Иногда с Вероникой происходили восхитительные, чудесные превращения, обещавшие подарить любви скрытую от всех глаз женщину. Должно быть, этот феномен и вызывал у родителей восторги перед ее красотой, которую, к великому удивлению соседей, они называли божественной. Первыми заметили эту особенность священник собора и верующие, стоявшие рядом с алтарем. Когда Вероника загоралась каким-нибудь сильным чувством — а религиозный восторг, охвативший ее во время первого причастия, разумеется, был для такой невинной девушки одним из самых сильных волнений, — казалось, будто внутренний свет стирал своими лучами ужасные следы оспы, и чистое, лучезарное личико ее детства вновь возникало в былой своей красоте. Оно сияло сквозь плотный покров, наброшенный болезнью, как сияет цветок, таинственно проступая из освещенной солнцем морской глубины. Вероника менялась всего на несколько секунд: маленькая мадонна появлялась и исчезала, как небесное видение. Ее зрачки, наделенные особой подвижностью, в такие минуты словно расцветали, и голубая радужная оболочка превращалась в узкое колечко. Это мгновенное превращение глаза, наблюдаемое у орлов, довершало удивительную перемену, происходившую во внешности Вероники. Буря ли сдерживаемых страстей, или сила, растущая из глубины души, расширяла ее зрачки среди бела дня, а не в темноте, как случается это с прочими людьми, и заливала чернью лазурь этих ангельских глаз? Как бы там ни было, никто не мог без волнения смотреть на Веронику, когда она после единения с богом возвращалась от алтаря на свое место, являясь всему приходу в былом своем блеске. В эти минуты красота ее затмевала прелесть самых прекрасных женщин. Какое очарование могло таиться для влюбленного и ревнивого мужчины в этом телесном покрове, скрывающем его супругу от посторонних взоров, в покрове, сорвать который дозволено только руке любви!
Губы Вероники были восхитительно изогнуты и словно подкрашены киноварью, так играла в них горячая чистая кровь. Подбородок и нижняя часть лица были немного тяжелы, в том смысле, какой придают этому слову художники, но эта тяжеловесная форма, согласно безжалостным законам физиогномики[5], являлась признаком почти болезненной силы страстей. Прекрасно вылепленный царственный лоб венчала корона блестящих пышных волос, принявших теперь каштановый оттенок.
С шестнадцати лет и до дня своего замужества Вероника была грустна и задумчива. Живя в глубоком одиночестве, она, как все одинокие души, предавалась созерцанию своего внутреннего мира: развития мысли, прихотливого сплетения образов, свободного полета чувств, согретых чистой жизнью. Горожане, проходившие по улице Ситэ в погожий день, могли, подняв голову, увидеть дочку Совиа, которая, сидя в задумчивости у окна, шила, вязала или вышивала по канве. Ее головка четко выделялась среди цветов, придававших поэтический вид старому окну с бурым растрескавшимся подоконником и тусклыми стеклами в свинцовых переплетах. Порой отсвет красных камчатных занавесей падал на эту и без того колоритную головку; подобно алому цветку, Вероника царила в воздушном саду, заботливо разведенном ею на окне. В этом старом, прелестном своей наивностью доме главной прелестью был портрет молодой девушки, достойный Мьериса, Ван Остаде, Терборга или Герарда Доу и вставленный в одну из тех покосившихся, побуревших оконных рам, которые так удавались их кисти. Когда какой-нибудь чужеземец, пораженный этим видением, раскрыв рот, устремлял свой взор на третий этаж, старик Совиа высовывал голову на улицу, чуть не теряя равновесие, в полной уверенности, что дочь его сидит у окна. Убедившись в этом, он, потирая руки, говорил жене на овернском наречии: «Э! Старуха, погляди, как любуются на твою дочку!»
