Прежде я получал от отца определенную сумму на карманные расходы, от которой, правда, через два-три дня ничего не оставалось, но зато в доме всегда были сигареты, сакэ, сыр, фрукты, а книги и письменные принадлежности в любое время можно было взять в кредит в ближайших лавках — как-никак я жил в районе, где депутатом был мой отец, так что имел возможность в любом магазине брать, что мне надо, и спокойно уйти, не говоря ни слова.
И вот, после того как я перешел жить на квартиру, оказалось, что денег, высылаемых мне ежемесячно, катастрофически мало. Я был в ужасе: их едва хватало на несколько дней.
Чувствовал себя настолько беспомощным и забытым, что чуть рассудка не лишился. Всем по очереди — отцу, братьям, сестрам — посылал телеграммы с просьбой выслать деньги и припиской подробности письмом» (ясное дело, подробности эти с начала и до конца были моими новыми трюками. Чтобы кого-нибудь о чем-нибудь попросить, я считал прежде необходимым развеселить тех, к кому обращаюсь). Хорики научил меня закладывать пещи в ломбард, к чему я и стал часто прибегать, но денег нее равно не хватало.
Вообще говоря, я не мог найти в себе сил уединенно прозябать в этой комнатушке. Когда я оставался в ней один, мне всегда казалось, что сейчас кто-нибудь сюда вторгнется, нападет на меня, и потому я старался уходить из дому — что-то делал в упоминавшемся выше движении, вместе с Хорики ходил по злачным местам, пил дешевое сакэ и так далее; учебу почти забросил, занятия живописью тоже прекратил.
На втором курсе гимназии, в ноябре моя жизнь круто изменилась: я встретил женщину (она была на два года старше меня), с которой впоследствии решился на самоубийство.
Несмотря на то что я пропускал уроки и дома не занимался, экзаменационные работы оценивались положительно, и долго еще мне удавалось водить своих родных за нос. Все же в конце концов гимназия, вероятно, сообщила отцу о моем плохом поведении, потому что по его поручению брат прислал длинное грозное письмо. Меня, однако, беспокоило совсем другое: во-первых, нехватка денег, и, во-вторых, то, что участие в нелегальном движении требовало все больше сил и времени, так как я стал командиром оперативной группы, объединявшей марксистски настроенных студентов гимназий Центрального квартала, а также кварталов Коисикава, Симотани, Канда. Пошли разговоры о вооруженном восстании, я приобрел маленький нож (сейчас-то мне понятно, что он едва ли годился даже для точки карандашей), держал его всегда в кармане плаща, мотался по улицам, «устанавливая связь». Мне ужасно хотелось напиться, чтобы как следует отоспаться, но не было денег. К тому же Р. (если не ошибаюсь, так мы называли партию) не давала передыха, поручая нам все новые и новые дела. Началось-то все просто из интереса к тайне, а потом шутка эта обернулась так, что покоя не стало; тут я решил себя не усмирять, послал своих коллег по Р. к черту, сказав, что они обращаются не по адресу, пусть все их поручения выполняют их же подчиненные и, таким образом, порвал с ними. Но, сделав но, естественно, почувствовал себя отвратительно и задумал умереть.
Как раз в это время были три женщины, выказывавшие ко мне расположение. Одна — дочь хозяина «Сэнъюкан» — дома, где я снимал комнату. Только приду домой после каких-то дел но этой своей организации, буквально с ног валюсь, не ужиная ложусь спать, как тут обязательно появляется в моей комнате эта девица с почтовой бумагой и ручкой.
— Извини, пожалуйста, у нас малыши так галдят, что я и письмо не могу спокойно написать.
Она садится за стол и больше часа пишет что-то.
А я — ведь мог бы так и лежать, не обращая на нее решительно никакого внимания: до того устал, что и рта раскрыть не хочется, — так нет же, я чувствую, что она ждет, когда я с ней заговорю, и просыпается моя вечная услужливость, мысленно выругавшись, ложусь на живот, закуриваю и начинаю:
— Говорят, иногда мужчины топят баню женскими любовными посланиями.
— Да ну тебя, противный... Это ты, что ли, так делаешь?
— Нет, что ты, я их только иногда жег, чтобы молоко кипятить.
— Ну и славно. Пей его на здоровье.
