— Подумай, сначала она вступает в этот Круг в Камакура, потом отправляется с ними в Калифорнию и селится в коммуне и, наконец, оказывается на ферме в Мексике. Тебе не кажется, что в глубине души она стремилась оказаться как можно дальше от Токио? Если бы только захотела, могла легко вернуться вместе с остальными из Торонто… А так все это означает, что, кроме всего прочего, она хочет отгородиться от здешних знакомых. Пожалуй, самое правильное ничего не выведывать и не пытаться искать с ней контакта… Да и ты слишком увлекся Мариэ в последнее время. Может быть, разделяющее вас расстояние слегка остудит твои чувства.
За эти годы я порвал с давней привычкой засыпать только после того, как напьюсь до бесчувствия. В первый год не разрешал себе даже банки пива и в результате, будучи не в состоянии заснуть, бодрствовал ночь за ночью у себя в кабинете, пока не начинало светать и парочка голубей, свивших гнездо на горной камелии у меня под окном, не принималась за утреннее курлыканье, — читал роман за романом, худо-бедно одолевая с их помощью ночь.
Прочитал Диккенса, потом Бальзака. Когда перечитывал «Сельского священника», неизменно переносился мыслями к Мариэ и ее жизни в Мексике. Невольно соединял масштабный ирригационный проект Вероники с работой Мариэ на ферме. Ко всему прочему, говоря о деревне, которую спасает «прекрасная мадам Граслен», Бальзак употреблял слово «commune», и это добавляло еще одну связующую нить.
Глаза Вероники были необыкновенными еще прежде, чем к ней вернулась ее красота, прежде, чем она узнала, что ей дано будет покаяться в грехах. В минуты волнения зрачки у нее всегда расширялись и голубая радужная оболочка превращалась в едва заметный тонкий ободок. Голубые глаза становились темными. Экстатическое просветление, увенчавшее жизнь Вероники, сверкало в темных глазах.
Мариэ, безусловно, не считала свои грехи единственной причиной случившегося с детьми. Я был уверен в этом и сам. Но также был уверен в том, что рубец этой трагедии всегда будет давить ей на сердце. И все-таки, хотя она и написала, что никогда не признает гибель детей «объяснимой», — да и я тоже не мог представить себе такую перемену в ее ощущениях, — что, если крестьянский труд на ферме в Мексике сделает невозможное возможным? И под воздействием этой мысли, хоть я и не мог найти ей рационального объяснения, яркие черты Бетти Буп, казалось, снова наполнялись жизнью и делались такими, как в дни голодовки протеста на Гиндзе, когда Мусан, пусть и со всеми изъянами, был жив и еще не случилось ничего непоправимого…
Вызывая в воображении эту сцену и накладывая образ Мариэ на образ бальзаковской героини, я явственно видел ее последнее преображение, а следовательно, еще не зная о ее неизлечимой болезни, думал о ее смерти — без всяких на то причин отдаваясь своему воображению. Хотя, оглядываясь назад, нахожу два воспоминания, возможно и подтолкнувших меня к этим видениям.
Я уже говорил о своей поездке в Малиналько — деревню, расположенную примерно на таком же расстоянии от Мехико и примерно в таких же природных условиях, как Какоягуа, рядом с которой находилась ферма, где работала Мариэ. Мы выехали из Мехико на машине, поднялись на окольцовывающую город возвышенность и спустились в открывшуюся за ней долину. Голубизна у нас над головами оставалась по-прежнему безмятежной, но над соседней долиной нависли темные тучи, напоминающие грозовое небо на картинах Эль Греко, хотя чуть дальше снова шла безоблачная полоса. Под этим безграничным пространством неба спуск из долины в долину казался нисхождением в подземный мир. Мой ассистент-аргентинец, который сидел за рулем машины, сказал: «Проезжая эти места, всегда вспоминаю Платона: дорогу в regio dissimilitudenis». Таково первое воспоминание.
Второе связано с тем, что жена узнала от Мариэ вскоре после того, как та вступила в Круг, но рассказала мне без подробностей, так как речь шла о вопросах женской физиологии. Мариэ обнаружила у себя в груди затвердение и боялась, что оно может оказаться злокачественным, но, к счастью, после медитаций оно перестало прощупываться… Жена сказала, что нет никаких оснований сомневаться в возможностях Маленького Папы, проявляемых им в качестве религиозного наставника, но все же неплохо бы проконсультироваться и в клинике, где сама она ежегодно проходит обследование, и убедиться, что причин для беспокойства нет. Незадолго до этого разговора Мариэ обратилась к практикующему поблизости доктору по поводу затяжной простуды, и тот посоветовал ей проверить щитовидную железу, так что теперь она, похоже, готова была прислушаться к совету моей жены. Но прежде чем договорились о визите, Мариэ улетела с Кругом в Америку.