В 1820 году в простой и безмятежной жизни, которую вела Вероника, произошел случай, возможно, оказавший губительное влияние на все ее будущее, хотя для любой другой юной особы мог и не иметь никакого значения. Как-то в один из отмененных революцией праздничных дней — в эти дни семейство Совиа запирало лавку и отправлялось в церковь или погулять, хотя весь город продолжал работать, — Вероника, направляясь с родителями в загородную прогулку, прошла мимо книжного магазина и увидела на выставке книгу под названием «Павел и Виргиния». Прельстившись красивой гравюрой, она захотела купить книжку, и отец, заплатив сто су за роковой томик, сунул его в объемистый карман своего сюртука.
— Не следует ли показать это господину викарию? — спросила мать, которой всякая печатная книга казалась чем-то предосудительным.
— Я и сама подумала, — просто ответила Вероника.
Девушка всю ночь провела за чтением романа — одной из самых трогательных книг, написанных на французском языке. Художник, нарисовавший эту почти библейскую и достойную младенческих лет человечества взаимную любовь, перевернул душу Вероники. Божественная или дьявольская рука сорвала завесу, ранее скрывавшую от нее природу. Таившаяся в прекрасной девушке маленькая мадонна наутро увидела, что цветы ее стали еще краше, — она поняла их символический язык, она устремила к лазурному небосводу взор, полный восторга, и беспричинные слезы полились из ее глаз.
В жизни каждой женщины наступает минута, когда ей дано постичь свою судьбу, когда все ее существо, доселе безмолвное, властно дает о себе знать. Дремлющее в женщине шестое чувство не всегда пробуждает мужчина, избранный ее нечаянным беглым взглядом. Чаще, пожалуй, его пробуждает какое-нибудь неожиданнее зрелище, прекрасный ландшафт, чтение, пышное религиозное празднество, сочетание естественных приятных запахов, чудесное, окутанное легким туманом утро, ласкающие звуки божественной музыки — одним словом, некое внезапное движение, совершившееся в тайниках нашей души или тела. Одинокой девушке, замкнувшейся в своем мрачном доме, воспитанной простыми, чуть ли не грубыми людьми, девушке, которая никогда не слыхала ни одного нечистого слова, не постигла своим невинным сознанием ни одной дурной мысли, ангелоподобной ученице сестры Марты и доброго викария тайну любви, составляющей жизнь женщины, открыла пленительная книга, открыл гений. Для любой другой девушки это чтение было бы безопасным. Для Вероники эта книга оказалась страшнее книги непристойной. Совращение — понятие относительное. Есть возвышенные девственные натуры, которые можно совратить одной-единственной мыслью и нанести им тем больший ущерб, что они и не подозревают о необходимости защиты.
На другой день Вероника показала книгу доброму священнику и получила полное его одобрение, ибо роман «Павел и Виргиния» славился как книга детская, невинная и чистая. Но жаркое дыхание тропиков и красота пейзажей, но почти младенческая непорочность почти святой любви произвели глубокое впечатление на Веронику. Кроткий благородный образ автора внушил ей роковое человеческое верование — поклонение Идеалу. Она предалась мечтам о возлюбленном, подобном Павлу. Ее воображение рисовало сладостные картины в лесах благоуханного острова. В ребяческом увлечении она назвала зеленый островок на Вьене, расположенный ниже Лиможа, почти напротив предместья Сен-Марсиаль, островом Иль-де-Франс. Ее воображение заселило этот островок фантастическими созданиями, которые придумывают все молодые девушки, наделяя их собственными совершенствами. Долгие часы она проводила у окна, разглядывая проходящих мимо ремесленников, единственных мужчин, о которых позволяло ей думать скромное положение ее родителей. Привыкнув уже к мысли о браке с человеком из народа, она все же чувствовала в себе глубокое отвращение ко всякой грубости. Вот почему она любила придумывать романы, какие все молодые девушки сочиняют для самих себя. Быть может, она лелеяла, с пылкостью, естественной для девственного и утонченного воображения, прекрасную мысль облагородить одного из этих людей, поднять его на ту высоту, где парили ее мечты; быть может, она превращала в Павла какого-нибудь юношу, избранного ее взглядом, лишь затем, чтобы воплотить в живом существе свои безумные грезы, — так схваченные морозом испарения атмосферной влаги кристаллизуются на ветках придорожного дерева. Порой в своих мечтах она устремлялась в бездонные глубины, и если часто на лбу ее, после возвращения с надзвездных высот, сиял отблеск небесного сияния, еще чаще она, казалось, держала в руках цветы, собранные на берегу потока, за которым следовала до самого дна пропасти.
