* 81. В. П. Боткину. Черновое.
1857 г. Июня 26/июля 8. Люцерн.
Давно уже я собирался писать вам из-за границы. Многое так сильно, ново и странно поражало меня, что мне казалось мои заметки (ежели бы я съумел искренно передать свои впечатления) могли бы быть не лишены интереса для читателей вашего журнала. — Кое что я набросал с тем, чтобы со временем, на свободе и посоветовавшись с друзьями, восстановить, ежели будет того стоить; но впечатление вчерашнего вечера в Люцерне так сильно засело мне в воображенье, что, только выразив его словами, я отделаюсь от него и что надеюсь оно на читателей подействует хоть в сотую долю так, как на меня подействовало.1
Из путевых записок Князя Нехлюдова.
Люцерн небольшой Швейцарской городок, на берегу озера 4-х кантонов. Недалеко от него находится гора Риги, с которой очень много видно белых гор, гостиницы здесь прекрасные, кроме того тут скрещиваются три или четыре дороги и потому здесь путешественников бездна. Из путешественников, как вообще в Швейцарии, на 100 — Англичан 99. —
Я приехал вчера и остановился в лучшей здешней гостинице. Гостиница эта называется Швейцергоф и построена недавно на берегу озера, даже на самом озере, на том месте, где встарину был крытый деревянный извилистый мост с католическими образами на стропилах и часовнями на углах. Теперь, благодаря огромному наезду Англичан, их потребностям и их деньгам, на месте моста сделали цокольную, прямую, как палку, набережную, на набережной построили прямые, четвероугольные пятиэтажные дома, а перед домами в два ряда посадили липки, поставили подпорки, а между липками, как водится, зеленые лавочки. Это гулянье, и тут ходят чистоплотные англичанки в швейцарских соломенных шляпах, с длинными рыжими лицами и англичане, в прочном трико и пледах, и радуются своему произведенью. Может быть, эти набережные и дома и липки и англичане — очень хорошо, но не здесь среди этой могущественной, странной и невыразимо гармоничной и мягкой природы. Когда я вошел наверх в свою комнатку и отворил окно на озеро, красота этого озера буквально потрясла и взволновала меня. Мне захотелось обнять кого-нибудь, кого я очень люблю, крепко обнять, прижать к себе, ущипнуть, защекотать, что-нибудь с ним или с собой сделать от радости. Меня успокоило и развлекло чувство досады и злобы на эти липки и набережную, которые среди этой неопределенной запутанной свободной красоты глупо, фокусно торчали передо мной. Это было часов в 6 вечера. Целый день шел дождик, и теперь разгуливалось. Зеленовато-лиловое, рябящееся озеро с точками лодок, волны разбегающиеся в темно-зеленые берега, озеро жмется, расходится, там болотистый тростник, там крепкой зеленой поросший лесом уступ, с дачей и развалиной замками, над уступом еще уступ лиловатый, над уступом облако, над облаком гора, опять облако, опять гора, их не сочтешь и не считаешь — это путаница природных зеленых, синих, черных теней с пятнами человеческих цветов — строений, но тонущих в общей гармонии, теряющаяся, переметанная белолиловатая даль, над этим разорванное облачное небо, освещенное светом заката и всё залитое какой-то нежной лазурью воздуха. Бесконечное разнообразие и единство, ни одной прямой линии, ни одного цельного цвета, а мильоны теней, очертаний, все слитые в одно, все мгновенно разом действующие на вашу душу одним звуком, одним величественным и кротким словом, и тут в начале этой картины на нервом плане представьте тупую палку набережной с липками, подпорками, лавочками и англичанами. Как будто рафаелевской мадоне заклеили бы подбородок золотой каемкой. Впрочем я скоро научился смотреть через набережную и долго наслаждался этим неполным, одиноким, но тем слаще томительнейшим, созерцанием красоты природы. —
