О том, что ему особенно дорого в творчестве, в человеческой натуре и мировоззрении Гете, Луначарский говорил в 1932 году в своей речи на торжественном собрании, посвященном столетию со дня смерти великого писателя: «Для Гете природа была «все» — единое целое, в котором все части связаны в некую гармонию. <…> И кроме того, Гете усваивал материю как необыкновенно одаренный художник: она была для него совокупностью красок, звуков, запахов, действенности, наслаждений, то есть она говорила ему через необыкновенно яркую ткань самых живых переживаний».
В той же речи Луначарский говорил и о Гете — великом страдальце: «Гете чувствовал, что быть частью этого целого прекрасно. <…> Но как добиться этого целого, как пробиться к этому целому через общество, через то германское общество, о котором Энгельс говорил как о гниющей навозной куче? Пробиться нельзя. <…>». «И Гете, — продолжал Луначарский, — вынужден был спасать «целое» своей жизни, платя за это дорогой ценой — отказом от общественной борьбы. Он скрыл свои внутренние борения под маской «полубога–олимпийца». Но подлинный гуманизм всегда практичен, и Гете по всему складу своего отношения к природе и обществу был в высшей степени реалистичной и активной натурой». «Что же ему было делать? Истинный смысл своих социальных воззрений он воплотил в том, в чем был свободнее, — в своих стихах, в художественной прозе, в драмах, философских размышлениях и афоризмах».
«Ортодоксальное гетеанство» еще при жизни Гете отвергалось его младшими современниками. Против него выступили Г. Гейне и другие демократические писатели революционных 30–х — 40–х годов XIX столетия. Тем менее «гетеанство» могло оставаться путем к целостному мировоззрению через столетие — в эпоху мировых войн и революций.
Каким же образом «гетеанство» оказалось непреходящей ценностью для Луначарского, революционера–марксиста?
Подлинное значение наследия «величайшего из немцев» выступило в работах Энгельса. Энгельс писал: «Гете был слишком разносторонен, он был слишком активной натурой, слишком соткан из плоти и крови, чтобы искать спасения от убожества в шиллеровском бегстве к кантовскому идеалу… Его темперамент, его энергия, все его духовные стремления толкали его к практической жизни…» *
Еще не зная высказываний Энгельса, в том же направлении самостоятельно пробивался молодой русский марксист Луначарский.
Универсализм гуманистического мировоззрения, возвестившего борьбу за свободу личности в XVIII веке, все больше связывался в сознании русских революционных марксистов XX века с активным участием народных масс в общественной жизни. Луначарский в упомянутой речи 1932 года приводил те строки из «Фауста», которые цитировал и в своих ранних работах:
«Конечный вывод мудрости земной: Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день идет за них на бой — Чтобы увидеть в блеске силы дивной Свободный край, свободный мой народ», — и продолжал: «Энгельс не осуждает Гете «ни с моральной, ни с партийной» точки зрения за его отказ от борьбы, — ему «нельзя было даже надеяться на благотворную перемену, потому что в народе не было такой силы, которая могла бы смести разлагающиеся трупы отживших учреждений». В общественных условиях тогдашней Германии «единственную надежду видели в литературе», однако и в литературе и философии «даже самые лучшие и самые сильные умы народа потеряли всякую надежду на будущее своей страны» **.
В России была сила, способная смести отжившие учреждения. В России был рабочий класс, возглавляемый революционной партией. И это определило политическую и литературную деятельность Луначарского и характер его универсализма.
В годы приближения французской буржуазной революции писатели–энциклопедисты эпохи Просвещения стремились к выходу в широкий мир познания природы и общества. Но все лучшее, что совершалось тогда в духовной жизни, оставалось достоянием узкого образованного слоя, не проникало в народ и отвергалось даже идеологами революции. Наша социалистическая революция выявила жизненность стремления к универсализму, но проявилась теперь в активности самих масс.
Всемирно–исторический и в точном смысле слова универсальный характер социалистического преобразования жизни — тема слишком обширная, чтобы останавливаться на ней здесь. Мы коснемся лишь того, как отражался этот характер революции в культурной жизни первых лет советского общества.
Вряд ли можно указать в прошлом хотя бы подобие стихийному порыву народа выйти из прежней замкнутости. Небывалое стремление к культуре охватило миллионы людей, прежде обреченных питаться остатками высокой, но уже ушедшей в прошлое патриархальной крестьянской культуры, обрывками и суррогатами культуры городской.
