Но в то же время он и не хотел и боялся того, что могло случиться, — отчуждения, продажи имений, огласки. Поэтому сразу после освобождения эфенди Мита скрылся и перебежал в Турцию с другими бегами и турками, предоставив Тоне все решать и улаживать по своему разумению. С помощью адвокатов, которые после освобождения наводнили город и у которых даже на шпорах были золотые наполеоны, Тоне все прекрасно уладил — осталось только несколько дальних полей и заброшенных виноградников, где лозы и в помине не было, а стояли лишь оголенные, развесистые каштаны. Единственное стоящее поле из оставшихся было у Моравы, около моста, если идти к Враньска-бане.
И когда Тоне пришел рассказать обо всем этом Софкиной матери, она по выражению его лица и по беспрестанно мигающим глазам поняла, сколько он при этом нахапал и украл. И это слуга, которого они вырастили и поставили на ноги! Ей хотелось швырнуть ему в лицо те жалкие гроши, которые он начал ей отсчитывать. Но разве она, Тодора, выдаст себя! И только когда Тоне уходил и, словно прося благословения, оправдывался, что принужден покинуть их, заняться собственной лавкой и собственным делом, у нее сжало горло и она едва выдавила:
— Ладно, ладно, Тоне!
— Да, матушка, и хоть я больше не служу у вас… Поверь, будь по-другому, я бы до самой смерти не покинул ваш дом. Эх, да и кому придет в голову уйти от вас?.. Но хоть я больше не служу у вас, опять-таки всегда, если тебе что понадобится, ты только пошли за мной, дай знать, и я тут же прибегу и все сделаю.
— Ладно, ладно.
Не в силах дождаться, пока он со счастливым и в то же время смиренным видом, отряхивая на ходу пыль с одежды и с ботинок и поправляя ворот, скроется с глаз, Тодора, дрожа от боли, горя и стыда, вернулась в дом и забилась в полутемный угол, захлебываясь рыданиями.
Ясно, что никто, даже родственники, не должны были знать об этом. Оставшуюся землю, в том числе поле около Моравы, сыновья Магды обрабатывали якобы исполу; на самом же деле они давали больше, чем получали, в знак благодарности за то, что земля, на которой они прежде работали как испольщики, теперь перешла к ним. Магда тоже никак не могла расстаться со своими хозяевами. Всю неделю она проводила в селе у своих сыновей и невесток. Муж у нее умер, и в некотором роде она была главой семьи. Но по субботам и праздникам она непременно приходила в город и каждый раз что-нибудь приносила, чаще всего муку, масло, брынзу, — этого хватало на некоторое время. Магда оставалась на несколько дней, прислуживая и хлопоча по хозяйству. Приходили и другие крестьяне, их бывшие испольщики, и всегда с подношениями, причем никогда не напоминали, что земля теперь их. И поэтому в первое время бедность не так уж ощущалась. И Софкиной матери довольно легко удавалось скрывать ее от постороннего глаза. Как и прежде, родственникам, в особенности старым дядям и теткам, навещавшим их, подавались крепкая ракия, хорошее вино и кофе.
На славу, рождество и пасху в доме тоже все прибиралось и приготавливалось, как и раньше, мать наряжалась, повязывала платок и прикалывала цветы. Софка выходила в такие дни во всем новом. Платья ее были из самого нового и дорогого ситца, только что входившего в моду. С утра до вечера, веселые и довольные, они принимали гостей. Приглашались и музыканты. На вопросы об эфенди Мите мать отвечала, что на днях он прислал деньги и передал с посланным, что пока не может приехать. Очень важные дела. Постарается быть к осени. Софке вот послал ситцу на платье…
Софка и сама вначале не знала, откуда у матери деньги на новые и дорогие платья. Но вскоре догадалась. Мать шила ей дорогие обновы, чтобы убедить ее в том, что это и вправду подарки отца; она боялась, что Софка, как часто бывает с детьми, забудет отца или даже возненавидит его за то, что он не приезжает и оставляет их все время одних. А люди, привозившие якобы подарки от отца, появлялись каждый раз тогда, когда Софки случайно не было дома, и она их так никогда и не видела.
Однако старания матери ни к чему не приводили. Точно так же, как для Софки не был секретом этот обман матери, она знала обо всем, что происходило вокруг нее. В том числе и о возне, поднятой родственниками после того, как отец их покинул, то есть перебрался в Турцию, и они с матерью остались одни. Тетки, как со стороны матери, так и со стороны отца, наперебой приглашали Софку к себе в гости, ревниво следя за тем, у кого она пробудет дольше, кто ее лучше примет и ублажит, словно она была не маленькой девочкой, а пожилым, почитаемым человеком. Но Софка уже тогда понимала, что столь необычная любовь и нежность родственников вызвана грозным предчувствием надвигающегося несчастья. Они суетились вокруг Софки и чуть ли не лебезили перед ней, стараясь теперь, пока беда не стряслась, выполнить по отношению к ней родственный долг: попотчевать и побаловать ее хотя бы сейчас, чтобы потом, когда беда разлучит их, она, по крайней мере, могла вспомнить их доброту, сердечие и радушие, чтобы они навсегда сохранились в ее памяти как добрые и щедрые люди. А кроме того, они еще и потому обхаживали Софку, что ясно сознавали — и это было не просто предчувствием: Софка — последний отпрыск основной ветви семьи, с ней все кончится и исчезнет. Но вместе с тем казалось, что вокруг Софки увиваются больше всего из-за ее отца, эфенди Миты, — пусть он их оставил, все равно их почтение к нему таково, что вот единственную дочь его и любимицу они прямо-таки на руках носят, берегут как зеницу ока.
