День был дождливый, и в большую перемену Схюлтс зашел в учительскую, где его радостно встретили добросердечные коллеги и игнорировали те, кто чуял, что с ним не все ладно. Младшие классы играли во дворе в Сталинград, в подпольщиков и в концлагерь; доносившийся оттуда гам еще усиливал привычную для школы атмосферу ожидания победы, которая могла произойти в любую минуту, но все время откладывалась в долгий ящик. Среди преподавателей четко выделялась группа радиооптимистов, которые отваживались даже в классах, где, конечно, не было энседовцев, предсказывать, что ждать осталось не больше трех месяцев.
Выходя из учительской, Схюлтс натолкнулся на преподавательницу английского языка Мин Алхеру, но не поздоровался с ней, хотя и перехватил устремленный на него мрачный, пристальный взгляд. В ее облике удивительно сочетались молодость и увядание: расплывшаяся в тех местах, где обычно расплывается женщина, она походила на мать по меньшей мере пятерых детей. Однако походка ее была эластичной, упругой, юношески спортивной — так ходят женщины, скользящие между бивачных костров, индейские скво.
На первых порах эта томно-спортивная походка Мин Алхеры в какой-то степени очаровала его, пока он не заметил, что некоторые учителя уже крепко связали их имена, после чего он стал стараться обращать на нее как можно меньше внимания. Спустя некоторое время она обручилась с учителем английского из какого-то гельдерландского городка, но не прошло и года, как помолвка была разорвана; однако и тогда ему не стоило труда держаться от нее подальше. А теперь уже и все учителя, судя по разговорам в учительской, решили держаться от нее подальше. Услыхав от Схауфора (считавшегося среди учителей одним из наиболее умеренных) слово «Deutschfrenndlich»[14], Схюлтс понял, что то, о чем рассказал ему накануне Ван Бюнник, основано на более или менее достоверном факте. Было известно, что учительница Пизо, невероятная толстуха, властная, жестокая, со своим неизменным секундантом тощей юфрау Бакхёйс напрямик призвала изменницу к ответу. Впрочем, в ее признании не было необходимости. Один из учителей видел Мин Алхеру в кафе с немецким офицером, но из опасения прослыть сплетником он, когда дело приняло скандальный оборот, не стал открыто ее разоблачать.
— Я уверена, что она им сочувствует, а может, она их секретный агент или провокатор! — кричала юфрау Пизо, заглушая и без того громкие голоса спорящих. — Захотела сладко есть!
— Продажная шкура, — как бы в воздух сказала юфрау Бакхёйс, откинув в тень свое лицо грязно-серого цвета, циничное лицо — иллюстрация теории врожденной преступности Ломброзо, — окутанное дымом бесчисленных сигарет, которые она не курила только в классе. По общему мнению, у обеих дам был вульгарный вид; особенно часто распространялся на эту тему Ван Бюнник, который сейчас вступил в разговор:
— А может, она в него влюблена.
— Вермахт — это не СС, — подтвердил Схауфор, безукоризненно одетый мужчина с элегантной белокурой бородкой, — и с гнусностями гестапо он тоже ничего общего не имеет…
— Голову обрить, голову с плеч долой, а потом четвертовать! Она дождется… — прокричала Пизо. — Мофы — это мофы, а вы, как мне кажется, чересчур миндальничаете…
— А как он выглядит? — спросила молоденькая учительница, но была немедленно призвана к порядку властным взглядом голубых глаз юфрау Пизо и хриплым покашливанием юфрау Бакхёйс, у которой, как у гангстера, сигарета повисла на нижней губе.
— Об этом спросите у Палинга. Палинг! Где Палинг?..
Учитель ботаники и зоологии, который должен был отозваться на это имя, счел за благо ретироваться, Схауфор настаивал на своей точке зрения.
