Воздух и правда отдавал дымом.
Взяв сестру за руку, Наоми повела ее вниз, через прихожую в ту самую скромную комнату, где их когда-то зачинали. Эти любимые и ненавидимые ими эвкалиптовые стены полутемных коридоров, так привязавшие к дому Салли и, напротив, вытолкнувшие прочь Наоми.
Взору Салли предстала мать — посеревшая, убранная, умиротворенная — черты внезапно обрели былое, похищенное муками, девичество.
До Салли донесся ее собственный плач, она бросилась к телу матери, принялась целовать ее лицо. Кожа покойников ощущается по-иному. Они пребывают уже за пределами страданий и недуга. Салли припала губами к руке матери. От нее пахло незнакомым мылом, тем, которым ее обмывала Наоми. И это тоже подтверждало факт смерти. При жизни мать источала обыденный запах мыла «Санлайт».
Салли поняла, что стоит на коленях, поглаживая руку мамы, а Наоми чуть позади. Наоми, которая всегда и во всем была первой, предпочла вдруг задний план. Салли не могла понять, как ей быть — то ли возненавидеть сестру, выцарапать ей глаза или же пасть перед ней ниц в знак восхищения и признательности. Решительно поднявшись, будто задумав что-то, она скользнула взглядом по игле для подкожных инъекций, по раствору морфия, приготовленного ими из прописанных доктором Мэддоксом таблеток, по неиспользованным флакончикам с такими же таблетками, которые тот наверняка осмотрит, а потом вернет на склад.
Салли подошла к туалетному столику и буквально онемела, не найдя на нем перламутровой щеточки с остатками волос матери. Она помнила, в каком из ящичков мать хранила тюбик с заветрившейся губной помадой и бежевую пудреницу.
— Верно, — сказала Наоми, — надо бы ей чуточку подкрасить лицо.
Это прозвучало скорее как просьба, нежели приказ, и Салли подчинилась.
Тайком накопленная ею смертельная доза морфия лежала в стоявшем в прихожей шкафу, где хранились скатерти и полотенца. Как Наоми ухитрилась его достать? Ясно, что раствор, приготовленный Наоми для укола милосердия, был вылит, а оказавшиеся лишними уворованные Салли из больницы, где она работала, таблетки были преданы огню, как и отвар из ревеня. Салли, которая тем временем вовсю раскрашивала мертвый материнский лик, не сомневалась, что они с сестрой поняли, что произошло, даже не обменявшись взглядами. Еще вчера в их отношениях доминировала отчужденность. Теперь все изменилось. Теперь отчужденность сменилась скрытностью, но особого рода, той, что сближала.
— Папа уже встал? — поинтересовалась Салли. — Он уже знает?
— Нет еще. Я побоялась ему сказать. Может, сейчас ему скажем? Как-никак, хоть лишних пару минут бедняжка пусть побудет в неведении. Потому что, даже если его жена скончалась, он ни за что не пропустит утреннюю дойку.
Но Салли почувствовала, что у сестры не хватит духу выложить такую новость отцу. Наоми, всеми способами пытавшаяся сбросить с себя гнет родительского дома, не замечать замаравшего его пятна хвори, сейчас во всей полноте ощутила его. Она расположилась на дальнем конце постели как раз напротив Салли, старавшейся рационально и методично подкрасить застывшее, без тени озабоченности лицо.
— Я и понятия не имела, что у вас здесь все так плохо, пока не приехала, — призналась Наоми. — Она жила в мире мучений, и другого не знала и не понимала. Ладно, хоть все кончилось.
Салли с головой ушла в свое занятие.
Да, мамочка, раздобыть самое нужное для тебя оказалось легче легкого. Я просто выдрала пару страниц из регистрационной книги выдаваемых лекарств — раньше сестры тоже выдирали их, потому что им не нравилось, что часть записей сделана неаккуратно. Потом я переписала дозировки на чистые страницы, приплюсовав к ним дополнительную дозу в одну восьмую грана морфия, которую потом взяла из хранилища и принесла домой. Вряд ли кто-нибудь из врачей пару месяцев спустя будет в точности помнить какую-то там дозу. Да и наплевать, если даже запомнят.
Она спрятала таблетки под простынями в стоявшем в прихожей комоде. Эти два грана, если их растворить и впрыснуть, избавляют и от болезни, и от мук, связанных с совершенно ненужным лечением. Проникая в организм, они заклинивают механизм агонии. Заклинили.
Перед тем как припудрить лицо матери, она поцеловала ее в лоб. Эрик Дьюренс будет поражен, увидев, какая красавица его умершая жена.
— Я вколола ей полграна, потом мы поцеловались и держали друг друга за руки, и я даже боялась сильно сжать ладонь, чтобы ненароком ей косточки не переломать. Потом она отошла, — проговорила Наоми.
— Ты постояла над ней? — спросила Салли.
Обе хорошо знали, как редко пациент умирает под взором стоящей над ним медсестры, которая к тому же еще и держит его за руку. Смерть не прочь ухватить то, что плохо лежит.
— К счастью, — ответила Наоми и бровью не повела, хотя и не взглянула на сестру, — к счастью, я была рядом.
