У маленького тощего Граслена была густая, как щетка, буйная черная шевелюра, из-под которой выступала красная, словно у запойного пьяницы, физиономия, усеянная гнойными прыщами, — кровоточащими или вот-вот готовыми вскрыться. Это цветение воспаленной крови — разгоряченной непрерывным трудом, заботами, неистовой страстью к коммерции, ночными бдениями, суровой воздержанной жизнью — походило одновременно на проказу и страшный лишай. Несмотря на все настояния своих компаньонов, приказчиков и врача, банкир не мог заставить себя подчиниться медицинскому вмешательству, которое остановило или умерило бы развитие болезни, обострявшейся с каждым днем. Он хотел выздороветь, он принимал в течение нескольких дней ванны, пил назначенное ему лекарство, но, увлеченный потоком дел, забывал о собственном здоровье. Граслен даже подумывал прервать на время свои занятия, отправиться путешествовать, полечиться на водах; но какой же охотник за миллионами может остановиться? На этой пылающей физиономии блестели два серых глаза, испещренных зелеными прожилками и коричневыми точками; два жадных глаза, два проницательных глаза, проникающих в самую глубь сердца, два безжалостных глаза, полных решимости, прямоты и расчета. У Граслена был вздернутый нос, рот с толстыми, чувственными губами, выпуклый лоб, щеки насмешника и мясистые уши с плотными краями, изъеденными болезнью. Одним словом, это был античный сатир, фавн в сюртуке и черном атласном жилете, с повязанным вокруг шеи белым галстуком. Сильные, крепкие плечи, в свое время привычные к тяжелой клади, уже согнулись; чрезмерно развитый торс опирался на короткие ляжки с кое-как приделанными к ним нескладными сухопарыми ногами. Тощие волосатые руки заканчивались скрюченными пальцами, словно приспособленными считать золото. Вокруг рта у него залегли ровные складки, как у всех людей, одержимых материальными интересами. Привычка к быстрым решениям читалась в изгибе приподнятых к вискам бровей. И все же, хотя губы его были сурово сжаты, по ним угадывалась скрытая доброта, прекрасная душа, погребенная под грузом дел, быть может, полузадушенная, но еще способная возродиться от прикосновения женской руки.
При появлении этого человека сердце Вероники судорожно сжалось, у нее потемнело в глазах; ей показалось, что она вскрикнула, но на самом деле она хранила молчание, не сводя с него неподвижного взгляда.
— Вероника, вот господин Граслен, — сказал тогда старый Совиа.
Вероника встала, поздоровалась, снова упала на стул и взглянула на мать, которая радостно улыбалась миллионеру и выглядела, как и Совиа, такой счастливой, такой счастливой, что бедная девочка нашла в себе силы скрыть охватившие ее ужас и отвращение. В завязавшемся разговоре речь зашла о здоровье г-на Граслена. Банкир взглянул на себя в оправленное эбеновой рамой зеркало с гранеными краями и простодушно заметил: «Я не красавец, мадмуазель». Он объяснил воспаленный цвет лица своей кипучей жизнью, рассказал, как пренебрегал советами врачей, и выразил надежду, что все изменится, если в его дом войдет женщина и станет заботиться о нем лучше, чем он сам.
— Э! С лица не воду пить! — воскликнул старый торговец железом, хлопнув что есть мочи земляка по ляжке.
Объяснение Граслена взывало к естественным чувствам, которыми в той или иной мере наделено сердце каждой женщины. Вероника подумала, что и ее лицо изуродовано ужасной болезнью, и христианская скромность побудила ее не поверить первому впечатлению. Тут с улицы раздался свист, и Граслен спустился вниз в сопровождении несколько обеспокоенного Совиа. Оба тут же вернулись. Запоздавший рассыльный принес первый букет. Когда банкир развернул целую охапку экзотических цветов, наполнивших комнату благоуханием, и преподнес их своей нареченной, Веронику охватили чувства, совсем не похожие на те, что она испытала при первом взгляде на Граслена. Ей показалось, будто она перенеслась в идеальный фантастический мир тропической природы. Она никогда не видела белых камелий, ей неведомы были запахи альпийского ракитника, мелиссы, азорского жасмина, волькамерий, мускусных роз — все эти божественные ароматы, которые, пробуждая в душе любовь, словно возносят к сердцу свои благоуханные гимны. Граслен покинул Веронику во власти новых переживаний.