Много было случайного, наивного, ошибочного в тех разнообразных формах, которые ощупью находило себе всенародное движение. Самодеятельная энергия нуждалась в сознательном руководстве. Но руководство само было поставлено в условия творческой самодеятельности. Оно улавливало многообразно выявляющиеся потребности народного движения, чтобы анализировать, оценивать их, искать способы для поддержки всего передового, отвечающего целям нарождающейся новой культуры. Все же твердые основные принципы ленинской партии и весь ее опыт позволили через хаос и противоречия практики, через преодоление собственных ошибок прокладывать путь в верном направлении.
Во главе Советского правительства был Ленин, и среди его сотрудников были люди большой культуры, способные и учить и учиться. Одним из этих людей был Анатолий Васильевич Луначарский. Универсализм его личного мировоззрения и типа образования раскрыл в послеоктябрьские годы свои глубокие корни и жизненно–практическое значение. Ленин, хорошо знавший возможности Луначарского, привлек его в состав первого Советского правительства на ответственный пост народного комиссара просвещения РСФСР.
Стоит вспомнить, чем был Наркомпрос 20–х годов. В сферу его работы входили вся система обучения — от ликвидации неграмотности до высшей школы всех специальностей (гуманитарных, естественнонаучных, технических, художественных), научно–исследовательские институты, влияние на развитие литературы, музыкального, театрального, кинематографического, изобразительного искусств; музейное дело, охрана памятников старины и художественных ценностей, внешкольное образование, клубное дело в городе и деревне, книгоиздательства.
Нельзя сказать, чтобы со всем этим Наркомпрос справлялся в полной мере; комиссариат в целом и Луначарского как руководителя часто упрекали в том, что им не хватает «твердости проводимой линии», и, случалось, эти упреки были основательными. Зато очень редко Наркомпрос упрекали в избытке административной навязчивости, в бюрократической неспособности учиться у реальной жизни. Во всяком случае, одного в своей деятельности комиссариат и народный комиссар и заместители наркома Н. К. Крупская, М. Н. Покровский придерживались с неизменной последовательностью — осторожного, но неуклонного направления культурных сил страны к главной цели — распространению всеобщей грамотности и повышению социалистического содержания советской культуры.
По мысли Луначарского, «образованный человек — человек, в котором доминирует образ человеческий» («Что такое образование?», 1918). В этом «образе человеческом» всякое приобретенное знание находится в единстве с восприятием бесконечного богатства реального мира, с живым ощущением принадлежности человека к человеческому роду и ближе — к своему обществу. Сознание доступности каждому человеку всего, «в чем человечество творит историю и культуру, что отражается в произведениях, идущих на пользу человека», соединяется с требованием, «чтобы в какой–нибудь области человек сам творил, чтобы в ней он углубленно работал с творческим напряжением индивидуальных сил». «В обществе все должно служить общей цели, и всякий отдельный индивидуум должен дать максимум творческих усилий, чтобы все слилось в одну гармонию. И эта–то гармоничность, то, что мы называем культурой, и есть образование» *. Культурное творчество неотделимо от понимания истории, и исторический взгляд на современную культуру неотделим от так понимаемого образования.
Это убеждение Луначарский выражал не только в общей форме, но и в высказываниях об очередных практических проблемах, о путях к осуществлению коммунистического идеала. Отсюда и его взгляд на главное значение искусства: «…именно поскольку мы коммунисты, — писал он в статье «Революция и искусство» (1926), — <…> центр жизни мы видим в самом человеке, в его свободе, в его счастье. Отсюда нашей определенной задачей должно быть уже и сейчас — внедрять, насколько только можно глубоко, гуманизирующий, глубоко человеческий элемент в культуру. А элемент этот глубже всего выражается в искусстве» **.
Все прекрасные находки в истории культуры обязаны своим происхождением необходимости. К таким счастливым «находкам» — результату тысячелетнего развития — относится разделение искусств, обусловленное необходимостью постигать мир в его конкретном многообразии и по его собственным законам. Но существование отдельных искусств не разрушает бытия искусства как целого. Луначарскому была близка мысль Фридриха Шиллера •об их общности: каждое из искусств, воздействуя на человека через определенные органы чувств, приводит в движение, вызывает к деятельности все способности души.
