— Что ты несешь, ну-ка вставай!
— Не работает, — сказал я, показывая туда, где по моим представлениям должно было находиться сердце. Мамка немного растерялась и не могла взять в толк, что теперь делать, поскольку едва она дотронулась до меня, я резко дернулся с совершенно достоверным воплем; дело в том, что в нашем семействе не болеют: к болезням относятся с крайним скепсисом, мать вынесла такое отношение из опыта жизни в родительской семье, где всем ни с того ни с сего приспичивало «прилечь», и даже сам дядя Бьярне время от времени поддавался обстоятельствам и вынужден был «подлечиться», о чем нам письмом сообщал дядя Оскар. Мамка только фыркала, читая такие сообщения, но на рождественских посиделках нездоровье никогда не обсуждалось, хотя естественно было бы спросить, например:
— Ну что, Бьярне, как подлечился?
Но нет, такого не спрашивали. Мамка строго посмотрела на меня.
— Тут дело не в сердце, сыночка, это легкие.
Пробубнив себе под нос «чертов жилец, чертова лыжная прогулка» и повторив несколько раз «все, ему у нас не жить», она дала мне градусник, который я должен был сначала сунуть под мышку, а потом в рот. Но он показывал температуру всего 37°, а мне было все так же больно.
— Я же дышать не могу, — сказал я. Мамка велела мне не вставать и дожидаться ее, а сама оделась, пошла в телефон-автомат через дорогу, возле магазина Омара Хансена, и вызвала врача. К его приходу меня переместили в кровать Линды, Линда же валялась на животе в мамкиной кровати и наблюдала, как врач меня осматривает. Звали его доктор Лёге, он жил на Лофтхус-вейен. Доктор заставил меня сесть, хоть мне было больно, простучал костяшками и холодными жесткими кончиками пальцев мои грудь и спину, выслушал меня через стетоскоп, щуря глаза под белыми бровями, потом стащил с себя стетоскоп и вопросительно посмотрел на мать.
— Похоже, что у него в двух, а то и трех ребрах трещина, он что, падал?
— Трещина в ребрах?
— Да, или они сломаны, это мы на рентгеновском снимке увидим.
— Ты падал вчера, Финн?
Ну да, разумеется, падал, я всегда падаю.
— Но я не ушибался.
— Ну не мог же ты сломать ребра, просто катаясь на лыжах!
Доктор Лёге посмотрел на меня с новым интересом; ему было на вид что-нибудь между пятьюдесятью и шестьюдесятью, и смотрел на нас он поверх оправы своих бифокальных очков.
— Прогулка-то, видно, долгая была, а? — спросил он, улыбаясь.
— Да, очень.
— Это же просто бред какой-то, — не унималась мамка. — Он тебя не бил?
— Кто?
— Ну кто-кто? Кристиан. Отвечай сейчас же!
— Нее...
— Это вы о чем? — вклинился доктор Лёге.
— Да нет, это мы так, — сказала мамка. Она стояла, прижав руки к груди и кусая губы; потом на глаза ей попалась Линда, и тут она вдруг закрыла лицо рукой, будто у нее больше не было сил смотреть на все это, и мне представилось, что вот сейчас снова случится что-нибудь непостижимое и невыносимое. Я уж было понадеялся, что она сейчас выскажет всё, что у нее накопилось на душе, и можно будет жить как раньше, но она просто стояла вот так, а доктор Лёге сидел и сидел, глядя на нас из-под кустистых бровей своим удивленным ясным взором сквозь затертые очки, из-за которых поры у него на коже выглядели глубокими кратерами, и тут мамка, собравшись с силами, выговорила вдруг:
— Ну что ж, мне пора на работу. Нам надо...
— Но мальчику нужно сделать рентгеновский снимок.
— Этим уж придется заняться Марлене, — сухо произнесла мать. — Мне надо на работу. Вставай, Линда, и одевайся. Есть хочешь, Финн?
— Бутерброд с сыром, пожалуй...
Доктор Лёге, оглядев нас, сделал правильный вывод, что это было не посещение врача, а аудиенция, к тому же время ее истекло.
— Сколько мы вам должны за... визит? — спросила мать. Доктор убрал стетоскоп в сумку, подхватил пальто, но так и остался сидеть с ним на коленях, наблюдая за Линдой, пока мамка вышла на кухню; а Линда на кровати возилась с Амалией. Он улыбнулся, потрепал ее по щеке и спросил, как ее зовут, на что она не ответила, но протянула к нему, показывая, Амалию, которой теперь уже зашили операционный шрам на животе, закрепили болтавшуюся ногу и приделали новые блестящие глазки-пуговки.
Я занялся своими бутербродом и стаканом молока, и тут позвонили в дверь; пришла Марлене: щеки разрумянились, на опрысканных лаком волосах, которые она никогда не прятала ни под шапками, ни под шляпами, поблескивают снежинки. За совсем короткое время Марлене превратилась в мамкино доверенное лицо, и теперь ее, насколько я мог понять, в коридоре шепотом ввели в ситуацию; мне даже послышалось, будто мамка воскликнула «Я больше не могу! Ты не сходишь?» Почти сразу после этого она крикнула доктору Лёге, который так и не надел еще пальто: