем, дипломатом, фанатичным идеалистом, обманутым революционером. Человеку предстоит восстать не против богов (боги в нем самом, только он этого не знает), но против его собственного заурядного, мелкого, вульгарного духа. Он должен набраться смелости взглянуть на мир как на поле своей собственной божественной игры, а не как на арену враждующих «я». Иными словами, он должен возвыситься над своими предрассудками. Он должен отбросить свои костыли. Художник обладает большей, лучшей, нежели прочие, способностью к освобождению. Он лучше других знает: то, к чему он стремится, достижимо, то, что он воображает, истинно и реально, единственно истинно, единственно реально. Его функция – любыми доступными средствами пробудить в собратьях это неоспоримое ви́дение. И не надо твердить, будто у него нет для этого средств. Подлинный художник изобретет средства для того, чтобы донести свое послание публике. И сколь бы мрачной ни представлялась картина, все преимущества на его стороне. Он – единственный из смертных, кто действительно суверенен, но только если осознаёт, что источник его мощи и вдохновения божественен и доступен всем.
Человеку удалось проявить себя мыслителем; ему удалось проявить себя творцом; ему удалось проявить себя мечтателем. Но ему еще предстоит доказать (прежде всего самому себе), что он – до конца человек. Ибо какой смысл во всех великих религиях, во всех философиях, во всех науках, во всех искусствах, какой смысл в благородных идеалах (в свое время они перебывали у каждого народа), коль скоро они не служат во благо человеку? Где человек? Какое место занял он в ряду своих неисчислимых созданий? Если в делах человеческих нет Бога, сколько в них от самого человека?
Путешествовать по Европе – подарок для американца, ибо в нее входишь как в улей после долгих блужданий по открытой пустыне. На каждом шагу о себе заявляют непрерывные, непрестанные, неутомимые усилия существа по имени человек. Об этом свидетельствуют стены зданий, городские тротуары, пьедесталы памятников, сельские пейзажи, фабрики, музеи, библиотеки, школы, церкви, крепости – все, на что падает взгляд, к чему прикасаешься, что чувствуешь и ощущаешь. Это чувствуется даже в воздухе, которым дышишь. Везде заявляет о себе человек-строитель, человек-охотник, человек-воитель, человек – поклонник святынь, человек-любовник, человек – слагатель слов и музыки, человек – изобретатель самых утонченных и самых смертоносных эссенций, человек – хранитель и тюремщик себе подобных. Всюду человек, человек, человек: его труды, его свершения, его стремления, его надежды, его мечты, его утраты, его ослепления и предательства. Подчас он действовал во славу Господа, но куда чаще во благо дьявола. И вот он, как всегда, пробивает себе дорогу то бегом, то ползком, преодолевая препятствия, проходя по трупам, угнетая слабых, следуя вперед, вперед, вперед – к невидимой цели. К будущему. Непременно к светлому будущему! Ни на минуту не прекращает он этого движения, каким бы славным или бесславным оно ни было. Что за бес в него вселился? Во имя чего эта пугающая, чудовищная решимость? Ради чего он трудится – ради того, чтобы мир стал лучше? О чем он радеет: о своих потомках или о себе самом? Что бы он ни ответил, все окажется ложью. Ему неведомо, отчего и во имя чего он борется. Он в клещах механизма, секрет которого вне пределов его понимания. Он движется вперед опустив голову, с закрытыми глазами, ибо приучен к этому с самого детства. Таков человек вообще: европейский, американский, советский, китайский, человек в любой стране, где есть культура и цивилизация. Со всем этим прогрессом он не продвинулся ни на дюйм. Он застрял на том же рубеже, на котором был пятьдесят или сто тысяч лет назад. Ему надо совершить лишь один прыжок (мысленный), и он освободится от рокового хода часовой стрелки. Но он не в состоянии. И не хочет. С немыслимым упрямством продолжает он отказываться поверить в самого себя, осознать всю меру своих возможностей, возвыситься до своего подлинного предназначения. Он по-прежнему предпочитает Утопию Реальности. Предпочитает верить, что вещи могут быть другими (иначе говоря, «лучшими»), а сам он останется таким же, как есть. Он умудрился изобрести целый набор злобных, скабрезных эпитетов для тех, кто думает и действует иначе, чем он сам, – другими словами, так же, как думал бы и действовал он, найдись у него отвага. Он творит себе врагов из ничего. Добровольно затевает войну с призраками, которая, похоже, никогда не кончится. Хуже того, он ухитрился убедить самого себя, что это – единственно приемлемый путь. Будь это в его силах, он убедил бы в своей истинности и правоте и животный мир. И везде, где он появляется, он оставляет шрам на лице земли. Ныне он подумывает о том, чтобы обуздать ход небесных планет, и все ради того, чтобы продолжить свою мерзкую, призрачную работу. Да и зачем ему останавливаться? Почему бы не опустошить всю вселенную? Что способно его удержать? Дайте ему в руки достаточно длинную веревку, и, клянусь Богом, он это сделает. Сейчас он как раз на той стадии регрессивного развития, когда приходит естественная уверенность в том, что он вправе разобрать вселенную по кирпичику и постепенно уничтожить, дабы доказать самому себе, что он может все. А доведись ему помыслить о ком-то могущественнее его самого, он не остановился бы и перед тем, чтобы столкнуть с трона небесного самого Создателя.
[96] «Дело Маурициуса» (1928) – роман немецкого писателя Якоба Вассермана (1873–1934). Варемме – его персонаж, давший ложные показания против своего друга, приват-доцента Маурициуса. Уже в 1954 г. роман был экранизирован французским режиссером Жюльеном Дювивье. Далее цитируется в переводе П. Бернштейн, А. Ивича (Л.: Прибой, 1929).
[97] И все (фр.).
[98] Ч. Диккенс. Письмо Джону Форстеру, 24 февраля 1842 г. Перев. Т. Литвиновой.
[99] Ср.: «Написано: „Я – Господь, Бог твой, Который вывел тебя из страны Египетской“. Вопрос: почему не сказано: „Я – Господь, Бог твой, Который создал небо и землю“?
[100] Zen in English Literature and Oriental Classics [Дзен в английской литературе и восточной классике]. The Hokuseido Press, Tokyo, 1948. (Примеч. авт.)
[101] Г. К. Честертон. Чарльз Диккенс. Гл. VI. Диккенс и Америка. Перев. Н. Трауберг.