Иногда мне кажется, что вся моя жизнь, какое-то сплошное недоразумение или же вечный тупик, хотя Комар постоянно доказывал, что тупиков не существует, просто люди не умеет находить выход. Наверное, он был прав. Комар вообще отличался сообразительностью, добавлялись мои не глупые извилины – вот и образовалась такая странная парочка как мы, не задававшая себе дурацких вопросов, как взрослые: зачем и почему. Мы просто дружили – искренне и верно.
Мне часто снится один и тот же сон, он своим преследованием изматывает меня. Моя жизнь представляется длинным, бесконечным танцем. Мои движения хаотичны, беспорядочны, в них все: и боль, и страх, и отчаяние, и полет души. Порой кажется, что вот-вот оступлюсь и споткнусь об стулья, которых очень много вокруг. И как только я должен упасть, мгновенно просыпаюсь весь в поту.
Я часто задавал себе вопрос, почему моя жизнь сложилась именно так? Тихомировы предупреждали меня, что их квартира – это теплица, что за ее пределами бушует совсем другой мир. Я не верил им, считал, что все везде одинаково, но когда оказался один, выкинутый на улицу, понял – они были правы.
У меня ведь в той, прошлой жизни, до Бастилии, Клюшки, было все: отдельная комната с телевизором, диваном, письменным столом, двухстворчатым полированным шкафом, и от всего этого добра я добровольно ушел. Дом, в котором я рос, показался мне адом, что такое настоящий ад, я узнал значительно позже. Только в Бастилии до меня дошло: судьбу не выбирают, с ней либо соглашаются, либо спорят.
Я по жизни перекати-поле, я сирота. Не от слова «сирый» – убогий, а от слова сиротливый – значит одинокий. Мое сиротство всегда живет во мне, как хроническая неизлечимая болезнь, как клеймо на теле.
Вынужден признаться – я та житейская случайность, которая сама себе создавала кучу проблем, лишь только для того, чтобы не жить однообразно и скучно. Матильдушка часто на уроках вталдычивала нам, юным отрокам, что человек жив воспоминаниями; и мирно, коротая отведенный мне добрым дядечкой судьей срок в Бастилии, я постигнул, что – старая батарейка Матильда была права: воспоминания не дают человеку засохнуть. Без них человек чахнет, как дерево без влаги. У меня полный чемодан воспоминаний, хватит на пять жизней вперед, хотя иногда мне хочется спросить у кого-то, (к сожалению, не у кого): «Жизнь всегда такая трудная или только в детстве?»
Написание книги – это путешествие: есть начало пути и есть его конец, дорога между ними – чья-то прожитая жизнь. Наша дорога – это прожитая с Комаром жизнь от четырнадцати до шестнадцати лет. Интересна она еще тем, что мы по ней шли не одни, с нами всегда были попутчики. Одни нам искреннее помогали; другие неистово осложняли наше движение по этой неровной, ухабистой дороге. Мы с Комаром никогда легких путей не искали.
С чего же начать? Начну путешествие с доклюшкинского периода.
Когда я был ребенком, то говорил, как ребенок, воспринимал мир, как ребенок, думал, как ребенок, но когда я попал на Клюшку, я забыл о детстве. Порой появлялось странное чувство, что мне кто-то его заботливо стер из памяти большим ластиком, чтобы у меня не возникало лишних вопросов. Иногда, как осколки разбитого зеркала, всплывали детские воспоминания, они, как солнечные зайчики, заставляли меня смущенно улыбаться – для меня это так непривычно.
Я читаю перед толпой гостей стихи, родители заботливо водрузили меня на стульчик, чтобы все могли лицезреть их единственное и обожаемое чадо. На их удовлетворенных лицах застывшее выражение эйфории, как у наркоманов, принявших дозу. Чадо, сделав свое дело, дочитав наизусть длинный стих, невозмутимо спрашивает: «А конфеты?» У всех сидящих в комнате это вызвало волну искреннего умиления, кроме сквашенного лица матери. Мои карманы набиты вкусностями, я уплетаю конфеты и через пять минут мои бледные щечки покрылись красной диатезной корочкой.
