С этой точки зрения становится понятным известное ленинское замечание по поводу действительной ценности аристотелевской логики: "Логика Аристотеля есть запрос, искание, подход к логике Гегеля, – а из нее, из логики Аристотеля (который всюду, на каждом шагу ставит вопрос именно о диалектике), сделали мертвую схоластику, выбросив все поиски, колебания, приемы постановки вопросов"[2].
И все же логика Аристотеля была только подходом к логике диалектической, ибо в учении выдающегося античного мыслителя действительно переплетаются не только различные, но и прямо взаимоисключающие точки зрения на мышление, на его формы, на отношение мышления к объективной реальности. Материалистический взгляд на отношение форм мышления к формам вещей у него то и дело уступает место идеалистическому взгляду на "разум" как на деятельность, направленную только на самое себя, онтологическое толкование форм мышления смешивается с формально-синтаксическим и даже грамматическим их пониманием, мышление рассматривается с точки зрения то его предметной истинности, то его чисто психологической формы и т.д. и т.п.
Термин "логика" применительно к науке о мышлении впервые был введен стоиками, выделившими под этим названием лишь ту часть действительного учения Аристотеля, которая согласовалась с их собственными представлениями о природе мышления. Само название "логика" производилось ими от греческого термина "логос" (который буквально означает "слово"), а указанная наука сближалась по предмету с грамматикой и риторикой. Средневековая схоластика, окончательно оформившая и узаконившая эту традицию, как раз и превратила логику в простой инструмент ("органон") ведения словесных диспутов, в орудие истолкования текстов "священного писания", в чисто формальный аппарат. В результате оказалось дискредитированным не только официальное толкование логики, но даже и самое ее название. Выхолощенная "аристотелевская логика" поэтому и утратила кредит в глазах всех выдающихся естествоиспытателей и философов нового времени. По той же причине большинство философов XVI-XVIII веков вообще избегает употреблять термин "логика" в качестве названия науки о мышлении, об интеллекте, о разуме. Это название даже не фигурирует в заглавиях выдающихся сочинений о мышлении. Достаточно напомнить "Рассуждение о методе", "Трактат об усовершенствовании интеллекта", "Разыскание истины", "Опыт о человеческом разуме", "Новые опыты о человеческом разуме" и т.д. и т.п.
Признание непригодности официальной, схоластически-формальной версии логики в качестве "органона" действительного мышления, развития научного знания – лейтмотив всей передовой философской мысли того времени. "Логика, которой теперь пользуются, скорее служит укреплению и сохранению заблуждений, имеющих своё основание в общепринятых понятиях, чем отысканию истины. Поэтому она более вредна, чем полезна"[3], – констатирует Фрэнсис Бэкон. "...В логике ее силлогизмы и большая часть других ее наставлений скорее помогают объяснять другим то, что нам известно, или даже, как в искусстве Луллия, бестолково рассуждать о том, чего не знаешь, вместо того чтобы изучать это"[4], – вторит ему Декарт. Локк полагает, что "силлогизм в лучшем случае есть лишь искусство вести борьбу при помощи того небольшого знания, какое есть у нас, не прибавляя к нему ничего"[5].
Декарт и Локк считали необходимым отнести всю проблематику прежней логики в область риторики. Поскольку же логика сохраняется как особая наука, то она единодушно толкуется не как наука о мышлении, а как наука о правильном употреблении слов, имен, знаков. Томас Гоббс, например, развивает концепцию логики как исчисления слов-знаков[6].
Подытоживая свой "Опыт о человеческом разуме", Локк так и определяет предмет и задачу логики: "Задача логики рассмотреть природу знаков, которыми ум пользуется для понимания вещей или для передачи своего знания другим". Он толкует логику как "учение о знаках", как семиотику[7].