Из этого единства делались различные выводы на практике и в теории. В глубокой древности общественная практика соединила выразительные движения тела, музыку, живописные уборы и маски в ритуальном и бытовом танце. Литература, музыка, зрительное действие и оформление издавна образовали театр, театрализованные массовые праздники. В середине XIX века музыкальная драма Вагнера вызвала дальнейшие и далеко идущие поиски некоего синтетического искусства, в котором отдельные его виды сольются в едином, сплошном восприятии. Рихард Вагнер изложил свою мысль в брошюре «Искусство и революция» (была переведена на русский и издана в 1918 году с предисловием Луначарского).
Здесь нет надобности говорить о том, как идея синтеза была развита самим Вагнером и воплощена в его операх («музыкальных драмах»). Ниже будет рассказано, как эту общую идею проверил Луначарский на опыте советского театра 1920—1923 годов. Но прежде всего отметим, что мысль о полном слиянии искусств в одном искусстве своеобразно возрождена была в парижском модернистском изобразительном искусстве начала XX века — группами художников, выступавших под названиями «орфнстов», «симультанистов», «синхронистов» и менее определенно — в произведениях художников других направлений. Характеристику их теорий мы встречаем в статьях Луначарского 1910—1914 годов. Анализ их вводит у него в одну из составных частей богатого содержанием понятия «синтез» в художественном реализме.
Луначарский в 1920—1923 годах отдал дань идее синтеза различных искусств в форме народных празднеств типа празднеств французской революции, опыт которых он считал для организации советских массовых праздников поучительным. Читатели его статей об изобразительном искусстве найдут в них призывы к советским художникам — декораторам, скульпторам, архитекторам, живописцам, графикам, карикатуристам-—принять близко к сердцу эту небывалую по масштабам художественную задачу, дающую простор их изобретательности, фантазии, эмоциональности и вместе с тем позволяющую им включиться непосредственно в политическую агитацию за советский строй, за социализм. Он верил в то, что празднества вдохновят художников эстетическим импульсом, исходящим от народа, вышедшего на принадлежащие ему отныне улицы и площади, что мастера всех родов искусства захотят и сумеют художественно организовать вольную народную энергию. Изобразительному искусству здесь, естественно, принадлежала большая роль — в частности, политическому плакату. И действительно, художественный плакат в первые революционные годы получил небывалое в нашей стране развитие, и не только для праздников, а во всех областях общественной жизни, он стал самобытной отраслью изобразительного искусства — идейного и одновременно украшающего быт.
Бесспорное главенство имели в сочетании с искусством слова изобразительные искусства (и прежде всего скульптура) в плане «монументальной пропаганды», выработанном по инициативе Ленина и декретированном Советом Народных Комиссаров за подписью Ленина. Во многом не удавшийся опыт показал Луначарскому, что первыми и с наибольшей готовностью включившиеся в массово–агитационную работу формально левые художники, идя к широким массам, оставили неприкосновенными свои приемы, сложившиеся в узких модернистских кружках. Из этого следовало, что консолидация художников на почве признания Советской власти и готовности с нею сотрудничать есть чрезвычайно важный, но лишь первый шаг к тому, чтобы общение с народом и знакомство с социалистическими идеями отразилось в художественных идеях, в творческом мышлении художников преодолением декадентских «установок». Выяснилось, что это процесс трудный, длительный и что он требует активной помощи со стороны критиков–марксистов.
Луначарский в своей художественно–критической деятельности неизменно имел в виду широкую аудиторию. Он обращался не только к художникам, но еще больше к «потребителям искусства». Первой задачей критики он считал эстетическое просвещение масс, повышение их культуры, воспитание художественного вкуса на лучших образцах — короче, он считал, что критика должна научить массы понимать и любить подлинные художественные ценности. Лозунг «Искусство в массы!» означал для него: массы учатся понимать искусство, включают его в свою духовную жизнь, а искусство, выйдя из мастерских художников и узкого круга ценителей, выступая перед массами, видя свои произведения в зеркале их восприятия, учится у масс, чтобы возвратить своему искусству то достоинство, которое было утрачено в условиях отрыва культуры от народа. В статьях Луначарского о советском изобразительном искусстве критика модернизма, казавшаяся ему сперва менее важной, чем в дореволюционные годьц вновь стала более острой. Опыт массовых празднеств и монументальной пропаганды был в этом отношении весьма поучительным. Но не только в этом отношении.