Скорей бы ушла. Какие там письма... Ведь ясно же, что она не письмо пишет, а рожицы рисует.
— Покажи, что ты пишешь, — говорю я, думая притом: «Умереть лучше, чем читать твою писанину».
Тут начинается: «Не трожь! Уйди, не трожь!» Но радость-то, радость какая в голосе! Чем дальше, тем больше она раззадоривается. И мне в голову приходит идея: надо попросить ее о чем-нибудь.
— Могу я побеспокоить тебя? Не сходишь ли ты в аптеку за снотворным? Устал безумно, щеки горят, а заснуть не могу. Не сочти за труд. Погоди, деньги возьми.
— Нет-нет, денег не надо.
И она встает — довольная, готовая на край света бежать, выполнять мою просьбу. Я уже хорошо знал: когда мужчина обращается к женщине с какой-нибудь просьбой, она не только не досадует, но, наоборот, радуется этому.
А теперь о другой женщине. Эта — студентка гуманитарного факультета педагогического училища, из «товарищей». Как ни противно было, с ней приходилось встречаться по делам нашей организации ежедневно. Вот уже закончены все наши дела, а она не отстает от меня, ходит по пятам и с бухты-барахты покупает мне какие-нибудь вещи.
— Можешь считать меня своей старшей сестрой,— заявила она однажды.
Меня передернуло, но отвечаю:
— Я так и считаю.
Сам улыбаюсь, но чувствую какое-то беспокойство. Обидеть ее боюсь и раздумываю, как бы половчее отделаться. Между тем вынужденно ухаживаю за этой уродливой неприятной девицей, а когда она вручает мне свой подарок, деланно радуюсь, сыплю шутками... (Все, что она покупает, удивительно безвкусно, полученные от нее вещи я обычно сразу же отдаю хозяину, либо в ресторанчик, где иногда ем жареную на вертеле птицу, либо еще кому-нибудь.) Как-то летней ночью она вовсе не отходила от меня, и на какой-то темной улице я ее поцеловал, думая все о том же: «Хоть бы скорее ушла...» Что после этого поцелуя началось! Она взвилась от возбуждения, поймала такси, привела в комнатенку, которая тайно снималась для нужд организации, в общем, до утра не могла успокоиться. А я только ухмылялся: «Ну и старшая сестрица у меня...»
И с дочерью домовладельца, и с «сестрицей-товарищем» мне приходилось сталкиваться ежедневно, я не мог, как бывало с другими женщинами, скрыться от них; смятенная душа, я заискивал перед ними и постепенно превратился чуть ли не в их раба.
Именно в это время в одном большом кафе на Гиндзе я познакомился с работавшей там официанткой; только раз, собственно, встретился с ней, но ее внимание ко мне так на меня подействовало, что забыть ее никак не мог, и снова беспокойство, безотчетный страх овладели мной. Надо сказать, тогда я уже мог один, без Хорики ездить на электричке, ходил на спектакли Кабуки, осмелел настолько, что, надев нарядное кимоно, как-то даже отправился один в кафе. Правда, я по-прежнему пасовал перед самоуверенностью и грубой силой, по-прежнему страшился людей, страдал от них, хотя внешне как будто бы научился держаться... Впрочем, нет, — я все-таки не могу существовать в компании лодей без жалкой клоунской ухмылки, но по крайней мере как-то овладел (пусть плохо) способностью элементарного общения. Что помогло мне? Участие в подпольном движении? Женщины? Сакэ? Мне кажется, во многом здесь сказалось отсутствие денег, именно это помогло мне. И вот как. Дело в том, что страх везде со мной. Но вот только в большом кафе, где толпятся пьяные посетители, носятся официанты, — там, если удастся смешаться с толпой, постоянное чувство, будто тебя кто-то преследует, исчезает, появляется возможность успокоиться. Рассуждая однажды таким образом, я, имея в кармане всего десять иен, направился в большое кафе на Гиндзу. Улыбнувшись подошедшей официантке, сказал:
— У меня всего десять иен.
— Не страшно, не беспокойтесь, — ответила она.
В ее говоре чувствовался кансайский5 акцент; что-то в мягком мш>се умиротворило мое колотившееся сердце. Мне показалось, что она не деньги имела в виду, я услышал в ее словах другое: Рядом со мной не надо беспокоиться».