— Да-а, непонятно! — протянул озадаченный Ганс и поднялся с пахучей свежей соломы. — Пора за молотьбу приниматься…
К ним возвращались старый Штамм и его сынишка: обедать они ходили домой.
А тем временем скорый поезд мчал Макса Рихтера в Берлин. За окном — Тюрингия, зеленое сердце Германии. На лесистых холмах — пожарные вышки. На лесах — пожар осени. Позади — Мюнхен, только-только успокоившийся после летних паводков Изар, а над Изаром — низко висящие дымы и туманы большого города, родившего его, Макса, славу. Впереди — Берлин. Берлин!
Макс достал пачку сигарет, закурил и, словно бы не замечая сердитых взглядов соседки, выпустил густой клуб дыма. Прикрыл глаза, откинулся на спинку дивана и будто наяву увидел события только что минувших дней.
Три года назад в Мюнхене по воле фюрера построен Дом немецкого искусства, и теперь в нем каждую осень проводятся выставки лучших работ художников страны. Как утверждают, фюрер — знаток живописи, сам когда-то увлекался ею, поэтому перед открытием выставок он лично осматривает экспонаты и для показа оставляет только истинно немецкие. Открывая на днях очередную выставку, фюрер произнес большую речь о будущем национал-социалистского рейха, о задачах немецкой интеллигенции на ближайшие десятилетия, о том, каким должно быть немецкое искусство. И каким не должен быть истинно немецкий художник. Когда заговорил об импрессионистах, символистах, экспрессионистах и прочих «истах», неистовствовал:
Потом он успокоился и стал называть картины, которые здесь, на выставке, ему понравились. И среди них…
Едва улеглись овации, как Макс вышел на воздух и, не обращая внимания на возбужденных людей, валивших из зала, прислонился щекой к холодной мраморной колонне. С глуповатой улыбкой смотрел перед собой.
Небо, свершилось чудо! Среди лучших картин года фюрер назвал и два полотна Макса Рихтера. Он сказал, что художнику удалось выписать лицо нации, передать красками ее ратоборческий дух, ее оптимизм и патриотизм. Особенно высоко он оценил картину «Победитель на Великой реке». Назвал ее гимном германскому солдату.
От края полотна до края расплеснулась могучая река. Все в огне от заходящего где-то за спиной зрителя солнца. Ее стремнину взрезает дамба из камня и щебня, кое-где поросшая изумрудной зеленью. На дамбе — солдат Германии. Он зачерпнул каской воду и, запрокинув голову, пьет. К потному нордическому лбу прилипла белокурая прядь, сверкающие капли падают к запыленным сапогам. С плеч солдата тяжело свисает ранец, на шее — вороненый автомат. Под широко раздвинутыми ногами — латунные, тронутые пороховым дымком гильзы. Пейзажем, всей позой победителя, стоящего к зрителю вполоборота, Макс подчеркивал значимость пройденного солдатом пути, его волю к подвигу во имя Германии, стремился создать впечатление, будто вот сейчас этот белокурый рослый парень в серо-зеленом френче отведает воды из завоеванной реки, наденет мокрую каску на разгоряченную голову, и снова заговорит в его мускулистых руках автомат, снова он ринется туда, куда ему укажет фюрер. Несомненно, картина эффектна, но никак не ожидал Макс, что взволнует она и фюрера.
На втором полотне Макс изобразил одухотворенное лицо женщины, в руках она держала вскрытый конверт со штампом полевой почты. Она и соскучилась по сыну, и тревожится за него, и гордится им, а еще больше гордится тем, что она — мать воина. Макс так и назвал картину — «Мать солдата».
За этими двумя картинами год изнурительной работы. Прерывал ее лишь для того, чтобы подтвердить старую истину: искусство тоже питается хлебом. Приходилось подрабатывать на оформлении рождественских и пасхальных открыток, на оформлении витрин крохотных магазинчиков и кинотеатриков. Это унижало, терзало самолюбие выпускника художественной академии. Однако голод, как говорят французы, — лучший повар, приходилось мириться, идти на поклон к чванливым бюргерам, ведь все его прежние картины не принимались на выставки, за них не давали и пятнадцати пфеннигов. Потом началась победоносная война с Польшей. Она-то и натолкнула его на мысль поставить победителя на берегу реки, а потом написать мать солдата. И теперь то, пережитое, что раньше унижало и оскорбляло, стало даже символичным: ведь и фюрер в молодости очень нуждался, и ему приходилось рисовать поздравительные открытки и печатать их у дрянного издателя, дважды не приняли в Венскую академию художеств…
После выступления Гитлера в мюнхенском Доме искусства Рихтера пригласил к себе партийный функционер. Поджарый длинный человек во френче сидел за ореховым столиком, пристально рассматривал Макса, неуверенно опустившегося на предложенный стул.