После первого свидания каждый вечер, когда в Лиможе все было объято сном, банкир, скользя вдоль стен, пробирался к дому папаши Совиа. Он тихонько стучался в ставень, собака не лаяла, старик спускался вниз, открывал земляку дверь, и Граслен проводил час-другой в коричневой комнате подле Вероники. Там Граслена всегда ждал настоящий овернский ужин, приготовленный мамашей Совиа. Необычный поклонник никогда не приходил к Веронике без букета, составленного из самых редких цветов, выведенных в оранжерее г-на Гростета — единственного человека в Лиможе, посвященного в тайну этого сватовства. Рассыльный приходил каждый вечер, и старик Гростет сам составлял букет. За два месяца Граслен побывал в доме Совиа раз пятьдесят; и всякий раз приносил какой-нибудь дорогой подарок: кольца, часы, золотую цепочку, несессер и т. д.
Столь невероятную расточительность можно было объяснить немногими словами. В приданое Веронике предназначалось почти все состояние ее отца — семьсот пятьдесят тысяч франков. У старика хранилось государственное долговое обязательство на восемь тысяч франков, купленное за шестьдесят тысяч ливров ассигнациями его земляком Брезаком. Совиа доверил Брезаку эту сумму перед тем, как попал в тюрьму, и тот сохранил ее, уговорив старика не продавать облигаций. Эти шестьдесят тысяч ливров ассигнациями составляли половину богатства Совиа в тот момент, когда ему грозил эшафот. Брезак оказался в этих обстоятельствах верным хранителем остальных семисот луидоров — огромной суммы, которую овернец сразу же пустил в оборот, едва вышел на свободу. За тридцать лет каждый из этих луидоров превратился в тысячефранковую ассигнацию, чему способствовали также и государственная рента, и наследство Шампаньяка, и прибыли от торговли, и сложные проценты, нарастающие в банкирском доме Брезака, который питал к Совиа бескорыстную дружбу, связывавшую всех овернцев. Вот почему, когда Совиа проходил мимо особняка Граслена, он всегда говорил себе: «Вероника будет жить в этом дворце!» Он знал, что ни за одной девушкой в Лиможе не дадут в приданое семисот пятидесяти тысяч франков, а у Вероники была еще надежда на двести пятьдесят тысяч в будущем. Следовательно, избранный им в зятья Граслен неизбежно должен был жениться на Веронике.
Вероника каждый вечер получала букет, который на следующее утро, втайне от соседей, украшал ее маленькую гостиную. Она восхищалась прелестными драгоценностями, браслетами, жемчугом, бриллиантами, рубинами, которые нравятся всем дочерям Евы; в дорогом уборе она казалась себе менее безобразной. Она видела, как радуется мать ее браку, и у нее не было никакого образца для сравнения. К тому же она не знала ни обязанностей, ни цели супружества; и, наконец, она слышала торжественный голос викария собора Сент-Этьен, восхвалявшего Граслена как человека чести, с которым она будет вести достойную жизнь. Итак, Вероника согласилась принять попечение г-на Граслена. Когда в такой замкнутой и уединенной жизни, какую вела Вероника, появляется ежедневно один-единственный человек, человек этот не может быть безразличен: его либо ненавидят, и, если при более близком знакомстве отвращение не проходит, он становится невыносим; либо привычка видеть его скрадывает, если можно так выразиться, в наших глазах физические недостатки. Мысль начинает искать им возмещения. Это лицо возбуждает любопытство, черты его оживляются, порой в них проскальзывает мимолетная красота. И в конце концов проступает спрятанное под невзрачною формой глубокое содержание. Одним словом, стоит только преодолеть первое впечатление, и привязанность начинает расти, а душа лелеет ее, как собственное творение. Так возникает любовь. В этом объяснение страсти, какую испытывают порой красивые люди к существам на первый взгляд безобразным. Чувство заставляет забывать о форме, и теперь в человеке представляет цену только душа. К тому же красота, необходимая женщине, у мужчины приобретает характер столь своеобразный, что женщинам, быть может, так же трудно прийти к согласию относительно мужской красоты, как мужчинам — относительно женской.
После бесконечных колебаний, после долгой борьбы с самой собой Вероника разрешила, наконец, огласить помолвку. С той поры в Лиможе только и было разговоров, что об этом невероятном происшествии. Никому не была известна его разгадка: огромная сумма приданого. Если бы размеры приданого были известны, Вероника могла бы сама выбирать себе мужа; но, может быть, и она обманулась бы! Граслен прослыл влюбленным без памяти. Он выписал из Парижа обойщиков, которые отделали его прекрасный дом. В Лиможе только и судачили, что о щедрости банкира: подсчитывали стоимость люстр, рассказывали о позолоте гостиной, о стенных часах; описывали жардиньерки, скамеечки у камина, предметы роскоши, невиданные новинки. В саду, окружавшем особняк Граслена, над ледником был устроен прелестный вольер, и все приходившие поглазеть, а их было немало, поражались при виде диковинных птиц: попугаев, китайских фазанов, каких-то необыкновенных уток. Г-н и г-жа Гростет, пожилые особы, пользующиеся в Лиможе почетом, несколько раз посетили в сопровождении Граслена семейство Совиа. Г-жа Гростет, всеми уважаемая женщина, поздравила Веронику с удачным браком. Таким образом, церковь, семья, свет — все до последних мелочей способствовало этому браку.
В апреле знакомым Граслена были разосланы официальные приглашения. В одно прекрасное утро, около одиннадцати часов, вызвав великое волнение в квартале, к скромной лавке торговца железом подъехали коляска и купе, запряженные на английский манер лимузенскими лошадьми, которых выбрал сам Гростет. В экипажах сидели бывшие хозяева жениха и два его приказчика. Улица была полна народу, сбежавшегося поглядеть на дочку Совиа, которую причесал самый знаменитый в Лиможе парикмахер, украсив ее пышные волосы свадебным венцом и вуалью из самых дорогих английских кружев. На Веронике было простое платье из белого муслина. Внушительное сборище наиболее именитых дам города поджидало невесту в соборе, где сам епископ, зная благочестие семьи Совиа, удостоил обвенчать Веронику. Новобрачную все сочли дурнушкой. Она прибыла в свой особняк, где ее ожидал один сюрприз за другим. Парадный обед предшествовал балу, на который Граслен пригласил чуть ли не весь Лимож. Обед, устроенный для епископа, префекта, председателя суда, главного прокурора, мэра, генерала, бывших хозяев Граслена и их супруг, окончился триумфом новобрачной, которая, подобно всем простым и естественным натурам, проявила неожиданный такт и прелесть в обращении. Никто из новобрачных не умел танцевать, поэтому Вероника продолжала занимать гостей и снискала уважение и расположение всех своих новых знакомых, расспросив предварительно о каждом из них Гростета, который проникся к ней живейшей дружбой. Таким образом, она не совершила ни одной оплошности. В этот вечер два бывших банкира огласили сумму — в Лимузене неслыханную, — которую дал за дочкой старый Совиа. В девять часов торговец железом отправился спать домой, оставив жену присмотреть за отходом ко сну новобрачной. Во всем городе говорили, что г-жа Граслен некрасива, но хорошо сложена.
Старик Совиа ликвидировал свои дела и продал городской дом. На левом берегу Вьены между Лиможем и Клюзо он купил себе сельский домик, расположенный в десяти минутах от предместья Сен-Марсиаль, где собирался спокойно дожить вместе с женой свои дни. Старикам были отведены комнаты в особняке Граслена; раз или два в неделю они обедали у дочери, а она нередко посещала их домик во время прогулок. Но спокойная жизнь едва не убила старого торговца. К счастью, Граслен нашел способ занять делами своего тестя. В 1823 году банкиру пришлось приобрести небольшую фарфоровую фабрику — некогда он ссудил ее владельцам крупную сумму, и они могли расплатиться с ним, лишь продав ему свое заведение. Благодаря своим связям и вложенному капиталу Граслен сделал фабрику лучшей в Лиможе; три года спустя он перепродал ее с большим барышом. Пока что Граслен поручил наблюдение за этим солидным предприятием, расположенным как раз в предместье Сен-Марсиаль, своему тестю, который, хотя и достиг уже семидесяти двух лет, немало способствовал его процветанию и сам при этом как бы помолодел. Теперь Граслен мог целиком заняться своими делами в городе, не заботясь о фабрике, которая без энергичной деятельности старого Совиа, пожалуй, вынудила бы его взять в компаньоны одного из приказчиков и тем самым лишиться части полученных впоследствии барышей. Совиа умер в 1827 году от несчастного случая. Наблюдая за описью товаров на фабрике, он провалился в большой ящик с просветами, предназначенный для упаковки фарфора. При падении он слегка поранил ногу, но не обратил на это внимания. Началась гангрена. Старик ни за что не соглашался отрезать ногу и умер. Вдова отказалась от двухсот пятидесяти тысяч франков, которым примерно равнялось оставленное Совиа наследство, удовольствовавшись тем, что зять будет ей выплачивать ежемесячную ренту в двести франков, вполне достаточную для ее нужд. Она сохранила за собой свой сельский домик, где намеревалась жить одна, без служанки, не слушая уговоров дочери и держась своего решения с упрямством, свойственным старым людям. Впрочем, матушка Совиа почти каждый день навещала дочь, а дочь по-прежнему выбирала для своих прогулок сельский домик, откуда открывался чарующий вид на Вьену. С берега виден был любимый островок Вероники, из которого создала она некогда свой Иль-де-Франс.
Чтобы не нарушать в дальнейшем течение рассказа о семействе Граслен, нам пришлось закончить историю четы Совиа, предвосхитив некоторые события, нужные, впрочем, для объяснения той замкнутой жизни, которую вела г-жа Граслен. Старуха мать, догадываясь, что скупость Граслена может во многом стеснить ее дочь, долгое время не хотела отказываться от остатков своего состояния; но Вероника, неспособная предвидеть случай, когда женщинам так нужны собственные средства, настояла на этом из самых благородных побуждений: она хотела отблагодарить Граслена за то, что он вернул ей свободу, какой пользовалась она в девичестве.
Необычайная роскошь, сопутствующая бракосочетанию Граслена, шла вразрез со всеми его привычками и противоречила его характеру. Этот великий финансист обладал ограниченным умом. Вероника не могла судить о человеке, с которым предстояло ей провести всю жизнь. Во время своих пятидесяти пяти визитов Граслен всегда выказывал себя коммерсантом, упорным тружеником, который отлично понимает и направляет ход финансовых дел и изучает общественные события, измеряя их, впрочем, только масштабом банка. Зачарованный миллионом будущего тестя, выскочка проявлял щедрость из расчета; но он поставил дело на широкую ногу, он был увлечен весенней порой женитьбы и своим, как он говорил, безумством — тем домом, который до сих пор называют особняком Граслена. Он завел лошадей, коляску, купе и, разумеется, пользовался ими, отдавая визиты после свадьбы, посещая все обеды и балы, которыми высшие административные круги и богатые семьи отвечали новобрачным на их свадебный прием. Увлеченный течением, вырвавшим его из привычной сферы, Граслен назначил приемные дни и выписал повара из Парижа. Почти целый год он вел образ жизни, какой и должен был бы вести владелец полуторамиллионного состояния, сверх того располагающий еще тремя миллионами, если считать доверенные ему фонды. Тогда-то он и стал самым видным лицом в Лиможе. В течение года он каждый месяц великодушно опускал двадцать пять монет по двадцать франков в кошелек г-жи Граслен. Высший свет города уделял немало внимания Веронике в первые месяцы ее замужества; она была просто находкой для всеобщего любопытства, в провинции почти всегда лишенного пищи. Вероникой особенно интересовались, потому что в обществе она выглядела явлением необычным; однако держалась она просто и скромно, как человек, наблюдающий незнакомые ему нравы и обычаи, желая к ним примениться. Ее еще раньше объявили некрасивой, но хорошо сложенной, теперь решено было, что она добра, но глуповата. Она узнавала столько нового, ей нужно было столько услышать и увидеть, что ее поведение, ее речи могли придать подобному суждению видимость правоты. К тому же она находилась в каком-то оцепенении, которое могло показаться недостатком ума. Замужество — это тяжелое ремесло, как говорила она, — для которого и церковь, и закон, и ее мать могли посоветовать ей только величайшую покорность и совершеннейшее послушание под страхом преступить все человеческие законы и навлечь на себя непоправимые беды, повергло ее в глубокую подавленность, близкую к бессознательному состоянию. Молчаливая, сдержанная, она прислушивалась к самой себе, так же как прислушивалась к другим. Почувствовав, как, по выражению Фонтенеля, «трудно ей быть» и с каждым днем становится труднее, она испугалась самой себя. Природа восставала против души, тело не подчинялось воле. Попав в западню, бедное создание, рыдая, припало к груди великой матери всех несчастных и страждущих: она обратилась к церкви, она удвоила свое рвение, она поведала о кознях дьявола своему благочестивому духовнику, она молилась. Никогда в жизни не исполняла она свой религиозный долг с таким самозабвением. Отчаяние, вызванное тем, что она не любит своего мужа, бросало ее к подножию алтаря, и там божественные, полные сострадания голоса говорили ей о терпении. Она была терпелива и кротка и продолжала жить надеждой на счастье материнства.
— Видели ли вы сегодня госпожу Граслен? — говорили между собой женщины, — замужество не пошло ей на пользу, она так бледна!
— Да, но выдали бы вы свою дочь за такого человека, как господин Граслен? Нельзя безнаказанно быть женой такого чудовища.
