— А что же вы мне ничего не сказали? — упрекнул я его и не добавил, что я по-другому прожил бы этот отрезок жизни, а не куролесил бы и не рвал душу, в общем, не ухудшал карму.
Он только хмыкнул со своей эскулапской колокольни:
— А чтобы ты много водки на радостях не пил, а то перепил бы и помер.
— Типун вам на язык, — отшатнулся я от его подлости.
— Вот именно, — согласился он, великодушно беря всю вину на себя, мол, семь бед — один ответ. — А так ты отъевшийся, здоровый и печень сохранил. Даже цвет лица помолодел.
— Так что… я могу снова воевать?.. — спросил я назло его подлой профессиональной мудрости.
— Не можешь! — в противовес мне помрачнел он.
— А почему? — я всё ещё не верил ему.
Мне казалось, он всё сочиняет побасенки назло мне, чтобы в следующее мгновение сразить наповал: да, ты тяжко болен, сегодня мы тебя зарежем!
— Потому что для экстремальных ситуация ты не пригоден. Для обыденной жизни — пожалуйста, хоть на голове ходи, а там — ты будешь на разрыв. Я гарантии не даю. Полноценного питания не будет, — принялся загибать он пальцы. — Траншейная жизнь. Грязь. Слякоть. Опять же бегать придётся на пределе. Начнёшь кашлять, в одночасье изойдёшь кровью. А для гражданки ты абсолютно здоров!
— Вот это да… — опешил я и, забыв попрощаться, как сомнамбул, поволок свою сумку домой. Смерть меня подождёт, понял я так, как понимают, когда тебя отпускают без волос с кровавого эшафота.
Больничный коридор показался мне кротовой норой в другой мир, где солнечно, радужно и тепло.
— Заходи, если что! — насмешливо крикнул Борисенко, закрывая за мной дверь.
Я выполз из госпиталя, так и не увидав Верочку Пичугину, которая была в меня беззаветно влюблена, посмотрел на голубоватое московское небо в росчерках перистых облаков, на молодые листочки и ощутил, что меня предали, почему, не знаю, но предали, и в чём, я тоже не понял, но предали основательно, можно сказать, лишили веры в медицину и судьбу, а потом сообразил: я-то готовился к отсроченной смерти, а она, возьми, да и самоотменилась вообще; то-то было радости.
Как только я узнал, что осколок, сидящий во мне, не представляет реальной опасности, я почувствовал себя дезертиром на донбасской войне. А ещё я подумал, что у меня сегодня второй день рождения. Это надо было отметить, но я отложил праздник на потом, у меня было куда более важное дело.
Осенью пятнадцатого я служил пулемётчиком под началом Ефрема Набатникова, позывной Юз.
То ли ему не могли простить, что он был заместителем Стрелкова и в чине майора имел должность заместителя министра обороны, то ли по каким-то другим причинам, но после исхода Стрелкова из Славянска, он два месяца находился не у дел, хотя Донецк был на осадном положении, тёмен, мрачен и вокруг грохотало; к чести Ефрема Набатникова, он посвятил это время вооружению армии, мотался, как ужаленный, по заводам и поднимал ремонт бронетанковой техники. В районе улицы Ткаченко он снял с памятника 120-миллиметровый миномёт времён отечественной войны, и с него стали сделать копии для фронта. Потом получил должность коменданта Киевского района и до конца военного положения охранял город. Потом о нём забыли на целую осень, и это стоило ему первой седины в висках, потом снова вспомнили, и он стал «замком» — заместителем командира стрелкового батальона, кошмарил укрофашистов на фронтах ДНР и не угомонился, даже когда меня по его милости эвакуировали в Москву.