— Вас можно поздравить, молодой человек, — холодно, без малейших модуляций в голосе произнес он. — Ваши картины, господин Рихтер, будут украшать стены национальной галереи. Во сколько вы их оцениваете? Если мы предложим четыре тысячи марок?..
Четыре тысячи марок! У Макса ладони вспотели. Это же целое состояние! Хорошая квартира!.. Начинается выпуск «фольксвагена» — народного автомобиля. Такую автомашину фюрер обещал каждой немецкой семье за тысячу марок. А ему, Рихтеру, предлагают целых четыре тысячи!
Функционер понял его состояние и усмехнулся.
— Вы согласны. — В голосе его появилась проталинка, вокруг желтых глаз собрались складочки сухой кожи, и стал он похож на обыкновенного немолодого чиновника. — Укажите ваш счет в банке… Ах, понимаю! Узнаю истого немца: самый лучший расчет — это расчет наличными… Думаю, в самое ближайшее время с вами пожелает познакомиться доктор Геббельс. — Он поднялся, с высоты своей худобы окинул взглядом Макса. — Хайль Гитлер!..
Да-да, хайль Гитлер, дорогой искусствовед, наконец-то вы признали Макса Рихтера, наконец-то познакомиться с ним сочтет нужным сам доктор Геббельс! Вне сомнения, увидеть его, Макса Рихтера, захочет и высокомерный фюрер художников Бено фон Арент. К этому барону, как к богу, допускаются одни избранные, и то лишь для того, чтобы в коленопреклонении поцеловать край его академической мантии.
Постукивали на стыках колеса, покачивался на крутых поворотах вагон, мелькали за окном фольварки, зеленые полоски озимей, бурты не вывезенного с полей картофеля. То тут, то там паслись по сочной отаве черно-белые коровы и телята с ближних хуторов, здесь же стояли одноконные тележки с железной или деревянной бочкой — скот поить. Начиналась равнина центральной Германии, только в этих местах разводятся высокоудойные изнеженные коровы черно-белой масти. Ближе к югу, в предгорьях, более практичной считается выносливая темно-красная порода крупного рогатого скота.
Но все это — мимо, мимо! Долой, долой с глаз! Скоро Берлин! Из этого города Макс Рихтер уезжал беднее церковной мыши… Как-то теперь встретит его город?! Как встретит Хельга? Хотел бы Макс сию минуту увидеть ее лицо, а еще больше — лицо ее отца. И недоумение, и любопытство, и неверие отразилось бы на нем. Ведь месяц назад тот без околичностей показал ему на дверь, когда Макс с согласия Хельги обмолвился насчет их брака. «К горшку, как бы он ни был плох, крышка всегда найдется. Или чересчур плох мой горшок? Или слабоват горшечник?!» — бывший мясник громко захохотал.
Не зря говорят, что за чужой щекой зуб не болит. У Макса не зуб, а сердце болело, когда видел, как любезничал с Хельгой этот хлыщ из СС, нацеливая на Макса водянистые глаза и презрительно выдвигая покрытый прыщами подбородок. Несомненно, грации не стояли у колыбели оберштурмфюрера, Хельге он был неприятен, но, запоздай фюрер с оценкой полотен Макса, эсэсовец вскоре смог бы представить Хельгу друзьям и знакомым как «лучшую половину».
Проезжали небольшой городок. Макс взглянул на шестиугольные часы городской ратуши, проплывшей мимо, и опять закурил. Экономя, он выкуривал в сутки всего пять сигарет, ровно столько, сколько продавалось киоскерами в одни руки. И вдруг сквозь голубую вуаль дыма разглядел сердитые, осуждающие глаза молодой попутчицы. На женщине шерстяной свитер. Рядом, на вешалке, висело манто из голубого песца, на шелковой подкладке Макс увидел фирменную этикетку: «Made in Norge» (Сделано в Норвегии).
— Фюрер не курит, — сказала она. — Фюрер не курит, доктор Геббельс не курит, радио и газеты ведут антиникотиновую пропаганду, а молодой человек не стесняется пускать в лицо даме отвратительный табачный дым.