Луначарский в то время был увлечен идеей синтеза искусств. (Как увидим позже, Луначарский, анализируя своеобразные варианты «синтеза» в модернистских направлениях Запада, пришел к выводам о действительном содержании этой проблемы в ее отношении к проблеме реализма в изобразительных искусствах.)
В первые два–три послеоктябрьских года пафос революционного объединения всех трудящихся людей, всех народов наложил отпечаток на новый идеал реалистической музыкальной драмы, которая должна возвысить театр над «плоским реализмом» мещанской драмы и веристской оперы, пронизывая весь спектакль ритмизацией — ритмом словесного текста, связанного с ритмом музыкальным в органическом единстве, — и слить таким образом внутренний принцип музыки с развитием драматической идеи. Те же ритмы подчиняют себе движения актеров и произнесение речевого элемента; движения тела своей пластичностью сблизятся с танцем, декламация — с пением. Гибкости и изменчивости ритмов подчинен и живописно–архитектурный элемент спектакля: не избегая далеко идущей условности, фантастики, он будет следовать за динамикой и статикой всей доминирующей ритмической музыкально–речевой сути. Эта мечта очень близка к идеалу Рихарда Вагнера в период его увлечения революцией 1848 года. Луначарский нашел в идеях Вагнера нечто родственное будущему советскому искусству — «тому искусству, которое, возрождая театр Софокла, будет в силах нести в народ великую идею социализма.
Характерны были и для советского театра первых лет разного рода ггопытки, казалось бы, идущие в направлении «всеобъемлющего синтеза искусств»; им, однако, часто не хватало того, что одушевляло Луначарского, — социалистической идеи, поэтому дело не пошло дальше изобретения более или менее художественно–технических новинок, которые рождались и исчезали подобно другим вымученным модернистским фантазиям. «Синтез» оказывался безнадежной частичностью.
Луначарский не был бы Луначарским, если бы и в пору наибольшего увлечения так понятой идеей синтеза не ограничил им же начертанную программу, произнося и 1920 году свою речь «О музыкальной драме». Признавая, что в данное время драма в прозе и стихах «почти убита стремлением к ультрареализму», он сказал: «Реалистический театр низвел этот вид театра, лишил актера прежней красоты тела, голоса, интонаций, движения». Он утверждал, что «теперь задача всякой школы — вернуть актеру пластичность… умение… доходить до тончайшей ритмизации мимики и жеста, как выражения психических переживаний… ибо разница между искусством и обыденщиной та, что в прозаической обыденщине отсутствует ритм — там все случайно». Луначарский поясняет: «Ритм может привести к холодной размеренности, но те, кто этого боится, не понимают всего богатства и могущества ритма. Сама живая жизнь глубоко ритмична».
Основная мысль Луначарского понятна. Его речь направлена против рутинного натурализма, лишенного красоты, поэзии, лишенного идеи, соединяющей все элементы произведения в единое целое. Подобные произведения воспринимаются так, как если бы между ними и миром была еле ощутимая связь, о которой напоминают лишь отдельные сюжетные мотивы. Опасение Луначарского, что его призыв к обновлению может быть перетолкован в модернистском духе, подчеркнуто в таком замечании: «Мы не будем отказываться от прошлого, и оно еще подарит нам благоуханные цветы». Что касается важности сохранения стиля, то «нужно не забывать, что стиль, в котором написано данное произведение, играет огромную роль» и «нужна величайшая осторожность, чтобы не поддаться соблазну ритмизации, когда исполняешь драму или оперу, написанную в совсем ином стиле».
Но этих оговорок оказалось недостаточно для Луначарского через три года. Перепечатывая речь «О музыкальной драме» в сборнике своих статей «В мире музыки», он сопроводил ее послесловием: «Общее продвижение русского театра, сколько–нибудь передового, именно к формальному пересозданию драмы путем различных приемов ритмизации, заставляет меня несколько иначе подходить к этой задаче. <…> Что мы видим на самом деле? Эти плодотворные приемы то являются одеждой для вещей идейно незначительных, эмоционально не волнующих, просто развлекающих, то захватывают в свое колесо и, размалывая их, по существу понижают, а не повышают их значение». Под предлогом радикального обновления искусства порой преподносится «издевательство над здравым смыслом». «Перед действительно содержательными пьесами театр более или менее беспомощен» *.