Кельнер Someiller в изящном фраке пришел на всех языках звать меня обедать в 1/2 8. Удивительная вещь Table d’hôtes англичан. Два длинны[х], прекрасно накрыты[х] стола, человек 40 мужчин и женщин, все чистоты необыкновенной, есть изящно одетые, есть красивые даже и милы[е] и женские и мужские лица. Впрочем больше Кикльбюра наполняют швейцарский Table d’hôtes. Но что замечательно — эти 40, 50 человек в продолжение часу и 8 блюд сидят и едят, очевидно стараясь есть как можно приличнее, и все мертвы, буквально мертвы. Мне всегда приходит мысль: сколько тут друзей сидят вместе рядом, может быть, которые так никогда и не узнают друг друга, сколько тут счастья, любви могут и никогда не дадут друг другу эти люди. Иногда и говорят; но ей Богу честное слово — (это слишком важно, что я скажу, чтобы говорить легкомысленно) я раз 500 слышал разговоры Англичан, говорил с ними, ежели раз я слышал живое слово, что-нибудь не о трактира[х] и вопросах и ответах, где были и как проехали и тупые толки, самая пошлая редакция газетных новостей, ежели я слышал что-нибудь другое, то пусть нападут все несчастия мира сего. Прежде я пробовал заговаривать с соседями, теперь уж убедился в бесполезности этого и занимаюсь наблюдениями. Типов миллионы, одежды тоже самые забавные, но почти все богатые. Кружева, ленты, перстни, серьги в вершок диаметра. И часто думаю, сколько бы живых женщин были счастливы этими нарядами. То ли было дело наш пансион в Париже, где мы спорили с одного конца стола на другой, резвились и после обеда тотчас принимались все, и аббат, и испанская графиня, и все танцовать 1а polka или играть в фанты. Но всё это не идет к делу. Дело в том, что мне, как всегда после этих обедов сделало[сь] тошно, грустно и я, недоев хорошего десерта, вышел из стола и пошел шляться. Идти за город было уже поздно, а летом в сумерки гулянье по маленькому нечистому городу совсем не увеселительно.
Запирают лавки, идут за водой, в тени проходят пьяные грубые работники, и, оглядываясь, прошмыгивают около стен худые нарумяненные женщины в шляпках. Чем дальше я ходил, тем в душе моей и в городе становилось мрачней и мрачней. Я сам не знаю отчего, но мне стало ужасно одиноко, холодно, тяжело, как это часто бывает, Бог знает отчего, при переезде на новое место. Я, не оглядываясь ни на прохожих, ни на дома, ни на озеро, без всякой мысли пошел к дому.
Я уже шел по набережной, которую я вам описывал, как вдруг меня поразили странные и милые звуки. Я стал вслушиваться и всматриваться. Эти звуки мгновенно вызвали мое вниманье; окружающая меня красота, к которой я был равнодушен, поразила меня, я заметил темну[ю] линию озера, огоньки на берегах, серое и кусками голубое небо, светившее справа, вдали мглистые горы, я услыхал крики лягушек из Фрешенбурга и росистые2 свежие свисты перепелов. Прямо же передо мной на том месте, с которого слышались звуки, я увидал небольшую черную толпу народа, полукругом, а перед этим полукругом крошечного черного человечка. Сзади этой толпы и человечка на сером небе стройно и молчаливо возвышались два шпица церкви3 и несколько черных раин. Звуки, которые я слышал, были действительно странны и милы. Это были дальние, сладко колеблющиеся в чистом воздухе, полные, бойкие, веселые акорды гитары на темп мазурки и