Попутчица словно к кому-то другому обращалась, но в купе больше никого не было, и Макс должен был понять: бьют по мешку, а имеют в виду осла. Он извинился, затушил сигарету и сунул окурок в пепельницу. Сердито взглянул на хорошенькую соседку: «Могла бы перейти в другое купе, если не нравится дым. Вагон почти пустой… Видно, избалована. Хельга, напротив, убеждена, что от истинного мужчины должно пахнуть табаком…» Снова стал смотреть в окно, машинально скользя взглядом по возникающим и исчезающим купам деревьев, аккуратно распланированным полям. Неожиданно мелькнула дерзкая мысль написать портрет доктора Геббельса. Пригласит тот Макса к себе, а он подарит ему портрет. Написать надо так, как никто, чтобы вновь обратить на себя внимание. Но как? Макс несколько раз видел Геббельса, до недавнего времени вожди нации не стеснялись и не боялись появляться свободно на улице или в общественных местах. Довелось слышать речь доктора на митинге в громадном берлинском «Спорт-паласте». Удивительный у Геббельса голос: высокий, светлый — прямая противоположность хрипловатому, яростно накаленному голосу фюрера.
Все великие неповторимы, каждый из них по-своему оригинален. Как же вас написать, дорогой доктор, чтобы вы… Лицо довольно мелкое, с мелкими чертами, глаза в глубоких впадинах и лихорадочно блестят. Глаза выразительные, если тонко передать их горячий блеск, живую, бьющую из них мысль. Что еще можно подчеркнуть? Лоб? Вспомнилось: в мюнхенской старой пинакотеке есть знаменитая створка Альбрехта Дюрера, изображающая четырех апостолов. У крайнего слева, накрытого, как знаменем, красной накидкой, черты лица тоже очень мелки, хотя и выразительны, но у него замечательный, удивительно облагораживающий весь облик апостола лоб, он высокий, равен по величине всему лицу от линии подбородка до бровей. Внешность Геббельса отдаленно напоминала того апостола-сангвиника, как считали современники, под именем Иоанн…
Попутчица рассеянно поглядывала в окно и немного — на соседа по купе. Кажется, не могла решить, что же интереснее: заговорить с ним или смотреть в окно? Или читать лежащую на коленях книгу?
Макс взглянул на обложку: ну и ну! Повесть Геббельса «Михаэль». Издана, наверно, лет десять назад. В книжной лавке для народа, принадлежавшей отцу Хельги, Макс брал читать эту книгу о злоключениях демобилизованного солдата Михаэля. Странный этот Михаэль. И любимую девушку бросает только потому, что она мещанка, и университет оставляет ради того, чтобы выразить этим протест господствующему классу. И лишь после речи Гитлера, услышанной в Мюнхене, Михаэль видит цель в жизни, становится рабочим на шахте, дабы через физический труд стать достойным «нового времени», о чем и говорил в Мюнхене фюрер. История довольно напыщенная, написана высокопарным языком. Вероятно, доктор знал настоящую цену своим стихам и романам: после прихода национал-социалистов к власти ни «Михаэль» не переиздавался, ни повесть «Кнорке» («Замечательно»), ни антисемитская «Книга Изидора», ни другие художественные творения нынешнего шефа пропаганды. Сейчас на всех книжных прилавках наравне с «Майн кампф» фюрера лежали «Революция немцев», «Пробуждающийся Берлин», «Борьба за Берлин», «С Кайзерхофа к рейхсканцелярии», «Наступление»… Эти собрания дневников, статей и выступлений доктора Геббельса Макс тоже перечитал за последние месяцы, беря их у Хельги в магазине и выплачивая ей по два пфеннига «за прокат» (любовь любовью, а денежки врозь!). Книги заставили Макса переломить себя и, вместо подражания Хансу Балушеку, Кете Кольвиц, Максу Пехштейну, безусловно талантливым, но сидящим ныне без хлеба старшим современникам, взяться за тему, обещавшую и хлеб и известность.
— Хотите, я нарисую ваш портрет? — внезапно предложил он ей.
— Вы живописец? — удивленно спросила она и критически окинула его одежду. Пожала плечами: — Нарисуйте. Времени еще много.
Макс, уязвленный ее недоверчивостью, достал свой фибровый чемоданчик и вынул альбом отменной ватманской бумаги. Набрасывал портрет, изредка взглядывая на соседку. Большие, с голубинкой глаза. Будто сквозь дымок, через туман светятся… Высоко вскинутые скобочки бровей… Спелые, «клубничкой», губы… Кружевной воротничок блузки, облегавший высокую грудь…
Рисовалось легко, с настроением. Впрочем, Макс не рисовал, не доводил линий, он делал штриховые наброски, и получалось цельное, очень похожее… Внизу поставил закорючку своей росписи.