— Не надо преувеличивать! Неужели мы не можем раз и навсегда провести черту между нацистами и просто немцами, между энседовцами и теми голландцами, которые только поддерживают отношения с оккупантами?
— Ваша точка зрения нам давным-давно известна, — насмешливо сказала юфрау Пизо, — и никто из нас ее не разделяет. Все они вонючие мофы, все без исключения!
Раздался смех. Слова «вонючие мофы», произнесенные дамой вроде бы интеллигентной, прозвучали довольно эффектно, как бы приобретая права гражданства в самых образованных слоях привилегированного общества.
— Осторожней! — крикнул кто-то. — Пит Пурстампер подслушивает под дверью!
— И пусть его подслушивает! — завопила юфрау Пизо. — Если на то пошло, так я своими руками сверну ему шею. — Она расправила свои полные плечи, хищно растопырила пальцы рук и залилась жестоким, сладострастным смехом.
— Ну, пострел, подойди-ка поближе. Ведь ты меня не боишься? Подойди к своей мамочке, а ну-ка! Э нет, не удерешь!.. Хвать, вот я и поймала тебя! Р-раз! Теперь тебе не вывернуться. Крак-крак… шршршр…
Пантомима, в которой юфрау Пизо сворачивала Питу шею, имела большой успех. Учителя хлопали себя по ляжкам, юфрау Бакхёйс поперхнулась табачным дымом, даже Схауфор и тот покатился со смеху. Но он не успокаивался; Схюлтс знал, что сейчас он будет продолжать провоцировать юфрау Пизо, ведь игра эта повторялась чуть ли не каждую неделю, и юфрау Пизо была благодарна Схауфору за то, что он поставлял ей благодарный материал для этой игры.
Но в глазах Схюлтса юфрау Пизо не была комическим персонажем. Ее брата расстреляли за участие в Сопротивлении, сама она чем могла помогала евреям. И притом соблюдала осторожность: все ее фарсовые выступления не выходили за стены учительской. В этих представлениях роли были заранее распределены: юфрау Пизо всегда нападала, юфрау Бакхёйс приберегала свою кровожадность для будущего и пока молчала, Схауфор выступал адвокатом «вонючих мофов», остальные — сколько их там ни собиралось — были судьями. Ван Бюнник всегда играл двойную роль: в глубине души и наедине со Схауфором он его поддерживал, а во время споров он постепенно отступался от него, увлекаемый волной всеобщего патриотизма.
Ну а Схюлтс старался по возможности держаться в стороне не только потому, что из-за своего немецкого происхождения он в подобных диспутах был почти что подсудимый — никто ведь не подозревал, что он работаем в группе Маатхёйса, — но и потому, что эти споры не были принципиальными.
Он не отрицал, что у немцев были и «положительные стороны», например молодые люди уступали в поездах и трамваях место пожилым, но разве эти случаи могли иметь какое-нибудь значение в борьбе за судьбу целого народа? Все равно что пощадить врага, с которым дерешься насмерть, потому только, что от него пахнет лавандовым мылом. Однажды у входа в вагон электрички Схауфор видел, как немецкий солдат, тоже пассажир, преградил дорогу мужчинам, пока не вошли все женщины; это он отметил как положительный для немцев факт. Пизо и Бакхёйс обрушили на него в ответ целую канонаду: вонючий моф выпендривался, хотел показать свою власть, завести интрижку с какой-нибудь девчонкой, которая ехала в этом вагоне, хотел соблазнить ее и тому подобное. Схюлтс не смолчал, и его реплика: «Хорошо бы, если б немцы проделывали с нашими мужчинами только это» — была самой удачной и произвела впечатление даже на Схауфора, умевшего оценить тонкий ответ; но никому и в голову не пришло, что в этих словах содержался упрек не только Схауфору, но и всем остальным. Думать надо о вещах гораздо более важных, чем вежливость или невежливость немецкой военщины.