нескольких кажущихся то близкими, то дальними звучных голосов, перебивая друг друга, не пели тему, а кое-где, выпевая самые выступающие места, давали ее чувствовать. Тема была что-то вроде лихой и грациозной мазурки. Голоса то казались близки, то далеки, то это был бас, то тенор, то тонкая фистула с тирольскими гортанными переливами; это не была песня, а мастерской легкой эскиз песни. — Но как передать вам эту милую, легкую и поэтическую мелодию и эти сладострастные далекие звуки гитары?.. И странный вид этого одинокого, крошечного человечка среди этой фантастической обстановки темного озера и неба, просвечивающей луны и молчаливо вздымающихся двух шпицов и черных высоких раин. — Эти звуки мгновенно изменили всё, что было передо мной. Все спутанные, невольные впечатления жизни вдруг получили для меня4 значение. В душе моей как бы проснулось чувство наслаждения красотой и любви. Вместо усталости, рассеянья, равнодушия, которые я испытывал, я вдруг стал полон надежд, радостей жизни. Чего мне тужить? Как мог я быть чем-то недоволен? Вот она красота, поэзия, которая обступает меня, вот оно бесконечное будущее и свободная воля, которая может нести меня повсюду и туда, где счастье. Всё мое, всё благо! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я подошел ближе: Маленький человечек в черном сертуке и фуражке стоял, отставив маленькую ножку и закинув голову к окнам и балконам огромного дома и, бренча гитарой, один на разные голоса, пел тирольские песни. В полукруге толпы, стоявшем в отдалении от него, были повара в белых куртках и колпаках, служанки, келнера, господа, в5 дали около липок, прислонившись к одной из них, стояли две девицы с открытыми головами в светлых платьях. В громадном великолепном доме горели огни во всех этажах, на балконах стояли широкоюбные блестящие барыни и господа, блестя белейшими воротничками. Внизу у колонного подъезда стояли швейцар, дворники, еще господа. — Все почтительно молчали и слушали, только одни звуки лягушек и перепелов вторили певцу. Да вдалеке рубили что-то, и равномерные звуки топора доносились по воде. — Маленький человечек заливался, как соловей, переливая фистулой, и пел6 [один] куплет за другим. Припев он повторял каждый раз несколько развязно и каждый раз отлично, видно было, что он свободно обращался с искусством. Недалеко от меня стояли повар и келнер, оба аристократы прислуги, что видно было по одежде, воротничкам, по позе и по тому, что они, отделившись от всей толпы, сообщали замечания только друг другу. Один курил сигару и при каждом бойком переливе одобрительно покачивал головой своему товарищу, товарищ поталкивал его локтем, как будто говоря: каков шельма! и вместе с тем по его подмигиванью заметно было, что он не считал нужным находить это бесспорно отличным. Как будто ему приходила мысль, что может это и нехорошо. Но все скромно молчали и в других, особенно в женщинах, я замечал признаки безусловного одобрения и довольства. На балкона[х] и в окнах Швейцергофа всё прибавлялось публики.
— Кто он такой? — спросил [я] у стоявшего подле меня господина.
— Из Кантона Аргови, так ходит, поет, — отвечал мой господин.
— А что, много их таких ходят?
— Да, много, — отвечал он, но он не понял, что я его спрашиваю, и, спохватившись, прибавил: — о нет, он только один, которого я тут видал. Каждое лето он приходит.
В это время маленький Тиролец кончил, перевернул гитару, прокашлялся и сказал что-то, чего я не понял, но что произвело в толпе хохот. —
— Что это? — спросил я.
— Он говорит, что выпил бы, любит выпить. — Messieurs et Mesdames,7 вдруг заговорил маленький человечек полуитальянским, полунемецким акцентом, с теми интонациями, с которыми говорят фокусники к публике, si vous croyez que je gagne quelque chose, vous vous tromperez fort, pour un pauvre homme, Messieurs et Mesdames, je vous chanterais l’air du Rigi.8
В толпе засмеялись. Я дал ему несколько монет. Наверху публика молчала, но, видимо, ожидала и никто не бросил копейки, несмотря на то, что он с фуражкой подходит к окнам. Тиролец опять вскинул гитару и запел l’аіr du Rigi.9 Грациозная милая тирольская песенка. Он кончил и опять сказал свою непонятную фразу: Messieurs et Mesdames, si vous croyez que je gagne quelque chose..., которую он, видимо, считал весьма ловкой и остроумной. Опять элегантная публика внимательно смотрела на Тирольца, снявшего фуражку, и опять из этих, по крайней мере 80 блестяще одетых10 человек, стоявших у окон и балконов великолепного дома, никто не бросил ему копейки. Толпа безжалостно захохотала. Тиролец взял в другую руку гитару, снял фуражку и сказал: Merci, Messieurs et Mesdames.11 Хохот увеличился. Тиролец прокашлялся, сказал12 что-то и пошел прочь к городу. Молчаливая толпа, во время его пенья, заговорила и на набережной и в окнах и несколько человек, смеясь, пошли за Тирольцом, однако в отдалении, как будто не удостаивая его идти с ним рядом. Почти все смеялись, шли за ним. Маленький человечек сделался еще меньше, я видел в темноте, как он, растягивая ноги, утекал к городу, преследуемый жестокой смеющейся толпой. —
Мне сделалось больно, горько, стыдно за маленького человечка, за толпу, за себя — и, как будто надо мной смеялись и я был виноват, я тоже, не оглядываясь, скорыми шагами пошел на крыльцо. Я не отдавал еще себе отчета в том, что я испытывал, но что-то было и разбито и стыдно. На великолепном, освещенном подъезде мне встретился учтиво сторонившийся швейцар и Английское семейство. Красивый, сильной и высокой мущина с бакенбардами, в черной шляпе и с пледом на руке, в которой он нес трость,13 лениво, самоуверенно шел под руку с дамой, в диком шелковом платье, чепце с блестящими лентами и прелестнейшими кружевами. Рядом с ними шла мисс, беленькая, чистенькая, светленькая, с русыми длинными буклями и в14 швейцарской шляпе и еще 10-летняя мисс, с полными, стройными коленками из-под дорогих кружев. Им всем, видимо, было так чисто, удобно, весело, так они, не торопясь, подвигались, зная, что им посторонятся, и такое равнодушие выражалось в каждом их движении, что я вдруг, вспомнив маленького человечка, почувствовал на них невыразимую злобу и, повернувшись назад, побежал в темноте по направлению, по которому скрылся Тиролец. Толпа уж разбрелась, но еще несколько человек, смеясь, следовали за ним. Я спросил у них, где Тиролец. Мне указали его впереди. Я догнал его и предложил ему выпить вместе бутылку вина. Он шел всё один, скорыми шагами, никто не приближался к нему, и сердито бормотал что-то под нос. Он недовольно оглянулся на меня, но, разобрав в чем дело, сказал: — О, это я не откажусь.
Он предложил мне идти в маленькое кафе, которое было тут подле, но мне непременно хотелось идти с ним пить в Швейцерхоф, и я настоял на этом, несмотря на то, что он говорил, там слишком парадно. Несколько праздных гуляк — как только я подошел к Тирольцу, подошли и стали слушать и пошли за нами до самого подъезда, ожидая верно представления. — Когда я спросил бутылку вина, келнер, улыбаясь, посмотрел на нас, старший же кельнер строго сказал, чтобы нас провели в другую залу налево. Зала налево была простая большая комнатка с деревянными лавками и столами. В углу здесь мыли посуду. Это была, как я видел, людская. Лакеи поглядывали на маленького человечка с такой кротко-насмешливой улыбочкой, которая говорила, что они чувствуют себя настолько неизмеримо выше певца, что им только забавно служить ему. Человека три пришли смотреть. — Простого вина прикажете? сказал мне один, подмигивая. Это всё начинало меня злить. Шампанского15 Moëte,16 сказал я, — стараясь принять самый гордый и величественный вид. Лакеи и судомойки сгруппировались около нас, сели некоторые и с кроткой улыбкой на лицах любовались на нас, как любуются на милых детей, когда они мило играют. Под огнем этих лакейских глаз мы должны были пить и беседовать с Тирольцем.