Поскольку объективная реальность толковалась представителями чисто механистического взгляда и на мир, и на мышление абстрактно-геометрически (т.е. единственно объективными и научными считались лишь чисто количественные характеристики), то принципы мышления в математическом естествознании сливались в их глазах с логическими принципами мышления вообще. Эта тенденция в законченной форме выступает у Гоббса.
Гораздо осторожнее подходят к делу Декарт и Лейбниц. Им также импонировала идея создания "всеобщей математики" вместо прежней, высмеянной и дискредитированной, логики. И они мечтали об учреждении "универсального языка", системы терминов, определенных строго и однозначно, а потому допускающих над собою чисто формальные операции.
Однако и Декарт, и Лейбниц, в отличие от Гоббса, прекрасно видели принципиальные трудности, стоявшие на пути осуществления этой идеи. Декарт понимал, что определения терминов в "универсальном языке" не могут быть продуктом полюбовного соглашения, а должны быть получены только в результате тщательного анализа простых идей, из которых, как из кирпичиков, складывается весь интеллектуальный мир людей; что сам точный язык "всеобщей математики" может быть лишь чем-то производным "от истинной философии". Только тогда удалось бы заменить мышление о вещах, данных в воображении (т.е., по тогдашней терминологии, в созерцании), вообще в реальном чувственно-предметном опыте людей, своего рода "исчислением терминов и утверждений" и сделать умозаключения столь же безошибочными, как и решения уравнений.
Присоединяясь в этом пункте к Декарту, Лейбниц категорически ограничивал область применения "всеобщей математики" лишь теми вещами, которые относятся к сфере действия "силы воображения". "Всеобщая математика" и должна представить, по его мысли, лишь, "так сказать, логику силы воображения". Но именно поэтому из ее ведения исключаются как вся метафизика, так и "лишь рассудку соразмерные вещи, как мысль и действие, так и область обычной математики". Весьма существенное ограничение! Мышление, во всяком случае, здесь остается за пределами компетенции "всеобщей математики".
Неудивительно, что Лейбниц с нескрываемой иронией относился к чисто номиналистической трактовке логики, изложенной у Локка, согласно которой логика понимается как особая наука о знаках. Лейбниц вскрывает трудности, связанные с таким пониманием логики. Прежде всего, констатирует он, "наука о рассуждении, составлении суждения, изобретении, по-видимому, очень отлична от знания этимологии слов и словоупотребления, которое есть нечто неопределенное и произвольное. Кроме того, объясняя слова, приходится делать экскурс в область самих наук, как это видно по словарям; с другой же стороны, нельзя заниматься науками, не давая в то же время определения терминов"[8].
Поэтому вместо того разделения философии на три разные науки, которое Локк копирует у стоиков (логика, физика и этика), Лейбниц предпочитает говорить о трех разных аспектах, под которыми выступает одно и то же знание, одни и те же истины, – теоретическом (физика), практическом (этика) и терминологическом (логика). Прежней логике здесь соответствует просто терминологический аспект знания, или, по выражению Лейбница, систематизация знания по терминам в справочнике[9]. Разумеется, такая систематизация, даже самая лучшая, не есть наука о мышлении, ибо Лейбниц имел о мышлении более глубокое представление. А подлинное учение о мышлении он относил к метафизике, следуя в этом смысле терминологии и сути логики Аристотеля, а не стоиков.
Но почему же мышление должно исследоваться в рамках метафизики? Дело, конечно, не в указании на "ведомство", по которому "числится" теоретическое понимание мышления, а в определенном способе подхода к решению одной существенной философской проблемы. И заключается эта трудность, постоянно возникающая перед каждым теоретиком, в понимании того, как относятся друг к другу знание (совокупность понятий, теоретических построений, представлений) и его предмет, согласуется одно с другим или нет, соответствует ли понятиям, которыми оперирует человек, что-либо реальное, находящееся вне его сознания? И можно ли вообще это проверить? И если можно, то как?