В теплую погоду Вероника, взяв под руку старого отца, отправлялась на прогулку вдоль берега Вьены и там с восторгом любовалась красотой неба и полей, пурпурным великолепием заходящего солнца или нарядной прелестью обрызнутого росой утра. Весь ее облик дышал подлинной поэзией. Она стала тщательно приглаживать и завивать буклями свои волосы, которые раньше просто заплетала в косы и укладывала вокруг головы. В туалете ее появилась некоторая изысканность. Дикая виноградная лоза, свободно прильнувшая к старому вязу, была теперь пересажена, подрезана и обвилась вокруг кокетливой зеленой решетки.
В декабрьский вечер 1822 года к старому Совиа, недавно вернувшемуся из Парижа, — ему в ту пору уже исполнилось семьдесят лет, — пришел викарий. Поговорив о том, о сем, викарий сказал:
— Подумайте о замужестве своей дочери, Совиа. В вашем возрасте не следует откладывать выполнение столь важного долга.
— Да захочет ли еще Вероника выйти замуж? — спросил удивленный старик.
— Как вам будет угодно, батюшка, — ответила она, опустив глаза.
— Выдадим мы ее, выдадим! — с улыбкой воскликнула толстая матушка Совиа.
— Что же ты, мать моя, ничего не сказала мне перед отъездом? — возразил Совиа. — Теперь придется снова ехать в Париж.
Жером-Батист Совиа — в глазах которого богатство стоило любого счастья, а любовь и брак были лишь средством передать добро своему другому я, — поклялся выдать Веронику за богатого буржуа. Давно уже эта мысль превратилась у него в твердо принятое решение. Его сосед, богатый шляпник, имевший две тысячи ливров дохода, просил уже у Совиа для своего сына, которому он собирался передать мастерскую, руку Вероники, девушки знаменитой во всем квартале своим примерным поведением и благочестием. Совиа вежливо отказал, даже не сообщив об этом Веронике. На другой день после того, как викарий, особа важная в глазах супругов Совиа, заговорил о необходимости выдать замуж Веронику, чьим духовным наставником он являлся, старик побрился, надел свой праздничный костюм и вышел из дому, ни слова не сказав ни жене, ни дочери. И та и другая поняли, что отец пустился на поиски зятя. Старый Совиа направился к г-ну Граслену.
Господин Граслен, богатый лиможский банкир, в свое время, как и Совиа, приехал без гроша в кармане из Оверни искать счастья. Поступив рассыльным к одному финансисту, он, подобно многим из них, сделал карьеру благодаря своей бережливости, а также и счастливым обстоятельствам. Став в двадцать пять лет кассиром, а через десять лет компаньоном банкирского дома Перре и Гростет, он оказался хозяином конторы, после того как два старых банкира устранились от дел и уехали в свои поместья, оставив под невысокие проценты свой капитал в его распоряжение. Пьер Граслен, достигший к тому времени сорока семи лет, владел, если верить слухам, по меньшей мере шестьюстами тысячами франков. Недавно слава о богатстве Пьера Граслена разнеслась по всему департаменту. Все восхваляли его щедрость, выразившуюся в том, что он выстроил себе в новом квартале близ площади Деревьев, призванном сообщить приятный облик Лиможу, красивый дом, стоящий на красной линии и фасадом своим напоминающий общественное здание. Меблировать дом, законченный уже полгода назад, Пьер Граслен не решался; дом стоил ему так дорого, что он под любыми предлогами оттягивал свое переселение. Самолюбие, возможно, увлекло его за пределы тех мудрых законов, которые до сего времени правили всей его жизнью. Здравый смысл коммерсанта подсказал ему, что внутреннее устройство дома должно быть в полном соответствии с ясно выраженным характером фасада. Мебель, серебро и другие предметы роскоши, необходимые для жизни в таком особняке, должны были, согласно его расчетам, стоить не меньше, чем сама постройка. Невзирая на пересуды всего города, насмешки коммерсантов и дружеские уговоры ближних, банкир по-прежнему ютился в первом этаже старого, сырого и грязного дома, по улице Монтанманинь, где положил начало своему богатству. Общество злословило; однако Граслен заслужил одобрение двух своих бывших компаньонов, которые поощряли в нем столь необычную твердость.