С тех пор как Граслен женился, все мамаши, охотившиеся за ним в течение десяти лет, не переставали осыпать его насмешками.
Вероника худела и становилась в самом деле дурнушкой. Глаза у нее ввалились, черты лица огрубели, она казалась пристыженной и подавленной. В ее взгляде появился печальный холодок, который замечают обычно у ханжей. Она изнывала и чахла в первый год замужества, обычно самый счастливый для молодой женщины.
Вскоре она попробовала искать рассеяния в чтении, пользуясь правом замужней женщины читать все. Она прочла романы Вальтера Скотта, поэмы лорда Байрона, творения Шиллера и Гёте, ознакомилась с новой и древней литературой. Она научилась ездить верхом, танцевать и рисовать. Она писала акварелью и сепией, с жаром хватаясь за все, что помогает женщине бороться с тоской одиночества. Одним словом, она дала себе второе воспитание, которым почти все женщины обязаны мужчине, а она была обязана себе самой. Свободная, смелая натура, взращенная будто в пустыне, но укрепленная силой религии, поднимала Веронику выше всех, внушала ей гордое величие и требования, которых не могло удовлетворить провинциальное общество. Все книги говорили ей о любви, она искала применения прочитанному, но не видела страсти нигде. Любовь жила в ее сердце подобно ростку, который ждет первого солнечного луча. Глубокая грусть, порожденная постоянными размышлениями о своей судьбе, неведомым путем привела ее снова к лучезарным мечтам последних дней ее девичества. Не раз возвращалась она в своем воображении к былым романтическим вымыслам и сама становилась их героиней. Она опять увидела залитый светом, цветущий, благоуханный остров, где все ласкало ей душу. Часто ее угасший взор оглядывал гостиную с щемящим любопытством: все мужчины походили тут на Граслена, она наблюдала за ними и мысленно допрашивала их жен; но, не заметив ни на одном лице следов тайных страданий, она возвращалась домой, мрачная и печальная, недовольная собой. Авторы, которых она читала по утрам, отвечали самым высоким ее чувствам, ум их пленял ее. А вечером она выслушивала пошлости, даже не прикрытые остроумной формой, разговоры глупые и пустые или заполненные мелкими личными интересами, не имеющими для нее никакого значения. Она поражалась, слыша горячие споры, в которых и речи не было о чувстве, являвшемся для нее душой жизни. Часто сидела она в отупении, с неподвижным взглядом, вспоминая о днях своей ничего не ведавшей юности, проведенных в комнате, полной прекрасных грез, разбитых, растоптанных, как она сама. С ужасом и отвращением она думала о страшной пучине мелочности, поглотившей всех женщин, с которыми приходилось ей жить. Плохо скрытое презрение, написанное на ее лбу, на ее губах, было сочтено наглостью выскочки. Г-жа Граслен прочла на всех лицах холод и уловила во всех речах язвительность, причина которой осталась ей неизвестной, ибо до сих пор она не приобрела ни одной подруги, достаточно близкой, чтобы дать ей объяснение или совет. Несправедливость, оскорбляя ограниченные натуры, возвышенную душу приводит к глубокому раздумью и к своего рода смирению. Вероника стала осуждать себя, искать за собой вину: она старалась быть приветливой — ее обвинили в притворстве; она проявляла величайшую кротость — ее ославили лицемеркой, даже ее набожность возбуждала злословие; она тратила деньги, давала обеды и балы — ей приписали тщеславие. Потерпев неудачу во всех своих попытках, никем не понятая, отвергнутая низменной и оскорбительной спесью провинциального общества, где каждого обуревают кичливые притязания и ничтожные тревоги, г-жа Граслен замкнулась в полном одиночестве. С радостью вернулась она в объятия церкви. Ее сильный дух, заключенный в столь слабую плоть, нашел в многочисленных требованиях католицизма как бы камни, положенные у края пропасти, разверзнувшейся на жизненном пути, как бы опору, воздвигнутую милосердными руками для поддержания слабости человеческой; и со строжайшей точностью соблюдала она все мелочи религиозного обряда. Тогда либеральная партия зачислила г-жу Граслен в ряды городских ханжей и объявила ее ультрароялисткой. К различным нареканиям, которые навлекла на себя ни в чем не повинная Вероника, дух партийного пристрастия присоединил и свои ядовитые придирки. Но поскольку с изгнанием из общества Вероника ничего не теряла, она охотно покинула свет и обратилась к чтению, которое сулило ей неисчерпаемые богатства. Она размышляла о книгах, сравнивала высказанные в них взгляды, она изощряла силу своего понимания и расширяла круг сведений, она открыла врата своей души для любознательности. Во время этих упорных занятий, в которых только религия поддерживала ее дух, Вероника обрела дружбу Гростета. Он принадлежал к тем старикам, которые, погрязнув в провинциальной жизни, теряют свои выдающиеся достоинства, но при встрече с подлинно живым умом способны вновь проявить былой блеск. Гростет горячо заинтересовался Вероникой, а она вознаградила его за нежное, трогательное чувство, нередко пробуждающееся в сердце стариков, раскрыв перед ним первым все сокровища своей души, весь блеск своего ума, взлелеянного втайне и теперь достигшего полного расцвета. Отрывок из письма, написанного ею в те времена г-ну Гростету, покажет, в каком состоянии находилась женщина, которой суждено было в будущем проявить характер столь твердый и возвышенный.
На исходе третьего года женитьбы Граслен, видя, что жена его не пользуется своими лошадьми, при первом же случае с выгодой продал их. Он продал также экипажи, рассчитал кучера, уступил епископу своего повара и заменил его кухаркой. Денег жене он больше не давал, объявив, что сам будет платить по всем счетам. Это был счастливейший из супругов, ибо он не встречал никакого сопротивления своей воле у женщины, которая принесла ему миллионное состояние. Г-жа Граслен, выросшая в родительском доме, не зная денег, не видевшая в них необходимого условия жизни, была неоценима в своем самоотречении. В ящиках секретера Граслен нашел нетронутыми выданные жене суммы, если не считать израсходованного на милостыню и на туалеты, тоже не требовавшие больших затрат благодаря щедрому приданому. Граслен расхваливал Веронику по всему Лиможу как образцовую жену. Он немало пожалел о роскоши своей меблировки и велел как следует прикрыть все вещи. Только гостиная, будуар и туалетная его жены были освобождены от этих мер предохранения, которые ни от чего не предохраняют, ибо под чехлами мебель изнашивается не меньше, чем без чехлов.
Граслен поселился в первом этаже особняка, там, где разместились его конторы, и вернулся к прежней жизни, охотясь за прибыльными делами с не меньшим пылом, чем раньше. Овернец мнил себя превосходным мужем, ибо всегда приходил к обеду и завтраку, приготовленному заботами его жены. Правда, он был настолько неточен, что едва ли больше десяти раз в месяц садился за стол одновременно с нею; поэтому из деликатности он попросил, чтобы она никогда не ждала его. Однако Вероника оставалась за столом до прихода Граслена и сама прислуживала ему, желая хоть каким-нибудь ощутимым способом выполнить свои супружеские обязанности. Банкир, который был довольно равнодушен к супружеской жизни и видел в своей жене лишь семьсот пятьдесят тысяч франков приданого, никогда не замечал отвращения Вероники. Незаметно он покинул г-жу Граслен ради коммерческих дел. Когда он попросил поставить ему кровать в комнате, примыкавшей к кабинету, Вероника поспешила удовлетворить это желание. Итак, через три года после свадьбы два эти столь неподходящих друг другу человека вернулись каждый к своему прежнему образу жизни, и оба были этим довольны.
Былая скаредность еще более цепко захватила финансиста — обладателя миллиона восьмисот тысяч франков, — после того как он на время отказался от своих привычек. Правда, теперь два его приказчика и рассыльный спали не в таких плохих комнатах и немного лучше питались; только в этом и заключалась разница между настоящим и прошлым. Г-жа Граслен наняла кухарку и горничную — меньшим обойтись было невозможно; но на хозяйство, кроме самых необходимых расходов, банкир не выпускал из кассы ни гроша. Радуясь такому обороту событий, Вероника старалась во всем угождать мужу, и хотя бы этим отблагодарить его за разрыв, о котором даже не просила: она не думала, что была так же неприятна Граслену, как Граслен был отвратителен для нее. Этот тайный развод наполнял ее сердце и радостью и грустью: она все еще надеялась, что материнство сможет вернуть ей интерес к жизни. Но время шло, и, несмотря на их обоюдную покорность судьбе, супруги вступили в 1828 год, не имея потомства.
