— Господин Карнау, а у вас много сестер и братьев?
— Нет, у меня никого нет.
— Значит, вы совсем один?
Господин Карнау не знает, что ответить. Берет Хедду на руки, теперь малышня начинает играть с коляской. Коляска сейчас — танк, который они толкают по лужам. Я держу Коко на поводке. Наверное, господин Карнау прав, за Хайде не стоит волноваться.
Мы снова в тепле. Шерсть у Коко холодная и пахнет свежим воздухом, через кухню тянется прохладное облако. Наши щеки такие же красные, как у карапуза, нарисованного на стаканчиках с детской кашей, — толстощекого, рот до ушей, с белыми кудряшками. Господин Карнау больше не спрашивает про домашние задания. Может, поиграть в «зимнюю помощь нуждающимся»? Но у малышей никакого желания: им же придется платить деньги, тогда как мы с Хильде будем стоять в шубах перед гостиницей «Адлон» и принимать взносы. Однажды мы с папой собирали денежные взносы на «зимнюю помощь», в прошлом году, перед Рождеством, и люди таяли от восторга. Малыши нам до сих пор завидуют.
Решили играть в дочки-матери. Но никто не хочет быть матерью, никто не соглашается, потому что мать почти все время лежит в постели и плохо себя чувствует. Хоть она и на свежем воздухе, в санатории, где всю работу за нее выполняют другие. Но ведь ей надо глотать таблетки после обмороков. И даже разок вылететь на повороте из машины, с переломом и сотрясением мозга. Мы, конечно, станем за ней ухаживать, особенно папа, ведь это он сидел за рулем тогда, когда это случилось, и слишком сильно газанул. И все равно все хотят быть папой, отдавать приказы сотрудникам, у него личные секретари и всегда много дел, а угрызения совести мучают недолго. Сегодня папой выбираем Хильде. Она берет меня и Хельмута к себе в секретари, младшие остаются детьми.
Папа шагает по кабинету туда-сюда, сходу диктует новую речь, говорит о беспощадной прямоте, о гласе народа и леденящей душу правде, а Хельмут стенографирует, — он еще не умеет писать по-настоящему и рисует на бумаге каракули. Разумеется, не успевает, так как сестра диктует слишком быстро: «Если все в черном цвете, значит, надо рисовать черным по черному». Хильде делает паузу, Хельмут теперь вообще ничего не понимает: «Тогда раскрасим как можно темнее?»
Детям пока нечем заняться, всем заправляет папа, настроение угнетающее, как в лазарете, все больны и ведут себя тихо, — папа работает. От Хильде поступает директива: с кино про врачей покончить. Слишком много медицинских фильмов. Народу это вредит. Дальше Хельмут должен передать директиву мне, но он говорит: «С сегодняшнего дня никаких фильмов на серьезные темы».
Мы покатываемся со смеху над промахами брата. Он настоящий Лежебока; «Лежебока и Пролаза» — папа сам придумал этих двоих для фильма. Но Хельмуту не смешно — за допущенную ошибку его отстраняют от работы. Когда начинается кинопросмотр, снова занимает свое место. Теперь и малыши включаются в игру, им разрешено присутствовать на просмотре. В программе видовые фильмы, кинохроника за неделю и смешные фильмы для детей, которые и папе очень нравятся. Хольде рассказывает про фильм с Микки-Маусом. Не дослушав до конца, папа говорит: «Хватит! Этот фильм — запретить».
Подслушиваю под дверью: дети забыли обо мне, забыли на секунду, что находятся в гостях у чужого дяди.
Может, перед ужином еще полчасика позаниматься картой, пока они играют? Коллекция звуков растет изо дня в день, мне удалось собрать уже около сотни редчайших записей. Здесь и повседневные шумы, и совершенно необычные проявления голоса — особенно сейчас, осенью, отлавливается бесконечное множество звуков: фырканья, покашливания, смачные хлюпанья, нечаянно изданные человеком и безжалостно сохраненные на пластинке. В коллекции есть и настоящие сокровища — вот, к примеру, запись из тылового борделя. Я ее раздобыл через одного приятеля; прослушивание ведется, даже когда люди занимаются любовью, таков порядок. Эта запись — единственная в своем роде, вскоре после того как ее сделали, бордель ликвидировали, опасаясь эпидемии. Как рассказывал тот же приятель, использовали даже собак, надрессированных на влажное нижнее белье.
А есть ли границы на подробной карте человеческого голоса? Существуют ли звуки, которые я не решусь записать для карты? Да, голоса пятерых детей, когда они беззащитны, как сейчас, предоставлены самим себе и думают, что за ними не наблюдают. В остальном же я готов на всё, готов законсервировать весь слышимый мир во всей его полноте. За исключением одного белого пятнышка: голосов пятерых малышей. Они не станут всеобщим достоянием и, что гораздо важнее, их собственным. Подобное разоблачение недопустимо, я не хочу нести ответственность за превращение детского говора в судорожный лепет, которое неизбежно последует, ибо этим пятерым собственные голоса и произносимые ими звуки покажутся чужими, как это случилось со мной в юности.