Богатство и образ жизни такого человека, как Пьер Граслен, не могли не вызвать интереса во многих семьях провинциального города. Не одним предложением связать себя брачными узами пытались соблазнить г-на Граслена за последние десять лет. Но холостая жизнь была как нельзя более удобна для человека, занятого с утра до вечера, всегда утомленного разъездами, заваленного работой, выслеживающего выгодные дела, как охотник выслеживает дичь. Потому-то Граслен и не попался ни в одну из ловушек, расставленных ему честолюбивыми мамашами, жаждавшими заполучить для своих дочерей столь блестящего жениха. Граслен, этот Совиа высшей сферы деловой деятельности, тратил на себя не более сорока су в день, а одевался не лучше своего второго приказчика. Двух приказчиков и рассыльного ему было достаточно, чтобы ворочать огромными и сложными делами. Один приказчик вел корреспонденцию, другой ведал кассой. Душой всего дела был сам Пьер Граслен. Оба приказчика, принадлежавшие к его родне, были людьми надежными, толковыми и привычными к работе, как их хозяин. Что же касается рассыльного, то жизнь его мало отличалась от жизни ломовой лошади.
Граслен поднимался в любое время года в пять часов утра, а ложился не позже одиннадцати; он пользовался услугами одной только поденщицы, старой овернки, которая занималась его кухней. Фаянсовая посуда и грубое домотканое белье были в полном соответствии с заведенным в доме порядком. Старухе овернке был дан строгий приказ тратить не более трех франков в день на все нужды домашнего хозяйства. Мальчишка-рассыльный выполнял также обязанности слуги. Приказчики убирали свои комнаты сами. Почерневшие деревянные столы, продавленные соломенные стулья, шкафы для бумаг, жалкие деревянные койки — вся обстановка конторы и расположенных над ней трех комнат не стоила и тысячи франков, включая сюда огромную замурованную в стене железную кассу, доставшуюся Граслену в наследство от его предшественников, подле которой по ночам спал рассыльный вместе с двумя сторожевыми псами.
Граслен не часто бывал в обществе, где столь усиленно интересовались его особой. Два-три раза в год он обедал у главного сборщика податей, с которым его связывали дела. Иногда также бывал на обедах в префектуре, — к его великому сожалению, он был избран членом совета департамента. «Там только время теряешь», — говаривал он. Случалось, собратья убеждали его позавтракать или пообедать после заключения какой-нибудь сделки. Наконец, он обязательно должен был посещать своих бывших хозяев, которые проводили зиму в Лиможе. Граслен так мало дорожил светскими связями, что за двадцать пять лет не предложил никому и стакана воды. Когда Граслен проходил по улице, все говорили ему вслед: «Вот господин Граслен!» Другими словами, вот человек, который пришел в Лимож без гроша в кармане, а теперь обладает огромным состоянием. Банкир из Оверни являлся образцом, на который указывали отцы сыновьям, и поводом для язвительных насмешек, которыми жены осыпали мужей. Не трудно догадаться, по каким мотивам человек, ставший основным стержнем финансовой машины Лимузена, решительно отвергал преследовавшие его разнообразные брачные предложения. Дочери банкиров Перре и Гростета вышли замуж раньше, чем положение Граслена позволило бы ему на них жениться, но поскольку у каждой из этих дам были малютки-дочери, то Граслена в конце концов оставили в покое, предположив, что старый Перре или проницательный Гростет заранее подготовили брак Граслена с одной из своих внучек.