Итак, живя в великолепном особняке, окруженная завистью всего города, г-жа Граслен узнала то же одиночество, что и в домишке своего отца, но одиночество, лишенное надежд и детских радостей неведения. Она жила в развалинах своих воздушных замков, просвещенная печальным опытом, опираясь на свою глубокую веру и заботясь о бедняках, которых осыпала благодеяниями. Она шила белье для младенцев, она дарила тюфяки и одеяла тем, кто спал на соломе. В этих делах ей помогала горничная, которую отыскала для нее мать, молоденькая овернская девушка, преданная ей телом и душой. Вероника поручала своему добродетельному лазутчику разыскивать жилища, где нужно было успокоить страдания или смягчить нищету. Эта деятельная благотворительность, соединенная со строжайшим выполнением религиозного долга, оставалась в глубокой тайне для всех, кроме городских священников, с которыми Вероника совещалась обо всех добрых делах, дабы не попали в руки порока деньги, столь необходимые для помощи в незаслуженном несчастье.
В этой фазе своей жизни Вероника завоевала дружбу, столь же горячую, столь же драгоценную для нее, как дружба старого Гростета. Она стала возлюбленной овечкой выдающегося пастыря, высокие достоинства которого не были поняты и даже навлекли на него преследования, — одного из старших викариев епархии, по имени аббат Дютейль. Этот священник принадлежал к той немногочисленной части французского духовенства, которая, склоняясь к некоторым уступкам, хотела бы объединить церковь с народными интересами, дабы, проповедуя подлинно евангельское учение, церковь могла вновь завоевать свое былое влияние на массы и таким путем обратить их опять к монархии. То ли аббат Дютейль не верил в возможность убедить римскую курию и высшее духовенство, то ли подчинил свои воззрения взглядам старших по сану, но он придерживался рамок строжайшей ортодоксии, зная, что одно только разглашение его принципов закроет ему навсегда дорогу к епископству. Этот превосходный священник сочетал величайшую христианскую скромность с величием характера. Не проявляя ни гордости, ни честолюбия, он оставался на своем посту и выполнял свой долг, невзирая на грозившие ему опасности. Городским либералам неизвестны были причины его поведения, они ссылались на его взгляды и считали его патриотом — слово, на католическом языке означавшее «революционер». Низшее духовенство, не смевшее восхвалять достоинства аббата Дютейля, любило его, равные приглядывались к нему с опаской; епископу он мешал. Добродетели и глубокие познания аббата, быть может, вызывавшие зависть, ограждали его от преследований. Невозможно было пожаловаться на него, хотя он и обличал все политические несообразности, которыми трон и духовенство только вредили друг другу. Напрасно он предсказывал все пагубные последствия такой политики, уподобляясь бедной Кассандре[7], которую равно проклинали и до и после гибели ее отчизны. Не произойди революция, аббату Дютейлю суждено было бы оставаться одним из скрытых в основании краеугольных камней, на которых держится все здание. Все признавали приносимую им пользу, но его оставляли на своем месте, как и большинство других умных людей, чей приход к власти так пугает посредственность. Если бы, подобно аббату Ламенне[8], он взялся за перо, на него, без сомнения, тоже обрушились бы громы римской курии.
Аббат Дютейль внушал невольное уважение. Под его спокойной, невозмутимой внешностью таилась глубокая душа. Высокий рост и крайняя худоба не нарушали общего впечатления от его облика, очерченного линиями, которые обычно избирали гении испанской живописи, рисуя великих мыслителей-монахов, а недавно вновь нашел Торвальдсен для своих апостолов. Длинные, почти неподвижные складки лица и гармонирующие с ним складки одежды отличались тем благородством, которым в средние века дышали мистические статуи, стоявшие в порталах церквей. Глубина и серьезность, присущие его мысли, речи и интонации, как нельзя более подходили аббату Дютейлю. Увидев его глубоко запавшие от постов и воздержания глаза, окруженные темными кругами, увидев его лоб, пожелтевший, словно старый мрамор, его голову, его иссохшие руки, каждый хотел только из его уст услышать поучающее слово. Это чисто физическое величие в сочетании с величием нравственным придавало священнику несколько высокомерное, презрительное выражение, которое тотчас же опровергалось его скромностью и его словами, но не располагало в его пользу. Принадлежи он к более высокому рангу, подобные выгодные качества помогли бы ему приобрести влияние на массы, которые охотно подчиняются одаренным людям. Но стоящие выше никогда не прощают своим подчиненным достойную осанку и проявление столь ценимого в древности величия, которого так часто не хватает современным правителям.