А что вся эта любовь действительно относилась больше к отцу, чем к ней, Софка видела и по матери. Позже, когда Софка стала превращаться в такую красавицу, что подруги, пораженные ее красотой, ее пышной грудью и роскошными волосами, вдруг останавливались посреди игр, восклицая с изумлением: «Ой, Софка! До чего же ты хороша!» — мать перестала отпускать ее одну. Ворота запрещалось держать открытыми. Прежде чем отпустить Софку к воротам или по соседству, пусть там одни женщины, мать тщательно осматривала ее, как она выглядит, в чем одета. Даже в разгар работы, если Софка хотела пойти к подругам, она все бросала и, вытирая руки о передник, провожала ее до калитки соседнего сада, беспрестанно поправляя на ней платье и охорашивая… Боже мой, говорила ей мать, сияя от счастья, разве она может допустить, чтобы Софка вышла одетая кое-как. Этого еще не хватало! А вдруг отец приедет, застанет Софку в таком виде или услышит, что она одета не так, как полагается. Да разве она посмеет не только посмотреть ему в лицо, но даже показаться ему на глаза!
Между тем все это было излишне, Софка давно все знала: и почему отец постоянно живет в Турции, и почему навещает их все реже и реже, так что она помнила его уже только по ночным появлениям — в выцветшей одежде, с потемневшим, исхудавшим, морщинистым лицом, но все еще бодрого, побритого, с влажным ртом и глазами с поволокой, с неизменными четками в руках, в лакированных туфлях и белых чулках… Знала Софка и о бессонных ночах, которые отец и мать, думая, что она спит глубоким сном, проводили в безмолвии, сидя друг против друга. И лишь глаза их говорили, что продолжаться так больше не может, что надо наконец покончить со всем этим, продать дом и все остальное… бежать… А как же тогда могилы на кладбище, как же родственники, а главное, люди — что скажут люди!
IV
Софка всегда, с тех пор как себя помнила, знала обо всем этом. Никогда ни о чем не расспрашивая, она чувствовала и понимала все, что происходит вокруг нее, точно так же, как она ясно представляла себе свою собственную судьбу. Еще ребенком она была уверена, что станет красавицей и что красота ее с каждым днем будет все сильнее поражать и удивлять людей. По общему мнению, такой красотой могла быть отмечена только она, дочка эфенди Миты, представительница их дома, больше никто.
И она не ошиблась.
Софка всегда думала, что красота сделает ее не столько гордой, сколько счастливой. И не потому, что она могла мучить и сводить с ума мужчин, а потому, что красота ей самой доставляла много радости. Софка все больше следила за собой, все больше любила себя, сознавая, что, когда она вырастет, красота ее будет не обычной, заурядной, выражающейся в пышности форм, а совсем иной, подлинной, неземной красотой, которая появляется на свете редко и долго не блекнет, становясь все ярче и обворожительнее, и аромат которой чувствуется в каждом движении.
Все так в точности и исполнилось. Она стала взрослой девушкой, перешагнула за двадцать, а там, поскольку никто не осмеливался к ней посвататься, и за двадцать пять, и не только не утратила своей красоты, но казалась еще более ослепительной и прекрасной. Исчезла только излишняя полнота, во всем же остальном она приобретала все большую отточенность и выразительность. Спина и плечи были по-прежнему налитые, округлые и крепкие; предплечья тоже полные и упругие и вместе с полными плечами делали ее фигуру стройной и статной, подчеркивая тонкую талию и крутые бедра. Руки были немного длинноватые, худощавые, с тонкими, нежными пальцами и еще более нежным, полным запястьем, показывающим ослепительную белизну ее кожи. Лицо ее отличалось не столько свежестью, сколько белизной; слегка продолговатое, с мягкими чертами, немного выдающимися скулами, но с ясным, высоким лбом, черными, большими, миндалевидными глазами, всегда румяными щеками и тонкими сжатыми губами, лишь в уголках немного влажными и страстными. Красота ее, в стремлении сохранить себя, словно застыла, окаменела, и только волосы росли, как и прежде, пышными. Они были черные, мягкие, тяжелые, так что, распуская их, она чувствовала, как они темной и легкой тенью скользят по ее шее и плечам.