Когда гости ушли, маманя долго компостировала, мне пятилетнему отроку, мозги, как это непристойно мне мальчику из приличной семьи, выпрашивать у гостей конфеты. Тогда я еще не совсем понимал, что такое приличная семья, но сразу сообразил, что все семьи разделяются на приличные и неприличные. Еще я понял, что мне необходимо радоваться до гробовой доски, что принадлежу к непонятной для меня касте избранных. Но вот во что точно не могли понять мои недоразвитые детские извилины, в которых еще слишком много пребывало белого вещества вместо серого, за что меня так сильно отчитывала мать. Я ведь ел не чужие конфеты, а свои, те, которые были выставлены гостям на десерт. Если бы гости отдавали свое, тогда бы не так обидно было, а так… Моя маленькая светлая голова никак не могла понять наезда любимых родителей…
Как яркий зеркальный блик, – мое первое путешествие в деревню. Мне, кажется, было тогда лет пять-шесть. Была ранняя осень. Родители уехали в деревню копать картошку, обещались вернуться к вечеру. Не вернулись. Я не то, чтобы сильно испугался, что остался в квартире один, но было как-то на душе неспокойно, муторно. Я сходил к соседям напротив. Сказал, что мне одному дома страшно ночевать, но, если они отпустят ко мне своего сына Элла (сокращенно от фамилии Эллярт), мне будет не страшно, потому что, когда вор залезет в квартиру и захочет меня убить, я буду не один. Вдвоем мне нисколечко не страшно умирать. Моя убийственная логика сразила соседей наповал, и они оставили меня ночевать у себя. Утром я самостоятельно пришел на автовокзал. Ничуть не смущаясь, поинтересовался у толпившегося у стоянки народа, как мне доехать до такой-то деревни. Я мирно дождался тетки с маленькой сумкой через плечо. Мой рассказ о том, что я еду родителям помогать копать картошку возымел на нее неизгладимое впечатление. Бедная тетка посадила меня на свои колени, и я так ехал всю дорогу, расспрашивая обо всем, что видел по дороге. Почему-то спросил про трусы. «Почему коровы не носят трусов?» Тетка долго и упорно смотрела на меня, не понимая, перед ней дибилиус или чересчур развитый мальчик. Наконец она мне объяснила, что стране не хватило бы ткани, чтобы на всех коров и быков пошить трусы. Ответ меня удовлетворил. Еще помню, что в руках у меня были суперамбарные часы-куранты. Я их отчетливо помню, и, вспоминая, каждый раз прикалываюсь над собой. Я сошел на нужной остановке. Память у меня с детства фотографическая. Мои драгоценные родители выпали в мелкий осадок, когда перед ними нарисовалось их дитя и счастливо крикнуло им через перекошенный заборчик: «Бог в помощь!». В деревне все так говорили друг другу, особенно тем, кто с утра до ночи вкалывал верхом попой на своих огородных плантациях.
– Кто тебя привез? – был первый, после столбняка, вопрос заботливых родителей.
Я с чувством гордости сообщил, что доехал сам, без какой-либо посторонний помощи. Они долго не могли поверить в мое путешествие, им все казалось, что меня кто-то надоумил совершить такой круиз, то, что они оставили меня одного в квартире, их почему-то вообще не смущало.
Я с детства лягушка-путешественница. Мне уже тогда нужны были впечатления. Как-то мы с Эллом умудрились заблудиться в лесу. Нас трое суток искали, и каково же было мое превеликое удивление, когда вместо ремня папаня восторженно-радостно восклицал: «Живы! Слава богу, живы!» Тогда мне казалось, что я его любил больше всех на свете.
Еще я обожал, когда меня на все лето сплавляли в деревню к бабке. Дорога была неблизкая: двое суток мы с отцом изнывали от духоты в вонючем плацкарте с полным набором фирменных прелестей – очередью в туалет, отсутствием воды, потными, крикливыми пассажирами и въедающимся в кожу и память специфическим запахом вагонной пыли.