По странности, которая может показаться естественной лишь тонкому царедворцу, другой старший викарий, аббат де Гранкур — тучный человечек со свежим цветом лица и голубыми глазами, чьи воззрения совершенно расходились со взглядами аббата Дютейля, — очень любил общество своего собрата, не высказывая, впрочем, никогда ничего такого, что могло бы лишить его самого милостей епископа, которому он был предан беспредельно. Аббат де Гранкур верил в достоинства своего коллеги, он признавал его таланты, он тайно принимал его доктрину, но осуждал ее публично, ибо он принадлежал к тем людям, которых величие духа и привлекает и пугает, которые ненавидят его и не могут перед ним не преклоняться. «Он будет обнимать меня, проклиная», — говорил о нем аббат Дютейль. У аббата де Гранкура не было ни друзей, ни врагов, ему суждено было всю жизнь оставаться старшим викарием. Он уверял, что к Веронике его привлекает желание помочь советом столь набожной и добродетельной особе, и епископ одобрял это. Но в действительности его восхищала возможность провести несколько вечеров в обществе аббата Дютейля.
Оба священника стали довольно регулярно посещать Веронику, чтобы сообщать ей обо всех несчастных и обсуждать способы наставить их на путь истинный, оказывая им помощь. Но с каждым годом господин Граслен все туже затягивал свой кошелек, ибо узнал, несмотря на все невинные ухищрения своей жены и Алины, что испрашиваемые деньги не шли ни на хозяйство, ни на туалеты. Он пришел в ярость, когда подсчитал, чего стоила ему благотворительность жены. Проверив счета кухарки, он вник во все мелкие расходы и проявил свой административный талант, доказав на деле, что можно блестяще вести дом на тысячу экю. Затем, интересуясь только приходом и расходом, он составил с женой список ее издержек и назначил ей сто франков в месяц, гордясь этим решением, как проявлением королевской щедрости. Сад был оставлен без присмотра, и только по воскресеньям за ним следил рассыльный, любивший цветы. Отпустив садовника, Граслен превратил оранжерею в склад и свалил туда товары, полученные им в залог под ссуды. Он уморил голодом всех птиц в устроенном над ледником вольере, чтобы не тратиться больше на корм. И, наконец, воспользовавшись теплой зимой, перестал платить за перевозку льда. В 1828 году от былой роскоши не осталось и следа. В особняке Граслена, не встретив никакого сопротивления, воцарился самый мелочный расчет.
За три года, проведенные Грасленом близ Вероники, которая заставляла мужа строго следовать предписаниям врачей, лицо его заметно изменилось к лучшему; теперь же оно стало еще более красным, воспаленным и прыщавым, чем раньше. Дела приняли такой размах, что рассыльный, как некогда его хозяин, получил место кассира, а для черной работы в дом Граслена был взят молодой овернец. Итак, через четыре года после замужества женщина, обладавшая огромным богатством, не располагала ни одним экю. Скупость мужа не уступала скупости родителей. Г-жа Граслен поняла, как необходимы ей деньги, лишь когда была стеснена в своей благотворительности.
К началу 1828 года Вероника вновь обрела цветущее здоровье, которое придавало некогда такую прелесть невинной юной девушке, сидевшей у окна в старом доме на улице Ситэ; но, кроме того, она узнала литературу, она научилась думать и говорить. Изощренная способность суждения углубила ее характер. Освоившись со всеми тонкостями светской жизни, она с бесконечным изяществом носила свои модные платья. Теперь, когда Веронике случалось появиться в какой-нибудь гостиной, она не без удивления замечала, что ее встречают с почтительным восхищением. Этой перемене она обязана была обоим старшим викариям и старому Гростету. Узнав о ее скрытой от всех прекрасной жизни, о неустанно творимых добрых делах, епископ и другие влиятельные лица заговорили об этом цветке истинного благочестия, об этой благоуханной фиалке добродетели, и, без ведома г-жи Граслен, в отношении к ней произошла перемена, долго заставившая себя ждать, но зато прочная и длительная. Этот поворот в общественном мнении создал влияние салону Вероники, который с этого года стали посещать самые значительные в городе лица. Причиной тому послужили следующие обстоятельства. К концу года в Лиможский суд был направлен в качестве товарища прокурора молодой виконт де Гранвиль, молва о котором, как о каждом приезжающем в провинцию парижанине, распространилась заранее. Через несколько дней после приезда, во время приема в префектуре, он сказал, отвечая на довольно глупый вопрос, что самой приятной, умной и утонченной женщиной в городе является г-жа Граслен.
— Быть может, она и самая красивая? — спросила жена главного сборщика податей.
[7] Кассандра — в греческой мифологии дочь троянского царя, прорицательница, предсказывавшая лишь мрачные, трагические события.
[8] Ламенне, Фелисите-Робер ( 1782—1854) — французский богослов, представитель так называемого «христианского социализма». Идеи Ламенне преследовались официальной церковью.