При огне я его рассмотрел хорошенько. Это был крошечный, сбитый, жилистый человечек, с курчавыми, темнорусыми волосами, большими карими глазами, лишенными ресниц и плачущими, и чрезвычайно приятным ротиком. У него были маленькие бакенбарды, волосы были не длинны, одежда состояла из черно[го] галстука, черного сертука, довольно длинного, и таких панталончиков. Вообще ничего странного, артистического не было в его фигурке, он скорей похож был на скромного земледельца; один только чрезвычайно мило сжатый маленький, хитрый и грациозный ротик поражал в нем. Он был не чист, очень загоревши, и вообще носил характер трудового человечка. На вид ему казалось лет от 28 до 40, действительно же было ему 38.
Он был из Argovie,17 уже 18[-й] год занимается пением и ходит по Швейцарии и Италии, каждый год переходит Сан Готард18 или Сан Бернард19 и возвращается; 28 лет тому назад у него сделался панари20 в пальце и он работать не может, кроме того у него в ногах глидерзухт,21 но он все-таки ходит. Весь его багаж гитара, и22 славная гитара, и кошелек, в котором 60 сантимов и то те, которые я дал и которые он нынче проспит и пропьет, как он сам сказал. — Когда я у него спросил, есть ли у него что-нибудь дома: жена, братья, отец, дет[и], дом, земля, он собрал ротик, как будто на сборки. Oui! le sucre est doux, il est bon pour les enfants.23 Я ничего не понял; но в лакейской группе засмеялись. Ничего нет, а то бы <разве я стал ходить так>, объяснил он мне и опять с хитро-самодовольной улыбкой повторил фразу sucre и добродушно засмеялся, с самодовольством оглядываясь на лакеев. В лакейской группе только одна горбатая судомойка серьезно и с участием смотрела на Тирольца и подняла шапку, которую он уронил. Песни, которые он пел, были большей частью старинные. Я спросил его, не сочинял ли он сам? Нет, отвечал он с испугом, куда мне. — А как же Риги песня не старинная, сказал я. Да, эту сочинил один из Freigang из Базеля.24 Очень был умный человек. Ну, а музыку кто положил? Да это так. Чтобы петь, знаете, надо что-нибудь новенькое. — Я несколько раз закидывал ему в разговоре словечко, что он артист, потому что фокусники и парикмахеры любят называть себя этим именем, но он, казалось, вовсе не признавал за собой этого качества. В Италии, куда он шел теперь, ему очень нравилось. Да, там умеют ценить музыку, сказал я. Нет, что ж насчет музыки? Итальянцы сами мастера. Что им меня, я только тирольские песни могу петь. А что ж там щедрее господа? сказал я, желая заставить его разделить мою злобу на обитателей Швейцергофа, слушавших его и не давших копейки, там не так как здесь, из огромного отеля, где богачи живут, ничего не дадут артисту. Мое замечание подействовало совсем иначе. — Он и не думал негодовать на них, а в моем замечании видел упрек его таланту, который не вызвал награды, и старался оправдаться от него. Что ж, сказал он, не всякий раз, и голос иногда устанет, пропадет. Ну как же ничего не дать? — повторил я. Он не понял25 моего замечания и стал мне рассказывать песню Риги, сочинение Фрейганга, которая особенно ему нравилась. Песнь в patois.26 Вот ее перевод:27
Коли хочешь идти на Риги,
То до Веллисса не нужно башмаков,
(потому что на пароходе, — прибавил он вскол[ьзь]),
А от Вел[л]исса возьми палку,
Да еще под руку хорошенькую девушку,
Да зайди, выпей вина,
Только не слишком много,
Потому что, чтобы пить,