Всегда так получалось, что с моим приездом в дом бабушки подтягивалась многочисленная родня. Я упоминаю только о бабушке, хотя дедушка, в принципе тоже имелся в наличии. Но, как бы это сказать, дед был немного (а временами и много) не в себе. Случившийся инсульт привел к частичной потере памяти и рассудка, и теперь маленький лысенький старичок сидел на крыльце с улыбкой Монны Лизы и мочился в штаны. Единственное, на чем не отразилась болезнь – всепоглощающая любовь к самогону. Сухощавая, высокая бабушка корила деда за украденную и втихую высосанную за ночь пятилитровую бутыль браги. Старик улыбался, сонно моргал и икал, крестя рот. Дом, небольшой бревенчатый сруб, стоял посередине огромного сада-огорода, в котором еще нашлось место амбару, сеновалу, сторожке, десятку ульев и скотному двору. Некогда большое, кипучее хозяйство с болезнью деда медленно приходило в упадок.
Я обожал свою бабку, она была веселая, неунывающая старуха. Свои длинные седые волосы полоскала исключительно тошнотворным настоем золы и на полном серьезе советовала моей двоюродной сестре Томке, когда у той на лице вскочил прыщ, потереться о сосновую доску. Если вдруг у кого-то что-нибудь прихватывало, тогда наступал феерический момент: бабушка открывала верхний ящик комода, заполненный россыпью таблеток без упаковки, не глядя, вытягивала первую попавшуюся пилюлю и торжественно вручала ее пациенту. Самое смешное – лекарство всегда помогало.
Летом приезжала на сенокос вся многочисленная Тихомировская родня; взрослые ночевали прямо в саду, расположившись под огромными, развесистыми яблонями, глуша самогон в промышленных количествах и закусывая, сваренной картошкой в мундире и мочеными яблоками. Нас, детей, укладывали на кровати в доме, амбаре и на сеновале. В первую же ночь, утопая с братом Ванькой в огромной перине, я был свидетелем занятной сцены, когда разменявший седьмой десяток дед, чье сознание жило отдельной от тела жизнью, вдруг поднялся со своей пропахшей лежанки и полез на кровать к бабушке.
– Чего тебе надо?
– Ну, как че, – шептал беззубым ртом дед. – Хе-хе-хе, будто сама не знаешь.
– Очумел что ли, старый, – возмущалась бабка. – Иди, спи, ложись.
– Ну, ты че, мать?
– Иди отсюда, старый дурак, – рассерженно командовала бабка, – детей разбудишь.
Мы тем временем, тесно прижавшись друг к другу и зажав руками рты, давились смехом и с упоением рассказывали утром взрослым о проделках сексуального агрессора.
Летние дни пролетали легко и беззаботно, наполненные маленькими детскими приключениями. Как-то вечером, на спор, мы с двоюродным братом Ванькой поехали на велике на сельское кладбище и, отчаянно бравируя друг перед другом, бегали между могил, издавая страшные киношные звуки. Вандализм закончился тем, что Ванька провалился в трухлявую могилу и с диким криком рванул за кладбищенскую ограду, да с такой скоростью, что нагнал я его только на велосипеде. Немного успокоившись, он рассказывал, как кто-то тянул его за ноги вниз и тихим голосом звал к себе. В другой раз, когда мы играли в Робин Гуда, кинутый в дерево перочинник, срикошетив, воткнулся мне в коленку, и вся пацанва с любопытством смотрела на торчащий из ноги нож и стекающий в мои кеды ручеек крови. Запомнилось и то, как по указанию бабушки мы отправились топить котят. Оставив самого красивого, остальных сложили в корзину и понесли к реке. Маленькие комочки жалобно пищали и ни у кого не хватило духу кинуть их в воду. Тогда старшие проявили «гуманность» и закопали их. Живьем. Из-под маленького холмика раздавался душераздирающий писк, мы, малышня, не смея перечить старшим, сидели и заливались слезами, пока звуки не стихли. После чего соорудили крест из веток, нарвали на могилку ромашек и отправились в лес по орехи. Жизнь оставленного котенка оказалась тоже недолгой: Ванькин отец спьяну наступил на него, и кошка потом долго лежала на своем мертвом ребеночке и жалобно смотрела на людей.
