Недолго, однако, пришлось Пирогову ждать следующего действия – одного из самых блестящих в его жизни.
Ко времени возвращения Пирогова в Дерпт тамошняя хирургическая клиника была в печальном состоянии. Избранный ректором Мойер за массой дел не вел совсем клиники и не читал никаких лекций. Клиника была предоставлена ассистенту А. Струве, позднее профессору Харьковского университета.
Пирогов стал усердно посещать клинику. Как раз в клинике скопилось несколько весьма интересных и трудных оперативных случаев. Мойер поручил молодому хирургу распорядиться с этими больными по своему усмотрению. Между ними был мальчик с каменной болезнью, которому нужно было сделать операцию удаления камня (литотомию). Один из бывших в Берлине одновременно с Пироговым студент рассказал в Дерпте о необыкновенной скорости, с какою молодой хирург делает литотомию на трупе.
“Вследствие этого, – пишет Пирогов, – набралось много зрителей смотреть, как и как скоро сделаю я литотомию у живого. А я, подражая знаменитому Грефе, поручил ассистенту держать наготове каждый инструмент между пальцами по порядку. Зрители также приготовились, и многие вынули часы. Раз, два, три – не прошло и двух минут, как камень был извлечен. Все, не исключая и Мойера, смотревшего также на мой подвиг, были изумлены. – В две минуты, даже менее двух минут, это удивительно, – слышалось со всех сторон”.
За этою операцией последовал целый ряд других очень трудных, блестяще произведенных Пироговым. Хирургическая клиника ожила, в ней закипела жизнь.
Вскоре после этого Мойер пригласил к себе Пирогова и, как некогда Мухин удивил его предложением ехать в Дерпт, так и Мойер еще больше поразил его, предложив ему ни более ни менее, как занять кафедру хирургии в Дерптском университете. Пирогов, мечты которого о профессорстве и жизни в Москве вместе с матерью и сестрами были разбиты, с радостью принял столь лестное для него предложение. Медицинский факультет, которому Мойер предложил Пирогова как своего преемника, единогласно выбрал его в профессора. Дело перешло в Совет университета, а Пирогов отправился в Петербург, чтобы представиться министру и ожидать окончательного решения.
По приезде в Петербург, сделав официальные визиты, молодой профессор стал посещать городские больницы и госпитали, преимущественно Обуховскую больницу и Марии Магдалины. Больничные врачи в Петербурге, как и в Риге, при первом же знакомстве с Пироговым, выразили желание выслушать у него курс хирургической анатомии, науки, даже название которой было неизвестно многим врачам. Лекции эти продолжались недель шесть, слушателей было свыше 20-ти, в том числе лейб-медик П. Ф. Арендт и профессор Медико-хирургической академии Саломон. Обстановка лекций была самая жалкая. Аудиторией служила покойницкая Обуховской больницы, небольшая, довольно грязная комната, освещенная несколькими сальными свечами. Днем лектор приготовлял препараты, обыкновенно на нескольких трупах; на самой лекции он демонстрировал на своих препаратах положение частей какой-либо области и тут же делал на другом трупе все операции, делаемые в этой области, с соблюдением требуемых хирургическою анатомией правил. Этот наглядный способ в особенности заинтересовал слушателей; он для всех них был нов, хотя почти все слушали курсы и в заграничных университетах. Лекции эти ввиду состава своих слушателей Пирогов читал по-немецки.
Пирогов перезнакомился с массой петербургских врачей и с профессорами Медико-хирургической академии. Немало операций произвел он в это первое свое пребывание в Петербурге в Обуховской больнице и больнице Марии Магдалины. Вот как рассказывает он о своем времяпрепровождении в Петербурге:
“Целое утро в госпиталях – операции и перевязки оперированных, потом, в покойницкой Обуховской больницы, – приготовление препаратов для вечерних лекций. Лишь только темнело (в Петербурге зимой между 3–4 часами), бегу в трактир на углу Сенной и ем пироги с подливкой. Вечером, в семь, опять в покойницкую и там до девяти; оттуда позовут куда-нибудь на чай, и там до 12. Так изо дня в день. Несмотря на усиленную деятельность с раннего утра до поздней ночи, меня не тяготила эта жизнь: мне жилось привольно в своем элементе”.