Вопросы действительно сложнейшие. Утвердительный ответ на них, при всей его кажущейся очевидности, обосновать совсем не просто. А вот отрицательный, оказывается, можно подкрепить весьма вескими аргументами. Они таковы: поскольку предмет в процессе его осознания преломляется сквозь призму "специфической природы" органов восприятия и рассудка, постольку мы знаем любой предмет лишь в том виде, какой он приобрел в результате такого преломления. Бытие вещей вне сознания при этом вовсе не обязательно отвергать. Отвергается "лишь" одно – возможность проверить, таковы вещи "на самом деле", какими мы их знаем и осознаем, или же нет. Вещь, какой она дана в сознании, нельзя сравнить с вещью вне сознания, ибо невозможно сравнивать то, что есть в сознании, с тем, чего в сознании нет; нельзя сопоставлять то, что я знаю, с тем, чего я не знаю, не вижу, не воспринимаю, не осознаю. Прежде чем я смогу сравнивать своё представление о вещи с вещью, я должен эту вещь также осознать, т.е. также превратить в представление. В итоге я всегда сравниваю и сопоставляю лишь представление с представлением, хотя и думаю, что сравниваю представление с вещью.
Естественно, сравнивать и сопоставлять можно только однородные предметы. Бессмысленно сравнивать пуды с аршинами, а вкус бифштекса – с диагональю квадрата. И если нам все-таки захочется сравнить бифштекс с квадратом, то мы будем сравнивать уже не "бифштекс" и "квадрат", а два предмета, одинаково обладающие геометрической, пространственной формой. "Специфические" же свойства того и другого в сопоставлении вообще участвовать не могут.
"Каково расстояние между звуком А и столом? Вопрос этот лишен смысла. Когда мы говорим о расстоянии между двумя вещами, мы говорим о различии их положения в пространстве... мы объединяем их в одну категорию как предметы, существующие в пространстве, и только после того как мы их объединили sub specie spatii (под углом зрения пространства. – Ред.), мы их различаем как различные точки пространства. Их принадлежность к пространству есть единое в них"[10].
Иными словами, когда хотят установить какое-либо отношение между двумя объектами, то сопоставляют всегда не те "специфические" качества, которые делают один объект "звуком А", а другой – "столом", "бифштексом" или "квадратом", а только те свойства, которые выражают нечто "третье", отличное от их бытия в качестве перечисленных вещей. Сопоставляемые вещи и рассматриваются как различные модификации этого "третьего", общего им всем свойства, как бы внутри него. Если же в природе двух вещей нет общего им обеим "третьего", то сами различия между ними становятся совершенно бессмысленными.
Внутри чего же соотносятся между собой такие объекты, как "понятие" ("мысль") и "вещь"? В каком особом "пространстве" они могут сопоставляться, сравниваться и различаться? Есть ли тут вообще то "третье", в котором они суть "одно и то же", несмотря на все свои непосредственно очевидные различия? Если такой общей субстанции, разными способами выражающейся и в мысли, и в вещи, нет, то между ними нельзя установить никакого внутренне необходимого соотношения. В лучшем случае можно "усмотреть" лишь внешнее отношение вроде того, какое когда-то устанавливали между расположением светил на небосклоне и событиями в личной жизни, т.е. отношение между двумя рядами совершенно разнородных событий, каждое из которых протекает по своим, сугубо специфическим законам. И тогда будет прав Витгенштейн, объявивший логические формы мистическими, невыразимыми.
Но в случае отношения между мыслью и действительностью встает еще одна дополнительная трудность. Известно, к чему могут привести и приводят поиски какой-то особой сущности, которая была бы и не мышлением, и не материальной действительностью, но в то же время составляла бы их общую субстанцию, то "третье", которое один раз проявлялось бы как мысль, а другой раз – как бытие. Ведь мысль и бытие суть понятия взаимоисключающие. То, что есть мысль, не есть бытие, и наоборот. Как же в таком случае их вообще можно сопоставить друг с другом? В чем вообще может быть основание их взаимодействия, то, в чем они суть "одно и то же"?
В обнаженно логической форме эта трудность была резко выражена Декартом. В общей же форме она – центральная проблема всякой философии вообще – проблема отношения мышления к вне и независимо от него существующей действительности, к миру вещей в пространстве и времени, проблема совпадения форм мышления с формами действительности, т.е. проблема истины, или, если воспользоваться традиционным философским языком, "проблема тождества мышления и бытия".
Для каждого ясно, что "мышление" и "вещи вне мышления" далеко не одно и то же. Чтобы понимать это, не надо быть философом. Каждый знает, что одно дело иметь сто рублей в кармане, а другое – только в своих мечтаниях, только в своем "мышлении". "Понятие", очевидно, есть лишь состояние того особого вещества, которое наполняет черепную коробку (как, далее, ни толкуй это вещество – как мозговую ткань или же как тончайший эфир "души", живущей там, как в квартире; как "структуру мозговой ткани" или же как формальную "структуру внутренней речи", в виде которой мышление осуществляется "внутри "головы"), а предмет находится вне головы, в пространстве за пределами головы, и представляет собою нечто совершенно иное, нежели "внутреннее состояние" мышления, мозга, речи и т.д.
Чтобы ясно понимать и учитывать столь самоочевидные вещи, вовсе не надо обладать умом Декарта. Однако надо обладать аналитической строгостью его ума, чтобы четко определить тот факт, что "мышление" и "мир вещей в пространстве" – не только и не просто "разные", но и прямо противоположные явления.
Тем более нужен ясный и последовательный интеллект Декарта, чтобы осознать получающуюся отсюда трудность, проблему: каким же образом эти два мира (т.е. мир понятий, мир "внутренних состояний мышления", с одной стороны, и мир вещей во внешнем пространстве – с другой) все-таки необходимо согласуются между собой?
Декарт выражает названное затруднение следующим образом. Если бытие вещей определяется через их протяженность и пространственно-геометрические формы вещей есть единственно объективные формы их бытия вне субъекта, то мышление никак не раскрывается через его описание в формах пространства. "Пространственная" характеристика мысли вообще не имеет никакого отношения к ее специфической природе. У Декарта такой взгляд имеет и следующее выражение: мышление и протяженность суть две различные субстанции, а субстанция есть то, что существует и определяется только через самое себя, а не через "другое". Ничего "общего", что можно было бы выразить в особом определении, между мышлением и протяженностью нет. Иначе говоря, в ряду определений мышления нет ни одного признака, который входил бы в определение протяженности и наоборот. Но если такого общего признака нет, невозможно и рационально умозаключить от мышления к бытию и наоборот, так как умозаключение требует "среднего термина", т.е. такого, который входил бы и в ряд определений мысли, и в ряд определений бытия вещей вне сознания, вне мысли. Мысль и бытие не могут вообще соприкасаться друг с другом, ибо в таком случае их граница (линия или хотя бы точка соприкосновения) как раз и была бы тем, что одновременно и разделяет и связывает их между собой.
Из-за отсутствия такой границы мысль не может "ограничивать" протяженную вещь, а вещь – идею, мысленное выражение. Они как бы свободно проникают, пронизывают друг друга, нигде не встречая границу. Мысль, как таковая, не способна взаимодействовать с протяженной вещью, а вещь – с мыслью, каждая вращается "внутри себя".
Сразу возникает проблема: как же связаны между собой в человеческом индивиде мысль и телесные отправления? Что они связаны – факт очевидный. Человек может осмысленно управлять своим пространственно определенным телом среди других таких же тел, его духовные импульсы превращаются в пространственные движения, а движения тел, вызывая изменения в человеческом организме (ощущения), преобразуются в мысленные образы. Значит, мысль и протяженное тело все-таки как-то взаимодействуют? Но как? В чем природа этого взаимодействия? Как они "определяют", т.е. "ограничивают", друг друга?