Но по мере того как она росла, превращаясь в известную всему городу красавицу, отец приезжал все реже и реже, и Софку это очень тревожило. Она понимала, что причина в ней. Словно он ее боялся. Бывало, пройдет и лето, и осень, и зима, а о нем ни слуху ни духу, даже и нарочного не шлет. Позднее случалось, что он пропадал на два-три года, не подавая о себе никаких вестей.
Мать обмирала от страха. И не потому, что боялась остаться без куска хлеба, в полной нищете. С бедностью она уже давно начала бороться и почти уже договорилась о продаже верхнего участка сада за домом, выходившего на улицу. Договорилась, конечно, с Тоне, так как только ему можно было довериться: он не станет выкладывать людям и хвастать, что сад его и что он его откупил совсем, а по-прежнему будет говорить, что взял в аренду. И то, — скажет, — пришлось долго упрашивать хозяев, чтобы они разрешили ему поставить там кое-какие склады.
Итак, очевидная бедность пугала мать меньше, чем все более редкие появления отца. Зная его нрав, она боялась, что он в конце концов совсем покинет их и никогда больше не вернется. И тогда — о себе она не думала: ее время прошло и она была готова на все, — что будет с Софкой, как она, уже взрослая и прославившаяся своей удивительной красотой, переживет такой срам и позор?
Софка же, видя мучения и страхи матери, жалела больше ее, чем себя. О себе она не беспокоилась. Еще вначале, когда она почувствовала, как наливается ее грудь, как округляется ее тело, как от всякого неожиданного прикосновения, от шума и звука шагов она ежится и вздрагивает, как от одного взгляда мужчины кровь кидается ей в голову, а ноги врастают в землю от сознания, что, если он подойдет к ней, она обомлеет и не сможет двинуться, а тем более сопротивляться и защищаться, — уже тогда, в самое трудное и тяжелое для нее время, она была убеждена, что не родился еще тот, кто был бы равен ей и достоин ее, дочери эфенди Миты, и ее красоты.
И поскольку она с самого начала знала, что ей никогда не встретить человека, который был бы выше ее и по происхождению и по красоте и которому она сочла бы за счастье отдать свою красоту, — а только такому человеку она могла бы позволить приблизиться к себе, любить себя, — поскольку она давно с этим примирилась, на все последующее она уже смотрела спокойно. Все было ясно, и Софка даже испытывала от этого удовлетворение. Ничто не могло ни смутить, ни напугать ее. Ни один человек не представлял для нее опасности, и она чувствовала себя совершенно свободной. В любое время могла выйти постоять за воротами. Молодым людям смотрела прямо в глаза. Даже, когда хотела, ходила одна по улице и к соседям. И по ночам ничего не боялась. Благодаря этому чувству свободы Софка не завидовала подругам, тому, что они, будучи моложе ее, давно повыходили замуж и теперь слыли хозяйками с достатком, так как мужья их богатели. Ничто не могло вызвать у нее злорадства. Сознавая свое превосходство, довольная собой, а особенно своей несравненной красотой, она на все смотрела с равнодушием.
Стоя у ворот, Софка при виде мужчины никогда, как требовал обычай, не пряталась и не выглядывала, чтобы посмотреть вслед, когда он пройдет, как делали другие девушки. Если она выходила за ворота, она стояла там без всякого стеснения, нисколько не стыдясь своей красоты и в особенности пышной груди, другая на ее месте прикрывалась бы платком — одни глаза оставляла бы. Софка этого никогда не делала. Непринужденно заложив руки за спину, слегка привалившись к закрытой створке ворот, она стояла, выставив одну ногу вперед, не спуская платка на лоб и не прикрывая цветов в волосах; она выходила на улицу так, как ходила дома, только держалась еще более свободно и, словно кому-то наперекор, равнодушно выпячивала нижнюю губу, отчего в уголки рта, ложилась легкая тень. Каждого прохожего она провожала пристальным взглядом, от которого тот терялся и, потупя взор, поспешно опускал голову, почтительно ей кланяясь.
Если шло двое и один из них не знал Софку или слышал о ней, но никогда не видел, то до нее всегда доносился такой разговор:
— Кто это, чья такая, а? — спрашивал тот, изумленный, прямо ошарашенный ее красотой и необычно смелым и дерзким поведением.
— Софка, дочь эфенди Миты! — раздавалось в ответ.
И всегда в разговорах о ней были лишь страх, удивление и уважение; ничего, что говорилось обычно о других женщинах, никогда не произносилось. Поэтому она всегда могла чувствовать себя свободно.
Так же просто и свободно Софка вела себя дома. У окон верхнего этажа, выходящих в сторону города, она тоже не пряталась, а, перегнувшись через подоконник и опираясь на него, смотрела на улицу равнодушным взглядом. Часто она проводила здесь целые дни; подперев лицо ладонями, отчего щеки еще больше наливались пламенем, она наполовину высовывалась из окна и, тихонько покачиваясь, испытывала особое удовольствие от прикосновения груди к подоконнику, от ощущения гибкости и послушности тела.
Особенно любила она сидеть у окна по праздникам, разглядывая народ на улице, по соседним дворам и даже около церкви и торговых рядов, — все это было рядом.