Совиа более внимательно и более серьезно, чем кто бы то ни было, следил за неуклонным восхождением своего земляка, с которым свел знакомство раньше, чем тот обосновался в Лиможе; но разница в их положении стала так велика, по крайней мере на поверхностный взгляд, что старая дружба, и без того неглубокая, почти совсем захирела. Тем не менее Граслен, не забывая земляка, охотно болтал с Совиа, когда им случалось встретиться. Оба они по старой привычке были на «ты», но только, если разговаривали на овернском наречии. Когда сборщик налогов в Бурже, младший из братьев Гростет, выдал в 1823 году свою дочь за младшего сына графа де Фонтена, Совиа понял, что Гростеты отнюдь не собираются принимать в свою семью Граслена.
После беседы с банкиром папаша Совиа вернулся к обеду весьма довольный и, войдя в комнату дочери, объявил обеим женщинам:
— Вероника будет госпожой Граслен.
— Госпожой Граслен? — воскликнула матушка Совиа в изумлении.
— Может ли это быть? — проронила никогда не видевшая Граслена Вероника, которой он представлялся столь же недоступным, как Ротшильд парижской гризетке.
— Да, дело сделано! — торжественно произнес старый Совиа. — Граслен великолепно обставит свой дом; он выпишет для нашей дочери лучшую карету из Парижа, заведет лучших лимузенских лошадей, купит для нее на пять тысяч франков земли и переведет на ее имя свой особняк. Одним словом, Вероника станет первой в Лиможе, самой богатой в департаменте, а из Граслена будет веревки вить!
Полученное ею воспитание, религиозные убеждения, беспредельная любовь к родителям и полное неведение помешали Веронике найти хоть какое-нибудь возражение; она даже не подумала, что ею распоряжались без ее согласия. На следующий день Совиа отправился в Париж и пробыл в отлучке целую неделю.
Пьер Граслен, не будучи, как легко догадаться, болтуном, не стал терять времени даром. Сказано — сделано. В феврале 1822 года необычайная новость, словно удар грома, поразила весь Лимож: особняк Граслена роскошно меблируется: целыми днями одна за другой прибывают из Парижа повозки и разгружаются во дворе. По городу побежали слухи о прекрасной, подобранной с изысканным вкусом мебели в старинном или современном стиле согласно моде. Знаменитый ювелир Одио прислал с почтовой каретой превосходное серебро. Наконец прибыли три экипажа: коляска, купе и кабриолет, укутанные в солому, словно драгоценности. Г-н Граслен женится! Эти слова в течение целого вечера слетали со всех уст, об этом заговорили в салонах высшего общества, в семейных домах, в лавках, в предместьях, а вскоре и во всем Лимузене. Но на ком? Этого никто не знал. В Лиможе появилась тайна.
После возвращения Совиа из Парижа в половине десятого состоялся первый вечерний визит г-на Граслена. Вероника ждала его, надев свое голубое шелковое платье с кружевной вставкой, набросив на плечи батистовую косынку с широким рубцом. Ее разделенные прямым пробором, до блеска приглаженные волосы были стянуты сзади пучком à la grecque[6]. Она сидела на мягком стуле рядом с матерью, устроившейся у камина в глубоком обитом красным бархатом кресле с резной спинкой — остаток роскоши старого замка. В очаге ярко пылал огонь. На каминной доске по обе стороны старинных часов, о подлинной ценности которых семейство Совиа, разумеется, и не подозревало, в старых медных канделябрах, сделанных в виде виноградной лозы, горело по шесть свечей, освещая коричневую комнату и Веронику в полном расцвете ее красоты. Старуха мать принарядилась. Пройдя по безмолвной в этот час улице, поднявшись среди мягкой полутьмы по старой лестнице, Граслен появился перед скромной наивной Вероникой, все еще витавшей в сладких мечтах о любви, навеянных ей книгой Бернардена де Сен-Пьера.
[5] Физиогномика — теория, согласно которой можно якобы определить характер человека по чертам его лица и форме черепа. Основатель физиогномики — Иоганн-Каспар Лафатер (1741—1801), швейцарский ученый, философ и богослов.
[6] На греческий манер (франц.).