Удивительно было то, что взрослые, неделями не просыхая, умудрялись в таком состоянии косить, колоть дрова на зиму, ремонтировать дом, качать мед и собирать грибы в огромные корыта. Но не все попойки заканчивались по-братски. Как-то услышав с улицы пронзительные женские крики, я выскочил из дома и успел увидеть, как Ванькин отец дядя Саша вилами загнал своего старшего брата в сарай и в бешеном исступлении пытался заколоть его. К счастью, подоспевшие братья сбили с ног безумца, отмутузили его и оттащили к поленнице. И совершенно напрасно. Обиженный на весь свет дядя Саша на удивление быстро пришел в себя, схватил топор и кинулся на моего отца. Дальнейшая сцена заламинировалась в моей памяти кошмаром – мой отец лежит на земле, над ним нависает налитый яростью дядя Саша с застывшим в замахе топором и я, с пронзительным криком «Папа!» подбегающий и изо всей силы бьющий свихнувшегося дядьку по башке поленом. Для изнеженного домашнего пацана – это оказалось слишком сильным впечатлением, и я еще долго бился в истерике, бережно успокаиваемый бабушкой. В другой раз, поддатый колченогий дядя Коля, старший сын бабушки, вместо того чтобы по-человечески заколоть свинью, решил ее пристрелить из ружья. Возомнив себя крутым охотником, он время от времени выползал на крыльцо и палил по кружившим над цыплячьим выводком ястребам. На что гордые птицы победоносно гадили ему на голову. И вот, взбодрившись еще одним граненым стаканом мутной жидкости, дядя Коля, поскрипывая протезом, отправился в свинарник. Дальше события развивались стремительно: бабахнул оглушительный выстрел, сразу следом пронзительный поросячий визг резанул воздух, переливаясь в вопли охотника, и все это накрыло волной невероятного шума, грохота и мата, и вот уже дядя Коля выползает из свинарника весь в навозе, с разбитой физиономией, без ружья и без протеза. Оказалось, он с пьяных глаз попал поросю в сало, и разъяренный хряк дал ему как следует под бок.
Лето быстро заканчивалось, меня с отцом шумной толпой провожали, и снова был плацкартный вагон со всеми прелестями, но мне безумно не хотелось возвращаться домой в город.
Еще в моем розовом детстве был спор с Эллом о том, что я с единственным рублем в кармане автостопом доберусь до Черного моря, самое смешное – добрался. Элл смотрел на меня выпученными глазами, никак не понимая, как мне это удалось. Было бы время, я описал бы это свое путешествие, скажу одно – оно было очень веселым и увлекательным: на моем пути попадалось много хороших, отзывчивых людей, которым я искренне рассказывал, как поспорил с другом, что с рублем в кармане доберусь до Черного моря. Были даже такие, которые давали деньги на билет на самолет, чтобы я быстрее добрался. Я благодарил и продолжал свой путь автостопом.
Первое сентября. Началась школа. Утро дома началось традиционно – со скандала. Я наотрез отказался дарить цветы Кузнечику, нашему классному руководителю, для этого есть девчонки и подхалимы. Я ни к первым, ни ко вторым себя не относил. Мои заботливые родители все-таки насильственно всучили мне букет, я его и выкинул в мусорку. Нашлись доброжелатели и настучали о моем «дерзком» поступке. Воспитательный процесс дома затянулся часа на два. Все как обычно: надрывные воспоминания о трудном послевоенном детстве, каждый раз с новыми добавлениями, как святое, упоминание о слизаемых со стола крошках хлеба. Матери бы артисткой быть. Раневская рядом не стояла, хотя мать обожала ее цитировать, особенно, что королевства маловато и развернуться негде. После патетических стенаний о моей черствости и неблагодарности, наступала вторая часть марлизонского балета, свои пять копеек важно и поучительно вставлял папаня. Финал заканчивается трагическим патетическим возгласом: