— Ну, конечно, — ответил Карло Б. очень удивленный безусловной правильностью морских выражений и изысканно-вежливым построением фразы.
Бритый человек в серой холщевой одежде, заклейменной позором, перелез через скамью и уселся рядом с офицером, как бы брызнув на него отвратительным запахом жирных неумытых волос и грязного тела и белья. И к коленям офицера то и дело притрагивались колени арестанта. А когда этот последний взялся за весла и начал очень энергично грести, это нечаянное соприкосновение превратилось в неизбежные регулярные толчки. И очень часто тяжелое дыхание, вырывающееся из стиснутых зубов арестанта, обдавало все лицо офицера, но он с удивительным спокойствием сохранял свою прежнюю неподвижную позу. Зато взгляды их ни разу не встретились. Что-то гнетущее, непомерно-тяжелое придавливало взгляд арестанта, и он не имел силы стряхнуть эту тяжесть, знал, что и сможет встретиться со взглядом своего противника, не вынесет его. И глаза его бегали, метались из стороны в сторону, чувствуя, что борьба непосильна и противиться ей бессмысленно. Ненависть, месть, злоба… раскаяние, стыд… как знать? — все эти чувства чередовались одно за другим, то сливаясь, то выступая отдельно, и в совокупности они производили удивительное впечатление, освещая порой сумрачным мерцанием, а порой яркими молниями экзальтированный порыв души в полной прострации, или… пустое место вместо души.
И, словно боясь, чтобы как-нибудь не угадали всего, что в нем происходило, человек этот, буквально надрываясь, силился подавить каждое проявление своих чувств яростной греблей; и скоро дыхание его превратилось в ужасающее клокотание, свист и шипение, и пот исполосовал лицо.
— Полегче, полегче, не надрывайся так! — неожиданно сказал ему командир миноносца. А сам в душе тотчас же раскаялся, что заговорил и мысленно пугнул себя: «вот как хватит он меня сейчас веслом!..»
Но тут произошло нечто совершенно неожиданное и странное, хотя само по себе незначительное: № 752 задержал в воздухе неподвижные весла и в первый раз осмелился медленно приподнять свой взгляд до взгляда того, кто заговорил с ним, и встретиться с его глазами. И при этом точно что-то давно-давно залитое грязью, изуродованное ею, разложившееся, опять вырвалось из этой грязи и выглянуло на свет божий.
— Спасибо вам, — кратко и просто сказал он. И как бы в виде благодарности стал тотчас же грести еще ретивее и сильнее; но взгляд его опять омрачился и ускользнул от взгляда офицера. И выражение глаз, и каждое движение тела снова стали не человеческими, а звериными: то робкими и приниженными, то яростно-злобными…
— Ладно, ладно, ничего больше тебе не скажу! — подумал Карло Б. и закурил вторую папиросу.
Узенькая тропинка змеилась среди скал, белая, каменистая, сухая, как высохшее русло потока. Слоями поднимался из нее жар и зной: июльское солнце казалось как-то особенно скоплялось и сгущалось в ней, и рождалось впечатление, что какие то невидимые костры пылают под этой тропинкой, накаливая ее. От времени до времени далеко мелькала полоса лазурного моря; оно вырезывалось как бы в рамке, среди углов нагроможденных каменных глыб. Но это море было так далеко, как будто оно находилось уже на другой планете, там, где кипела жизнь, пестрели краски и цветы, а смотрели на него с другой, уже умершей, потухшей планеты, где даже кустарники мастиковых деревьев производили впечатление каких-то ископаемых окаменелостей, готовых рассыпаться при первом к ним прикосновении.
Лошадь в поводу арестанта окончательно выбилась из сил, вся спина ее вспарилась, она шаталась, ей постоянно приходилось изображать козу: так трудно было карабкаться по камням. Но человек был безжалостен к ней, и его непрестанный, понукающий крик повторялся безостановочно все с одной и той же интонацией, и походил на грустное, монотонное завывание голодных диких зверей по ночам в пустыне. Впрочем он и к себе не знал никакой жалости: помогал лошади изо всех сил, и его пропотевшая спина сравняла теперь цвет маленького белого квадратика, как бы стирая это клеймо позора.