Между тем в Совете университета выборы Пирогова на кафедру хирургии затянулись. В особенности восстали против него представители теологического факультета. Дерптские богословы открыли какой-то закон основателя Дерптского университета, Густава-Адольфа Шведского, в силу которого одни только протестанты могли быть профессорами университета.
“Существовал ли такой закон, – замечает Пирогов, – или нет, Бог его знает, но при Николае Павловиче на него нельзя было ссылаться. Это понимали, вероятно, не хуже других и дерптские богословы”.
Во всяком случае, в Совете поднялись бесконечные споры.
Пирогов терял терпение, выходил из себя и бомбардировал Мойера письмами, объявив ему наконец, что решается принять кафедру в Харькове, предложенную ему через Арендта попечителем Головкиным.
Наконец, в марте 1836 года, он получил известие о своем избрании в экстраординарные профессора.
“Матушку и сестер, – пишет Пирогов, – я не решался перевезти из Москвы в Дерпт. Такой переход, мне казалось, был бы для них впоследствии неприятен. И язык, и нравы, и вся обстановка были слишком отличны, а мать и сестры слишком стары, а главное – слишком москвички, чтобы привыкнуть и освоиться”.
Итак, “миг вожделенный настал” – Пирогов получил кафедру.
“Вот я, наконец, – восклицает Николай Иванович, – профессор хирургии и теоретической, и оперативной, и клинической. Один, нет другого. Это значило, что я один должен был: 1) держать клинику и поликлинику, по меньшей мере два с половиной – три часа в день; 2) читать полный курс теоретической хирургии 1 час в день; 3) оперативную хирургию и упражнения на трупах 1 час в день; 4) офтальмологию и глазную клинику 1 час в день; итого 6 часов в день. Но шесть часов почти никогда не хватало; клиника и поликлиника брали гораздо больше времени, и приходилось 8 часов в день. Положив столько же часов на отдых, оставалось еще от суток 8 часов, и вот они-то, все эти 8 часов, и употреблялись на приготовление к лекциям, на эксперименты над животными, на анатомические исследования для задуманной мною монографии и, наконец, на небольшую хирургическую практику в городе”.
Как же справлялся со всею массой работы 26-летний ученый? Каким профессором был Пирогов? Каким клиническим учителем? “Пусть учится только тот, кто хочет учиться, – это его дело. Но кто хочет у меня учиться, тот должен чему-нибудь научиться – это мое дело, так должен думать каждый совестливый преподаватель”. Вот девиз, с которым взошел на профессорскую кафедру Пирогов.
Занимаясь специально предметом целых восемь лет до своей профессуры, Пирогов мог смело сказать, что “знал его не хуже других”. Не считая себя принадлежащим к бесталанным доцентам, не будучи также трусом, молодой профессор, не приготовившись, не изложив мысли на бумагу, не наведя справок и не записав их точно, никогда не решался в первые годы вступить на кафедру. Составленные им записки занимали 300 листов мелкого письма.
Стараясь дать своим слушателям возможно более полные теоретические сведения по всякому вопросу, Пирогов вместе с тем поставил себе задачей делать свои лекции как можно более наглядными. Так, на своих лекциях Пирогов производил вивисекции, опыты над животными. Он воспроизводил, например, на кошках и собаках проникающие раны грудной полости, чтобы обратить внимание слушателей на особенный свист, обусловленный выхождением воздуха при подобного рода ранении груди; или же он воспроизводил проникающие раны брюшной полости и кишок, чтобы демонстрировать на живом организме наложение разного рода швов. Такое наглядное преподавание хирургии, которого никогда не видели в Дерпте ни до, ни даже после Пирогова, да и вообще вряд ли где и в другом университете, способно было в высшей степени привлечь слушателей и помочь им уяснить и усвоить себе слышанное из уст профессора.
В основание своих клинических занятий со студентами Пирогов положил способ, принятый Рустом, но, конечно, не утрируя его и не шарлатаня, как это зачастую делал Руст. Метод Руста, о котором мы уже говорили в свое время, был тогда еще нов. Кроме того, Пирогов требовал от студентов, чтобы они при исследовании больного и при клиническом разборе случая отдавали себе строгий отчет во всем том, что отвечают профессору, не могли бы отделываться каким-либо общим местом, а или говорили бы дело, или же сознавались в своем незнании. Ведя таким образом свои клинические занятия, Пирогов учил студентов систематически мыслить у постели больного. Между тем лишь немногие клиницисты заботятся о развитии этой существенно важной для будущей профессиональной деятельности способности в своих слушателях, а очень многие из клинических наставников, к сожалению, не делают этого по не зависящим от них обстоятельствам, а именно – за отсутствием у них самих этой способности.
Выдающеюся чертою, делающею величайшую честь Пирогову как клиническому наставнику, представляется его научная добросовестность по отношению к своим ученикам, его откровенное признание перед аудиторией своих ошибок. В бытность свою за границей он “достаточно убедился, что научная истина далеко не есть главная цель знаменитых клиницистов и хирургов”. Пирогов видел там, что в знаменитых клиниках нередко принимались меры не для открытия, а для затемнения научной истины. “Везде, – говорит он, – было заметно старание показать товар лицом, и это бы еще ничего, но с тем, вместе товар худой и недоброкачественный продавался за хороший и кому? – Молодежи, неопытной, не знакомой с делом, но инстинктивно ищущей научной правды”.
Это недостойное и несимпатичное стремление шло вразрез со взглядами нашего ученого на обязанности клинического наставника. “Для учителя такой прикладной науки, как медицина, писал он, необходима, кроме научных знаний и опытности, еще добросовестность, приобретаемая только трудным искусством самосознания, самообладания и знания человеческой натуры”. И вот, чтобы приблизиться, сколько можно, к тому идеалу, который Пирогов составил себе об обязанностях профессора хирургии, он положил себе за правило при первом своем вступлении на кафедру ничего не скрывать от своих учеников, откровенно сознаваться перед своими слушателями в своих ошибках и во всех промахах у постели больного.
Осуществлением такого решения на деле явилось издание Пироговым “Анналов (летописей) хирургической клиники” за первые два года его профессорства, составленных им в этом духе. “Анналы” эти представляют собрание клинических лекций Пирогова и описание случаев, наблюдавшихся в клинике. Обыкновенно подобные клинические отчеты носили и носят совершенно иной характер. Выбираются наиболее блестящие клинические случаи в смысле диагноза или лечения, и о них-то главным образом и повествуется ad maiorem gloriam автора отчета; о неудачных же в лучшем случае упоминается либо вскользь, либо за волосы притягиваются все возможные и невозможные извиняющие и смягчающие вину обстоятельства. В “Анналах” Пирогова мы видим диаметрально противоположное направление. Взяв эпиграфом слова Ж.-Ж. Руссо из его “Исповеди”: “Que la trompette du jugement dernier sonne quand elle voudra; je viendrai ce livre а la main me prйsenter devant le souverain juge. Je dirai hautement: Voilа ce que j'ai fait, ce que j'ai pensй, ce que je fus”,[3] Пирогов в своей клинической исповеди также не щадил себя и откровенно сознавался в своих ошибках как при диагнозе, так и в лечении, подробно останавливаясь на таких случаях. В предисловии своем молодой профессор заявил, что пишет книгу эту не для того, чтобы служить молодым врачам примером действий при постели больного, а для того, чтобы не служить.
Какое отрадное впечатление своею научной добросовестностью произвели “Анналы” Пирогова, можно судить по следующему факту. Когда печатались “Анналы”, неожиданно ночью является к Пирогову цензор, профессор минералогии Энгельгардт, вынимает из кармана один лист “Анналов”, читает вслух взволнованным голосом и со слезами на глазах откровенное признание автора в грубейшей ошибке диагноза и сопровождающий это признание упрек собственному тщеславию и самомнению. Прочитав, старичок-профессор принялся обнимать Пирогова и сказал, совершенно растроганный: Ichrespectiere Sie (Я уважаю Вас). “Этой сцены, – говорит Пирогов, – я никогда не забуду; она была слишком отрадная для меня… За это задушевное respectiere старика я готов был перенести не одну, а тысячу критик”.
Пирогов, раскрывая сам свои ошибки и критикуя себя беспощадно, не предполагал, что найдутся охотники воспользоваться его положением и в критическом разборе снова выставить на вид признанные им самим грехи его. Критик, однако, нашелся, и “начал валять” Пирогова. “Дело было, – говорит он, – конечно, нетрудное. Я сам облегчил ему этот труд, потому что, печатая свои ошибки, валял себя без милосердия”. Критик, так отвалявший Пирогова, был его петербургский знакомый, д-р Задлер, написавший огромную критическую статью. С этою статьей в руках Пирогов явился в свою аудиторию и доказал, что в ней еще многие из его ошибок не были выставлены. “Я выиграл в глазах моих слушателей, – говорит он, – и благодаря этой критике они мне начали верить вдвое более прежнего”.
Таким образом, если “Анналы” не должны были, по заявлению их автора, служить молодым врачам примером действий при постели больного, то, с другой стороны, научная добросовестность, которою дышала эта клиническая исповедь, должна была служить молодым и даже старым профессорам образцом подражания.
Вполне естественно, что молодой профессор, вложивший всю душу в свой предмет, с увлечением преподававший любимую науку, работавший неутомимо для студентов и для себя, быстро завоевал симпатии молодежи. А Пирогову эти симпатии пришлось действительно завоевывать. Избранный не без давления высшей административной власти, новый профессор был встречен студентами, горячо стоявшими за права университета, с сильным предубеждением и неудовольствием. Сближение между профессором и аудиторией произошло, однако, так быстро и стоило так мало труда Пирогову, что он мог бы с полным правом сказать о себе Цезарево: “пришел, увидел, победил”. Со свойственною молодежи инстинктивной чуткостью студенты с первой же лекции оценили в Пирогове знающего наставника.
Вот как описывает эту первую лекцию Пирогова один из его учеников:
“В первых числах апреля месяца 1836 года была первая лекция Пирогова в анатомическом театре. Предметом ее было учение о суставах, он показывал при этом свои препараты, деланные им самим, еще студентом. Мы (студенты старших семестров) пошли все, но не очень охотно, хотя все были убеждены, что надо учиться. Николай Иванович говорил тогда очень худо по-немецки, так что образование фраз у него выходило иногда очень смешно, почему мы иногда очень громко хохотали. Пирогов немного конфузился, краснел, но серьезно продолжал свою лекцию. По окончании лекции он обратился к нам с следующими словами: “Господа, вы слышите, что я худо говорю по-немецки, по этой причине я, разумеется, не могу быть так ясным, как того желал бы, почему прошу вас, господа, говорить мне каждый раз после лекции, в чем я не был достаточно вами понят, и я готов повторять и объяснять любые препараты” (Фробен).
[3] “Пусть труба последнего суда протрубит, когда захочет; я предстану, с этой книгой в руке, перед высшим судьей. Я скажу во всеуслышание: вот что я делал, что думал, чем был” (фр.)