Споры между учителями чаще всего велись на самом низком уровне. Все они были интеллигентные люди, но война, очевидно, оказывала на них оглупляющее действие, а изолированное положение маленькой оккупированной страны свело их интересы к мелочам, и поэтому реальная работа во имя настоящего дела подменялась у большинства стремлением сделать что-нибудь очищающее их нравственно, сводившееся, однако, к пустякам. Если кто-нибудь говорил, что у немецких солдат красивые пуговицы, его объявляли предателем родины, однако никто не думал о том, что растрачивать свое время и духовные силы на обсуждение подобных «проблем» — само по себе есть предательство по отношению к своей родине. Предательством, очевидно, можно было считать даже бесконечные споры о свободе и человеческом достоинстве; как ни красиво все это выглядело, но, наверное, можно было лучше распорядиться своим временем и не заниматься бессмысленными псевдоидеологическими дискуссиями. Схюлтсу же, по-видимому, помогало воздерживаться от этих дискуссий его немецкое происхождение. Немцы, как правило, либо тошнотворные фанатики определенной идеи, либо ее ярые противники. Только об одном таком разговоре Схюлтс вспоминал с удовлетворением. Схауфор проводил тогда параллель между Гитлером и Наполеоном, оправдывая позицию Билдердейка[15]и его единомышленников; поводом послужило известие о предполагаемой организации гильдии педагогов, против чего, разумеется, все восстали (кроме директора, который, как обычно, до получения указаний от высказываний воздерживался). Схауфор считал, что организация гильдии — это мероприятие только административное, и оно приемлемее, чем закон об арийском происхождении и чистоте якобы существующей германской расы. «Став членом этой гильдии, — развил свою мысль Схауфор, — можно взять инициативу в свои руки и изнутри бороться против действий немцев. Отступать шаг за шагом, — советовал он, — чтобы выиграть время. Делать вид, что повторяешь все движения врага. Точь-в-точь как в джиу-джитсу. Став членами этой гильдии, мы будем партизанить в ее рядах». Теоретически это, может быть, и выдерживало критику, но при этом упускалось из виду, что подавляющее большинство народа наверняка восприняло бы вступление в гильдию как малодушие. Никто не разгадал бы эту хитроумную политическую комбинацию, а моральный ущерб мог оказаться очень большим.
Нынешняя оккупация, доказывал Схюлтс, отличается от наполеоновской не только тем, что фашисты в большей степени варвары, но и главным образом позицией, какую занимает народ — ведь во времена французского нашествия он держался в стороне. Теперь мы имеем дело с широкими слоями народа, а не с верхушкой бюргерства, которое опозорило себя навеки, выслуживаясь перед «корсиканским бандитом».
Обычно все ожесточенные дебаты свидетельствовали лишь о скудости мысли спорящих, которые дипломатическими увертками пытались замаскировать свое филистерство. Только этот один спор действительно велся на высоком интеллектуальном уровне, но, как вспомнил он теперь, спор этот вели они вдвоем: он, Схюлтс, и Схауфор; Ван Бюнник играл роль осторожного секунданта, остальные предпочитали молчать, им, наверное, было просто скучно…
— Ну и любите вы выворачивать все наизнанку, — взвизгнула юфрау Пизо под громкий смех присутствующих, к которому она под конец тоже присоединилась. Пользуясь случаем, она хотела вернуться к своему старому проекту: устроить сбор денег для тех, кто скрывался в подполье. Учителя должны были ходить из дома в дом, сперва к родителям своих учеников, потом и в другие семьи. Директор в свое время отсоветовал, ссылаясь на то, что волей-неволей они привлекут к делу школьников, эту банду трепачей. Ее план и на сей раз не вызвал особого энтузиазма. Схюлтс тоже не поддержал эту идею, он ведь поклялся Маатхёйсу и Ван Дале, помимо их общей работы, не предпринимать ничего, что могло угрожать его личной безопасности; уже одна его связь с укрывавшимся у Бовенкампа беглецом грозила ему большой бедой.