Взгляд командира миноносца останавливался то на крупе лошади, то на спине человека с громадным удивлением. Было ли это вызвано солнцем, или нестерпимыми толчками тележки или белым сверканием скал, но что-то новое рождалось в его мысли, что-то, похожее на раскаяние при виде этих двух живых существ, страдающих из-за него; и, сам себе не объясняя почему, он чувствовал громаднейшую разницу в своих теперешних переживаниях и тех былых переживаниях, когда он смотрел на такие же согбенные, измученные, желтокожие фигуры японцев и китайцев, «кули», которые столько раз тащили его в «дженерикше». Тогда он глядел на их обливающиеся потом тела совершенно равнодушно; почему же теперь он относился к этому совершенно иначе, глядя как из-за него страдает этот злодей, совершивший какое-то преступление?
Потому ли, что он знал, что с ним нельзя было говорить… и ему нельзя было заплатить? Но как-бы велика ни была вина этого человека, все же становилось нестерпимым сознавать, что он, Карло Б., является теперь каким-то орудием искупления этой вины.
Вот почему при особенно крутом и трудном подъеме, когда животное и человек, слившись в одном усилии, образовали как бы одно измученное, доведенное до отчаяния существо, лошадь дрожала и подгибала колени, а человек, надрываясь, тащил ее, понукая и голосом, и жестом, — командир миноносца не смог дольше терпеть, крикнул «стой» и соскочил.
— Ну и теперь, конечно, этот изверг № 752 сбросит меня туда в овраг, — сказал про себя Карло Б. — С ним ведь, говорят, шутки плохи, и разговаривать не рекомендуется, а тем более, что, ведь, ему терять нечего, прикончит — одним человеком больше или меньше, для не. о все равно… Впрочем, посмотрим…
— Вам что-нибудь угодно, господин командир? — униженно спросил преступник, обнажая голову и вытягиваясь по-военному рядом с лошадью.
— Э, 752-й, да ты еще хитришь! — подумал изумленный офицер.
Но вслух он сказал:
— Да! Мне угодно, чтобы ты малость отдохнул, торопиться не к чему.
— Как вы изволили сказать? — переспросил каторжник с таким выражением в голосе, как говорит человек, который услышал что-то совершенно ему непонятное.
Усталость придала его глазам абсолютную чистоту и наивность детского взгляда, и, засияв безграничным удивлением, смотрели теперь эти глаза на офицера, который с самым невозмутимым видом глядел вперед и, казалось, думал о чем-то совершенно другом. Пот крупными, обильными каплями стекал с лица арестанта. «Грубым в своей застенчивости жестом он несколько раз стер его со щек наружной частью руки и снова повторил:
— Как вы изволили сказать?
— Говорю, чтобы ты отдохнул, кажется, понятно, и ничего в этом нет удивительного!
— Для меня это удивительно… ведь, я уже отвык… — пробормотал 752-й и не без усилия прибавил: — Спасибо вам!..
И с неестественной напряженностью стал смотреть куда-то в пространство: видно было, что все мускулы его лица и рот дрожали от бесплодного усилия что-то выговорить. И вдруг, выпустив поводья лошади, он сжал голову обеими руками, зажмурился и, начав какое-то ужасное проклятие, тотчас же, без всякого перехода, не договорив этих страшных ругательных слов, зарыдал так глухо, безнадежно долгим рыданием что оно напоминало не человеческий голос а завывание ветра. И лошадь повернула голову к нему, стараясь еще один раз решить задачу, неразрешимую не только для лошадей, но и для всех, — понять, что такое человек. Но она ничего не поняла и не стала больше смотреть.
— Клянусь честью, есть еще нечто неожиданное и непредвиденное на этом свете. — решил про себя Карло Б. — Хорош бы я был, если бы я поверил словам заведующего колонией преступников и не заговорил с ним.
И, обратившись к арестанту, рыдающему все с тем же безграничным отчаянием, он сказал ему:
— Успокойся… успокойся!..
Вокруг них грозные, гордые скалы, вспыхивая тысячами ослепительно белых огней, как бы преломляли в себе, отражая их эхом, вопли отчаяния и слова утешения, Лошадь аккомпанировала ровным правильным ритмом своего дыхания рыданиям каторжника, словно намеренно внося эту новую спокойную ноту в безнадежность других звуков. И все понятия людские — страсти, пороки, предрассудки, условности, законы — казались теперь лишь абсурдом, чем-то давным-давно изжитым народами легендарных времен; и не существовало в эту минуту других людей, кроме этих двоих, сравненных абсолютным одиночеством, не знающим прошлого.
— Успокойся, — повторил белый серому с коричневыми полосами, — что с тобой? Кем ты был?
Рыдание постепенно стихало и перешло, наконец, в молчание, но в нем чувствовалась какая-то нерешительность, замешательство…