Как получается, что траектория, построенная мышлением в плане воображения, например кривая, начерченная в согласии с ее уравнением, оказывается конгруэнтной (совпадающей) с геометрическим контуром той же самой кривой в реальном пространстве? Значит, форма кривой в мышлении (т.е. в виде "значения" алгебраических знаков уравнения) тождественна соответствующей кривой в реальном пространстве, т.е. кривой, начерченной на бумаге, в пространстве вне головы. Это ведь одна и та же кривая, только один раз – в мышлении, а другой раз – в реальном пространстве. Поэтому, действуя в согласии с мышлением (понимаемым как смысл слов, знаков), я одновременно действую в строжайшем согласии с формой (в данном случае – с геометрическим контуром) вещи вне мышления.
Как может быть такое, если "вещь в мышлении" и "вещь вне мышления" не только "разные", но и абсолютно противоположные? А абсолютно противоположные как раз и означают: не имеющие между собою ничего "общего", ничего тождественного, ни одного определения, которое одновременно входило бы в качестве признака и в понятие "вещи вне мышления", и в понятие "вещи в мышлении", "мыслимой вещи"? Как же могут согласоваться между собою – и притом не случайно, а систематически и закономерно – два мира, не имеющие между собою абсолютно ничего "общего", "тождественного"? Тут-то и возникает проблема, вокруг которой крутится все картезианство – и сам Декарт, и Гейлинкс, и Мальбранш, и масса их последователей.
Мальбранш в свойственной ему остроумной манере выражает получающуюся здесь принципиальную трудность так: при осаде Вены турецкой армией защитники Вены видели, несомненно, лишь "трансцендентальных турок", однако убиты были турки самые настоящие... Трудность тут явная и для картезианской точки зрения на мышление абсолютно неразрешимая, ибо защитники Вены действовали, т.е. целились и стреляли, в согласии с тем образом турок, который они имели внутри своих мозгов, в согласии с "мыслимыми", с "трансцендентальными" турками и вычисленными в уме траекториями полета ядер, а попадали-то в турок реальных, в пространстве не только за пределами своего черепа, но и за пределами стен крепости...
Как же так получается и почему согласуются два мира, не имеющие между собою абсолютно ничего общего, – мир "мыслимый", мир в мышлении, и мир реальный, мир в пространстве? С нашей точки зрения" отвечают и Декарт, и Мальбранш, и Гейлинкс, это необъяснимо. Объяснить сей факт может только бог. Он и согласует между собой два противоположных мира. Понятие "бога" выступает тут в качестве "теоретической" конструкции, с помощью которой выражается очевидный, но совершенно непонятный факт единства, совпадения, "конгруэнтности", тождества, если угодно, явлений, которые по определению абсолютно противоположны... Бог – то "третье", что в качестве "опосредствующего звена" связывает и согласовывает "мышление" с "бытием", "душу" с "телом", "понятие" с "предметом", действия в плане знаков и слов с действиями в плане реальных геометрически определенных тел вне головы.
[[2]] Там же, с. 326.
[[3]] Бэкон Ф. Сочинения. -- Москва, 1978, т. 2, с. 13.
[[4]] Декарт Р. Избранные произведения. -- Москва, 1950, с. 271.
[[5]] Локк Д. Избранные философские произведения. -- Москва, 1960, т. 1, с. 657.
[[6]] См.: Гоббс Т. Избранные произведения. -- Москва, 1964, т. 2, с. 75.
[[7]] Локк Д. Избранные философские произведения, т. 1, с. 695.
[[8]] Лейбниц Г.В. Сочинения. -- Москва, 1983, т. 2, с. 539.
[[9]] Там же.
[[10]] Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, т. 26, ч. III, с. 145-146.