— Нет уж, давайте не будем заниматься такими вещами, — сказал Ван Бюнник, улыбаясь своей широкой улыбкой идеалиста, в то время как некоторые из его коллег направились к выходу, — я и так достаточно жертвую в фонд Сопротивления, содействуя ему другими способами. Мое оружие — это оружие духа…
Юфрау Бакхёйс поперхнулась кашлем, она так залихватски, по-мужски курила, что, казалось, густой чадный дым стелется по полу. Выходя из учительской, она зажгла свежую сигарету и в дверях столкнулась с юфрау Алхерой, входившей с книгой в руках. Все расступились, как если бы Алхера была заразной, она же, хоть и перехватила испепеляющий взгляд юфрау Пизо, непринужденно прошла среди внезапно наступившей мертвой тишины мимо бросившихся к дверям учителей к шкафу с книгами той присущей ей воинственной эластичной походкой, с какой индейская скво бесстрастно скользит меж бивачных огней, предавая своих соплеменников ради того, чтобы принести огненной воды своему возлюбленному. И пожалуй, у Схюлтса она вызывала уважение.
Хундерик
Где-то в Нидерландах Ари Кохэн Кац вдыхал в себя нежный аромат диких роз. Он сидел у открытого окошка чердачной комнаты, где мог читать и работать. На коленях лежала книга, но он ее не читал. По временам он зевал, а может, вздыхал. Ему осточертело прятаться в этой дыре, хотелось в Амстердам. Из вишневого сада доносились голоса работавших там ребят: они пугали трещотками птиц, а иногда, по обязанности, просто орали. И еще было слышно жужжание мух да шелест ветра в деревьях и кустах, того самого ветра, что приносил ему запах диких роз. Он любил эти незатейливые цветы, так быстро отцветавшие. После того как большую часть роз срезали или просто украли, кусты имели неухоженный, неряшливый вид. Хозяева уделяли им куда меньше внимания, чем банальным золотым шарам, обвивавшим в палисаднике более чем смешную гипсовую статуэтку: голый, без фигового листочка, мальчуган в летней шляпе, тоже из гипса, углубившийся в чтение книги, которую он держал в руке. Это была не самая бессмысленная вещь на ферме, однако достаточно бессмысленная.
Со своего наблюдательного пункта Кохэн мог обозреть довольно большое пространство. Под голубым небом вырисовывалась не только тугая полоса дамбы, тянувшейся чуть ли не до конца деревни, но и часть горизонта с левой стороны, где его заслонял фруктовый сад. Над деревней возвышалось острие смешной и никому не нужной белой башенки шлюзового мостика, которую можно было принять за дымовую трубу. Там и сям пасся жалкий, отощавший скот, над которым наверняка роилось множество залетавших ему в ноздри мух, блестевших на солнце, как капли воды. Вот тебе и прелести сельской жизни! Иногда он даже ничего не имел против тюрьмы. Впрочем, Хундерик во многом и был похож на тюрьму. Ферма уткнулась носом в дамбу, напоминая привязанное к железному кольцу животное, которое собираются зарезать. Палисадник с гипсовым мальчишкой занимал немного места; каменная лестница с железными перильцами круто взбегала вверх, а тот, кто стоял наверху, мог глядеть на Хундерик, как на потонувший призрачный дом; дом был построен в 1866 году, потому что над окнами переднего фасада красовались металлические цифры: «1866»; 1866 год — это год войны между Пруссией и Австрией, когда Пруссия захватила Ганновер, Нассау, Франкфурт и Шлезвиг-Голшти-нию, и произошло это через год после рождения его отца, умерщвленного в газовых камерах Освенцима.
[14] Пронемецки настроенная (нем.).
[15] Биллем Билдердейк (1756–1831) — известный нидерландский поэт, приветствовавший оккупацию страны армией Наполеона.