На эту смесь глупости и безграничного эгоизма нелегальные ответили хором возмущенных выкриков. Они так ругались, бесились и стучали по столу кулаками, что Мертенсу пришлось на лету подхватить лампу и поставить ее на пол, откуда она продолжала освещать рассерженные лица. В тени оставалось только лицо Яна ин'т Фелдта.
Западный ветер донес из деревни десять ударов башенных часов: шел одиннадцатый час, начало новой недели — снова стоять на посту, высматривать, не идут ли немцы. Все примолкли, и только Кохэн продолжал атаку.
— Ты круглый дурак, если воображаешь, что ради твоего личного удовольствия мы будем целый день торчать без воздуха в этой вонючей яме, а ее даже нельзя назвать приличным тайником, и все по милости менеера Бовенкампа, с которым вы во многом два сапога пара. А еще говорят о солидарности! Идиот! Трижды идиот! Прежде чем крутить роман с этой вертихвосткой, с этой деревенской потаскушкой с белой рожей, ты бы должен был спросить совета у своих товарищей по подполью. Шляется каждый вечер с этой поросятиной по болоту, чтобы там порезвиться, развратничает и орошает божью пашню божьей водой, словно не существует никаких мер предосторожности! А теперь запомни: пока ты здесь и МЫ здесь — никаких глупостей с Пурстампером! В противном случае убирайся отсюда прочь!
— Я бы охотно вернулся в Амстердам, — пробормотал Ян ин'т Фелдт, и, буркнув что-то вроде «негодяй», он весь сжался и так и остался сидеть, оцепенело глядя перед собой.
— И я не прочь, — немного смягчился Кохэн, — но сейчас это невозможно, то есть я хочу сказать, что ты-то можешь рискнуть, а я — нет. Ты только подумай о моей судьбе. Отца моего отправили в Польшу в газовую камеру, жена и дети прячутся где-то, куда я даже не смею им писать; вся моя мебель, книги, моя замечательная библиотека — главным образом книги немецких писателей — все разграблено этими бандитами. И таких, как я, тысячи. И все же я считаю, что мне еще повезло. Да время ли сейчас сводить счеты с менеером Кеесом, только лишь с ним одним и только потому, что он отбил у тебя эту паршивую тварь, которая вас обоих дурачит и которая скорее всего на следующий год выйдет замуж за очередного поклонника, олуха из фермерских сынков, с курами, породистыми жеребцами и прочими прелестями?.. — Фраза оказалась настолько длинной, что он вынужден был остановиться, чтобы перевести дух.
— Если тебе так приспичило сцепиться с энседовцем, — сказал Мертене, — вступай в УГ. Там ты по крайней мере хоть пользу принесешь.
— Я этого от тебя никогда не ожидал, — заговорил Кохэн твердым, дружелюбным тоном, как мужчина с мужчиной. — Ты просто не подумал, когда сказал насчет тайника. Что касается меня, то я все простил и позабыл, но обещай нам, что ты отложишь свою месть до того времени, когда уже не будешь жить в Хундерике. Думаю, что и все остальные со мной согласны.
Остальные пробормотали что-то вроде «конечно» и «все в порядке» и, окружив Яна, по очереди жали ему в знак примирения руку. Ян ин'т Фелдт отвечал веселыми рукопожатиями, сказав:
— Ладно, пусть будет по-вашему.
— Ну вот и отлично, — сказал Кохэн с наигранным оживлением. — А теперь, ребята, пора спать, от всей этой болтовни я страшно устал. Который час?
Было уже четверть двенадцатого, и Грикспоора заторопили идти на пост, но он сказал, что не уйдет, пока Мертенс не закончит рассказ о приключениях Эскенса. Мертенс не заставил себя долго просить.
— На чем я остановился?
— Он опять открыл рояль, — сказал Ван Ваверен.
— Ну так вот. Все было в порядке. Инструмент и карточки лежали там, где он их оставил, и он успел переложить их в карман. А потом он решил, что мофы и девки могли на своей вечеринке расстроить рояль, и давай его опять настраивать. Расстроен-то, собственно, рояль не был, но лопнули две струны, и ему надо было съездить за струнами домой, потому что при себе у него их не было — ну прямо никак не мог он развязаться с этими мофами, — и только хотел он сложить свои вещички и поехать за струнами, как в соседней комнате зазвонил телефон. Он стал подслушивать, ударяя по временам по клавишам, как будто ему надо было еще что-то проверить. «Пурстампер? — услыхал он другой голос, не тот, что накануне. — Ах так. — Потом опять: — Ах так, — а потом: — Я все устрою… господин Пурстампер. Как, вы сказали, его зовут? Мертенс? Хорошо. Спасибо за информацию». Вначале Эскенс растерялся, он не был уверен, что слышал фамилию «Мертенс», а не «Эскенс». Он, конечно, боялся главным образом за карточки…
— Еще бы! — сказал Кохэн.
— …но потом решил, что речь шла все-таки о Мертенсе, помчался с этой новостью в карточное бюро, потом домой за струнами, потом опять на виллу. Он был еще не совсем уверен, что по телефону говорили не о нем, ведь по имени его знал только тот моф, который накануне привез его на виллу унтерштурмфюрера. Хотя, с другой стороны, если бы Пурстампер говорил о нем, он бы непременно сказал, что Эскенс настройщик, и тогда бы они запросто перешли из одной комнаты в другую, где он все еще бренчал на рояле, и его бы сцапали. Но раз они этого не сделали, значит, он спасен. Вы видите, какое счастливое совпадение. Не подслушай он первого телефонного разговора, он бы не оставил в рояле карточки. Если бы на другой день он приехал на виллу часом раньше или часом позже, болтаться бы мне на виселице. Конечно, схватить меня в конторе им было бы нелегко, но об этом я вам ничего не скажу, а дома я уже давно не ночевал, и все же мне грозила серьезная опасность.
— Чего я никак не могу понять, — сказал Грикепоор, — так это почему Пурстампер звонил им только на другой день.
— Сейчас объясню. Потому что у него был ужасный понос и он лежал в постели.
— Ах вот в чем дело, — сказал Кохэн.
— Пурстампер труслив, как заяц, это все знают, и получить под нос мой пистолет — это было для него чересчур. Сразу-то он меня вряд ли узнал, но когда я явился к нему в аптеку, до него дошло, и тут он еще больше напугался. Что бы ни было, но он пришел к убеждению, что все, что с ним произошло, дело нешуточное; всю ночь напролет он только о том и говорил, бегал непрестанно в уборную, а оттуда к телефону и наконец почувствовал себя таким больным и разбитым, что еле доплелся до постели. За ночь он, видимо, выпил весь имевшийся у них в аптеке запас желудочных капель. Об этом мы знаем — только, чур, держать язык за зубами — от доктора.
— Но ведь могла бы позвонить его жена, — сказал Грикспоор, — подумаешь, какая государственная тайна!
— Могла бы, конечно, но на сей счет спросите его самого. Я так думаю, что, пока он страдал поносом, он слишком боялся, чтобы что-нибудь предпринимать. Боялся, что, его пристрелят, если он меня выдаст. Ну а когда понос прошел, он сразу почувствовал себя на коне.
— Так что своей жизнью, — сказал Кохэн, зевая и весь до кончика носа побелев от боли в желудке, — ты обязан двоим — самому трусливому и самому храброму во всем Доорнвейке.
— Эскенс ни перед чем не остановится, это всем известно, — сказал Грикспоор, спускаясь в убежище за своей курткой, которая лежала среди прочей одежды, приготовленной, чтобы в случае ночной тревоги исчезнуть под землей вместе с ее владельцами.
— Маленький тигр, — улыбаясь, сказал Мертенс.