Хедда рядом со мной уже заснула, остальные тоже притихли. Жалко — я еще совсем не устала и с удовольствием бы поболтала с малышами о господине Карнау и о Хайде. Мне не спится, хочется пить, пойду на кухню, принесу что-нибудь. Тихо-тихо, чтобы никого не разбудить, босиком, не включая свет. Как мышка.
В комнате господина Карнау кто-то говорит, голос доносится через закрытую дверь. Но господин Карнау один. Или вечером к нему все-таки пришли, а мы не заметили? Подслушиваю: наверно, просто сидит перед радио. Но говорят не по-немецки, ни слова не понять. Или он ловит вражеские радиостанции? Нет, те звучат по-другому, те дикторы вещают громко и четко. К тому же дикторы не заикаются и не делают длинных пауз. А здесь то и дело раздаются какие-то непонятные стоны, просто жуть, не решаюсь даже шагу ступить дальше, в темную кухню.
Стоны становятся громче — похоже, господин Карнау все-таки не один и за дверью сидит гость, и ему больно… Что это, крики? Что могут означать эти ужасные звуки? Я хочу обратно в кровать, но не в силах пошевелиться и вынуждена подслушивать. Нет, это не слова, там кому-то делают больно… А вдруг это не человек, а животное? Я слышу сдавленный вой. Сердце громко колотится. А что, если господин Карнау мучает свою собаку? Но это не Коко — скорее все-таки человек, и теперь он хрипит, как будто чем-то подавился, ловит ртом воздух, какой жуткий визг… Почему господин Карнау ничего не предпринимает, почему не поможет этому бедняге?
Сильнейшие эмоциональные всплески — крики, рыдания, стоны — раскрывают свойства голоса ярче, чем монотонная речь. Правда, и оставляют гораздо более глубокие рубцы на связках. А может, как раз наоборот? Может, эта ясность и удивительная прозрачность появляются в такой момент, о котором ни оратор, ни слушатель не догадываются. Когда голос надрывается до хрипоты (допустим, в приступе кашля), борется с трудностями и изо всех сил пытается их преодолеть, пока не пропадет, пока не умрет звук. Именно в таких проявлениях чувств проступает неприкрашенный образ человеческого голоса.
Подобные записи обнажают самое нутро источника звука: нет, это даже не подслушанное сердце, пусть и со своим неповторимым ритмом у каждого человека, в итоге лишь подтверждающим, что механизм работает бесперебойно, — внедрение идет гораздо глубже. Биение сердца есть просто доказательство жизни, которое можно найти у многочисленных живых существ. Но голос в известной мере подчинен воле, и каждый его звук выявляет особенности резонирующего тела, человека.
Вдруг дверь открывается, передо мной как ни в чем не бывало стоит господин Карнау. В его комнате ничего не слышно. Он спрашивает:
— Тебе не спится, Хельга? Ты что, плакала?
Я боюсь господина Карнау. Он ведет меня к себе. В комнате темно, горит только настольная лампа. Вон в тени что-то шевелится, наверное, гость скрючивается от боли и хватается руками за живот. Нет, это Коко, сейчас подбежит. Господин Карнау сажает меня на кровать и закутывает в шерстяное одеяло, а сам садится за стол, рядом с проигрывателем. Собака прыгает ко мне и просится под теплое одеяло. Неужели здесь больше никого нет?
Господи боже мой, что стряслось с Хельгой? Она была ни жива ни мертва, когда я наткнулся на нее за дверью. Теперь наверняка думает, что я чудовище. Пока дети у меня, нельзя проигрывать записи. Это слишком опасно. А я-то думал, все давным-давно спят. Что вообразила бедная девочка, когда из моей комнаты донеслись звуки, вызванные болью? Надеюсь, ей скоро полегчает и она позабудет услышанное.
Закутав голые ножки в одеяло, съежившись, Хельга сидит на кровати и все еще трясется от страха. Кого она боится, меня? Этой темной комнаты? Голоса, давно отзвучавшего? Робко оглядывается по сторонам, сущий ребенок; все перенятые от матери и няни взрослые ухватки при обращении с прочими детьми принадлежали как будто другому человеку, а не маленькой девочке, которая сидит тут передо мной и словно язык проглотила.
Нужно поскорее вовлечь Хельгу в давешнюю игру, главное — говорить без заминок, чтобы она отвлеклась от собственных мыслей. Музыка действует успокаивающе, равно как и вид проигрывателя, на котором поблескивает черная пластинка, плавно наматывая круги.
Собака кладет голову мне на колени. Господин Карнау спрашивает, нравится ли мне Коко.
— Нравится, но что это за порода?
— Не знаю, никогда не интересовался. Думаю, теперь это не очень просто установить.
— Как, он нечистокровный?
Господин Карнау смеется:
— Боюсь, что нет.
— Тогда это помесь.