И Салли снова поразилась сестре — Наоми выбрала единственно правильное решение, не спасовав в решительную минуту, и поступила так из любви. Это ей, Салли, следовало так поступить! Даже в этом, мелькнула у Салли полубезумная мысль, тебя не обскакать. Но Наоми оказалась в нужное время и в нужном месте, ибо, сумев проникнуть в ее тайну, взвалила бремя облегчить страдания матери на себя. Немыслимая потеря и радость избавления от мук — они и определяли сегодняшний день: освобождение матери от мира, к которому она, казалось, так и не смогла привыкнуть, сколько Салли и Наоми ее помнили. Что же касается ее дочерей, им теперь предстоит привыкать к новым реалиям. Привыкать любить и ненавидеть на новый лад, а еще стыдиться друг друга.
Дороги успели просохнуть, и утром на машине пожаловал доктор Мэддокс. Жители городка — полнейшие невежды по части медицины — обожали его за доброту, обязательность и удивительную скромность. И это там, где любому лекарю ничего не стоило сотворить себе репутацию чудотворца. Но персонал больницы понимал, что доктор Мэддокс хоть и горький пьяница, но дело свое знает крепко и что обязывает его к этому некое запомнившееся на всю жизнь событие из далекого прошлого. Случалось, он оперировал, но лишь тогда, когда скальпель в руку взять было решительно некому, он, если не заложит за воротник, был и оставался одним из лучших хирургов провинции. Он мог как угодно напортачить с вещами второстепенными — с бумажной работой, к примеру, не исключая и выписку свидетельств о смерти. Эти огрехи благополучно скрывались под обликом эдакого рубахи-парня, готового помочь любому и распространявшего недвусмысленное амбре перегара.
В то субботнее утро доктор Мэддокс склонился над усопшей, поинтересовался у Наоми насчет последнего укола — дескать, сколько кубиков, выслушал ее, горестно вздохнул — мол, какая хорошая женщина была бедняжка миссис Дьюренс, такая отзывчивая, добрая. Потом выписал свидетельство о смерти, показал бумагу Наоми и Салли, где утверждалось, что миссис Дьюренс скончалась от рака, нефрита и истощения. Доктор Мэддокс констатировал смерть от нефрита и истощения уже очень многим в этой долине. От нефрита и истощения почили в бозе практически все жители местности по обеим берегам реки до самых до синих холмов, поросших лесом, где и лесорубы умирали исключительно от нефрита и истощения, если только кто-нибудь из них не погибал, придавленный упавшим деревом. В свидетельствах о смерти фермеров, которые свели счеты с жизнью из-за невозможности расплатиться с банком, приняв яд, тоже красовалась дежурная и спасительная формулировка доктора Мэддокса.
В то утро, когда миссис Дьюренс уснула вечным сном, доктор Мэддокс сидел за кухонным столом, пил чай, заваренный Салли, старательно избегавшей встречаться глазами с Наоми, и беседовал с отцом девушек — разговор был обычным мужским разговором, обменом фразами, чуть смущенным и донельзя банальным. Крупные черты лица отца Наоми и Салли не выражали ничего, с таким же видом он вполне мог общаться со своими наемными работниками. Скорбь еще не успела оставить на нем отметин, но чувствовалось, что оставит, причем ждать этого недолго.
Теперь, кажется, ничто не удерживало и Салли в Маклей-Вэлли. Она уже с добрый год засиделась в невестах. Сестра ее вернулась в Сидней к своим делам. Мистер Дьюренс работал как вол, временами нанимая для подмоги мальчишек семейства Сорли. Но Салли чувствовала, что еще не время покинуть родительский кров. Мерзко и гнусно сбежать сейчас. Слишком уж легко было бы взять да снять с себя ответственность за совершенное преступление, тем самым опорочить и честь матери. Другое дело ее сестра, та имела право на бегство, поскольку именно решительность была ее сильной стороной. И сбежала она еще до того. И хотя все вокруг, не колеблясь, объявили Эрика Дьюренса вдовцом сиречь свободным, как ветер, Салли его таковым не воспринимала.
Да и местная больница обладала силой притяжения. В ночь на среду после похорон матери ей сказали, что в больнице от перитонита умер 14-летний мальчик, и Салли свято уверовала, что хлынувшие при этом известии слезы суть дань ее матери и своего рода откуп всем окрестным жителям. И девушка иногда верхом, а чаще в двуколке, в форменном одеянии медсестры продолжала ездить в Шервуд и обратно по широкой желтой дороге и по перекинутому через речку шаткому мостику. Она казалась неотделимой от зеленой травы загонов и выгулов.
Именно в больничных коридорах во время ночных дежурств милосердие, проявленное ими к их матери, трансформировалось в преступление, от которого не отмахнешься. Я поступила так, оттого что была на пределе сил? Сыта по горло ночными и дневными бдениями? В кабинете медсестер на другом конце приемного отделения, хоть и пропустившего через себя решительно все на свете виды хворей, увечий и связанных с ними мук, которые все равно не могли сравниться с теми, что выпали на долю матери, Салли безутешно рыдала, ибо ночные мольбы и стенания всех пациентов этой больницы вместе взятых не шли ни в какое сравнение с дневными мольбами и стенаниями умершей, но обреченной на вечную жизнь в памяти Салли матери.
Девушку двадцати двух — без малого двадцати трех — лет окружающие считали подверженной некоей грустной задумчивости, той самой, из которой и проистекают самые тяжкие, по мнению большинства бушменов, грехи: замкнутость, необщительность, отчужденность. Или же от души сочувствовали ей. Как кандидатке в старые девы.
2. Добровольцы