Мы ходили по тылам, сотни раз пересекая участок между посадкой и полем, что слева от Перлиной, в виду Еленовки и элеватора, и ничего, а в этот раз у них, видно, где-то сел корректировщик артиллерийского огня, должно быть, в том же самом элеваторе. Мы прыгнули в машину и помчались, а там, где мы были мгновение назад, вырастали миномётные разрывы. Потом они стали нас нагонять, и мы поняли, что всё равно не уйдём. И Ефрем Набатников скомандовал покинуть машину. Мы прыгали на ходу, Дьяконов (позывной Рем) только слегка притормозил, и мы посыпались из кузова, как яблоки на дорогу. Мои ноги ещё не коснулись земли, а Рем уже дал газу и погнал в горку, я побежал следом за Ефремом Набатниковым в акациевую посадку. Девятикилограммовый ПКМ с полным лентой казался мне не тяжелее соломинки, и я даже обогнал всех и первым плюхнулся под корни акации и стал быстро-быстро окапываться, хотя почва была сухой и твёрдой, как бетон. Потом сзади ухнуло, земля вздрогнула и сразу же ещё раз, я оглянулся и увидел, что на холме горит Рой, а вокруг летают обломки. Лохматый хотел было кинуться, но Ефрем Набатников крикнул: «Куда?!» Ясно было, что уже ничем не поможешь. И мы стали расползаться по щелям и канавам.
Когда мина воет, как дикая кошка, то, значит, летит мимо и взорвётся далеко, а если коротко свистит, то — рядом и по твою душу.
Потом они занялись нами, и мины стали детонировать совсем близко, вначале — в поле, потом — в кронах деревьев, осыпая всё окрест осколками. И в этот момент Ефрем Набатников решил, что везучесть наконец изменила ему. Он каким-то непостижимым образом оказался рядом и стал втискиваться в ту самую ямку, которую я, срывая ногти, успел вырыть между корнями акации, в которую и кролик не влезет; на душе мелькнул его золотой жетон с инициалами Е. Н. «Куда?! Куда?! — запротестовал я сварливо, в том смысле, что у тебя своя ямка есть! Но когда взглянул на него, то понял, что он не в себе и даже не слышит меня, а обращён только к минам, как к богу в небесах. В этот момент она, действительно, и прилетела, и должна была убить нас обоих, я даже почувствовал, где она взорвётся: в третьей развилке, правее, с краю, как раз прямёхонько над нами, и даже увидел, словно в замедленной съёмке, как лопается металл и сквозь него прорывается пламя. И Ефрема Набатникова тоже это увидел и прикрылся мной, то бишь нырнул и отжался, как штангой. И всё. Больше я ничего не помнил. Может, я и был его везением, однако, не понял своего счатья. Хорошо хоть мне левую руку не оттяпали, а дали срастись.
На обратном пути я заскочил в ювелирный, что в Столешниковом переулке, купил обручальное кольцо и радостный, и окрылённый помчался к Алле Потёмкиной в «Сити». Было шестнадцать десять, а в шестнадцать пятьдесят пять я вошёл к ней и понял, что что-то случилось.
Первым, кого я увидел, был мужественный Радий Каранда. Видно, он каким-то образом проведал, что я явился.
— Брат!
Выскочил навстречу, блестящий, как колено, и неунывающий, как щенок; мы скупо обнялись, и он меня три раза похлопал по спине, и я его тоже три раза похлопал по спине; он отстранился, вопросительно посмотрел на меня и подергал, как пингвин, лысой головой, мол, чего ты такой радый?
Хотел я ему похвастаться, что у меня сегодня второй день рождения, но на всякий случай передумал, решив лишний раз не дёргать судьбу за хвост. Успеется.
— Извини, тороплюсь! — сообразил я, что он всем своим видом намекает на очередной рейд по кабакам, но в более конкретной форме грандиозного загула на радость нашим душам, желудкам и строптивым жёнам, хотя жены у него не было.
Каждая секунда промедления стоила мне потери лица, ведь теперь я был здоров как бык и, стало быть, не имел права к неисполнению долга перед Аллой Потёмкиной, даже если меня при этом по-женски тонко щёлкали по носу, однако, гусарское благородство превыше всего.
Радий Каранда сделал удивлённое лицо.
— Свататься иду! — радостно продемонстрировал я кольцо, хотя дело было интимным и трепаться было не обязательно.
— Молодец! — воскликнул он, даже улыбнулся, но как-то не так, как обычно. Обычно он гремел, как жестяной барабан, во все динамики, всё же Джексон есть Джексон из «Ментовских войн», а здесь на полтона ниже и очень вежливо. — Давно пора!