Чуточку шантажа
На другой день Бовенкамп опять поехал к пастору. Он считал, что поведение Марии обусловлено психическими отклонениями, связанными с беременностью, лишь в очень незначительной степени, так что практически ими можно было пренебречь, да и, по правде говоря, о таких вещах только в книгах пишут или же в газетах прежнего времени, когда в них еще было что читать, под рубрикой: «Вопросы права и морали»; а в общем-то, Мария была вполне в здравом уме. Она порвала с Яном ин'т. Фелдтом и вскоре начала встречаться с молодым Пурстампером, и вот теперь, когда она забеременела, если только хоть это правда, Бовенкамп не знал, чему верить, она предпочитает второго ухажера, а Ян ин'т Фелдт ей осточертел. И над этим, думал Бовенкамп, стоило поразмыслить: вообще-то Ян ин'т Фелдт ему самому давно осточертел. Фермер почти половину ночи совещался с женой и пришел наконец к выводу, что не так уж плохо, если Мария выйдет замуж за Кееса Пурстампера, будущего архитектора. К тому же его отец зарабатывал на черном рынке большие деньги, он слышал об этом от крестьян, что живут по другую сторону канала. И потом поговаривали, что его младший брат, как только окончит школу, станет бургомистром. Плохо, конечно, что в этой семейке все как один фашисты. Да на что они ему сдались, после того как Мария выйдет замуж? Плевал он на них, разве только изредка будет вместе с Дирке навещать внучат. Ну пусть они энседовцы, прохвосты, но они все же люди, сотворенные богом, и даже их политические проступки и те от бога, да и кто может сказать, на чьей в конечном счете стороне правда. Но он, Бовенкамп, все равно будет их проклинать до последнего вздоха, хотя, согласно божьим и человеческим законам, вполне возможно, что он неправ, проклиная их. И потом, кто знает, проиграет Германия эту войну или нет! Оптимистические прогнозы на сей счет в Хундерике делал преимущественно работник Геерт, которого фермер считал недалеким парнем, каким Геерт, по всей вероятности, и был. За обеденным столом он все время сбивчиво пересказывал радионовости и повторял: «чудо сотворится», «никак не дождусь его»; именно поэтому мысль о возможной победе Германии стала казаться Бовенкампу не только логически обоснованной, но и приятной, как передышка после утомительной ежедневной болтовни, которую ему приходилось выслушивать из уст собственного батрака, да к тому же придурковатого.
С этими мыслями он и направился к пастору, чтобы рассказать ему, что предположительный отец предположительного ребенка вовсе не Ян ин'т Фелдт, а Кеес Пурстампер. С Яном ин'т Фелдтом у нее уже давно все кончено, уверял он. Мария в здравом рассудке, вот только головокружения ее мучают, но ими она и раньше страдала. Пурстампер, конечно, фашист, сказал он, но, если он отец ребенка, от этого никуда не денешься, и, в конце концов, он не чудовище и не исчадие ада, правда? А на вид он очень приятный молодой человек, так что же думает об этом пастор?
Пастор, который во всем этом разбирался немногим лучше Бовенкампа, сказал тем не менее, что никакие политические взгляды не могут лишить человека отцовских прав, будь он даже предателем родины; самое лучшее, что Бовенкамп может сделать, — это пойти к Пурстамперу, то есть к отцу предполагаемого отца ребенка, и поговорить с ним. Бовенкамп и сам об этом подумывал, а потому, поблагодарив пастора, тут же отправился в город, так как не привык откладывать решение дел, касавшихся созревания и уборки урожая, рождения и смерти, на срок более долгий, чем время, затраченное на поездку на велосипеде.
Когда рыжеволосая, толстоногая Пурстамперша впустила Бовенкампа в комнату — она приняла его за спекулянта, пришедшего к ее мужу с предложением дефицитного товара, — то первое, что привлекло его внимание, был стоявший у окна сверкающий никелем радиоприемник. Теперь, когда все приемники были конфискованы, увидеть такую вещь в чьем-то доме было приятной неожиданностью. В комнате горело электричество, и, так как хозяин заставлял себя ждать, фермер начал нажимать кнопку за кнопкой, пока не поймал английский джаз, сообщения о военных действиях из Германии и какую-то тарабарщину из Франции и Италии. Свою шапку он положил на стол и чувствовал себя здесь как дома. Висевшие на стене увеличенные фотографии фашистских вожаков, среди которых мелькали и прусские усики Адольфа Гитлера, его нимало не смущали. Он даже не обиделся на то, что его заставляли ждать. Все в этом доме казалось ему безличным, деловым, официальным; он чувствовал себя здесь так, словно пришел в качестве просителя по делу Марии в министерство, где на основе представленных им бумаг должны были с ним во всем согласиться, признав его документы неоспоримыми. Наконец в магазине прозвенел звонок, он услыхал голоса и едва успел схватить свою шапку, как в комнату, вошел хозяин.