Но надо, конечно, помнить и то, что Мариэ целых пять лет проработала на ферме в Какоягуа, прежде чем Серхио Мацуно пришел ко мне рассказать, что она умирает от рака, и обсудить фильм, который они намеревались снять в память о ее жизни, а эти смутные предположения обрели плоть реальности…
11
Серхио Мацуно проделал долгий путь до Японии не только для того, чтобы сообщить мне, что Мариэ умирает в гвадалахарской больнице. Его отцу, заключенному в начале Второй мировой войны в лагерь для перемещенных лиц, а потом переправленному в Мехико — под домашний арест, было теперь восемьдесят пять лет, и, получив год назад орден от японского правительства, он решил отпраздновать это, совершив паломничество в Такосима и навестив могилы своих предков. Сам Мацуно, несмотря на серьезные доводы в пользу ликвидации семейного бизнеса по производству соевого соуса, испытывал в связи с этим чувство вины и хотел возместить огорчение, которое принесет отцу, взявшись сопровождать старика в поездке, хотя это и требовало расстаться на какое-то время с Мариэ.
При таком положении дел он намечал вернуться домой, как только станет ясно, что отец вынесет трудности, связанные с обратным перелетом. Но, оказавшись в Японии, хотел сделать для Мариэ все, что возможно. Прилетев в Токио, он сразу же отправился к Асао, чтобы обсудить фильм, который задумал, как только понял всю серьезность болезни Мариэ. Асао предложил подключить к работе меня, и Мацуно, устроив встречу отца с родственниками в Токусима и поселив его там в отеле, вернулся — уже один — в Токио.
Я увидел его впервые; с момента последней встречи с Асао прошло пять лет. Ситуация, при которой Мацуно с полной ответственностью сообщил мне, что надежд на выздоровление Мариэ нет, и, исходя из этого, заговорил о своих планах создания фильма, столкнула меня с человеком, совсем не похожим на образ, сложившийся у меня в голове после рассказов Миё и писем Мариэ.
В Асао чувствовалась недавно приобретенная зрелость, что дается опытом разнообразных начинаний, за каждое из которых он нес ответственность. Это уже был не просто тихий доброжелательный юноша с гладким лицом едва вступающего в жизнь подростка, как тень сопутствующего Мариэ, готового для нее на все. Теперь в нем явственно проступили черты его индивидуальности.
Серхио Мацуно было как минимум шестьдесят, но выглядел он по-прежнему крепким мужчиной, основательно пропеченным мексиканским солнцем. С круглым мясистым лицом, крупными чертами и широким высоким лбом, он даже поры имел крупные, похожие на крошечные колодцы, прорытые в буро-красной коже. Мои знакомые в Мехико были по преимуществу интеллигентами, в основном проводившими свою жизнь в кабинетах, и бледность их лиц дополнительно усугубляла общую меланхоличность облика. Мацуно, преданный своей религиозной деятельности, тоже был, без сомнения, интеллигентом, но в то же время и человеком, не боявшимся пачкать руки в земле, трудясь вместе со всеми на ферме.
— Если причиной рака, который теперь губит Мариэ, была, как вы сказали, опухоль в груди, почему же не сделали необходимое тогда, когда еще было время? — спросила моя жена. — У нее ведь уже были опасения; наладив свою жизнь, она вполне могла бы слетать в Калифорнию или даже вернуться в Японию: сделать маммографию, пройти необходимое лечение…
— Обследование не было проблемой, его вполне могли сделать и в Мехико, и даже в Гвадалахаре. Больница, где сейчас лежит Мариэ, оборудована на уровне международных стандартов. — Официальный тон Мацуно звучал для нас несколько странно. — Мариэ не только сама трудилась на ферме, но и следила за здоровьем женщин, работавших вместе с ней. Но, к сожалению, к своему здоровью она относилась небрежно.
Было понятно, что Асао уже спрашивал — и вероятно, в самом резком тоне — о том же самом, и получил от Мацуно подробные разъяснения. Теперь, уже зная все, он больше не пылал негодованием, подавил душившее поначалу чувство протеста, осознал, что надежда на своевременное выявление и лечение съедавшего Мариэ рака — дело непоправимого прошлого. В том, как он сидел, склонив голову и уставившись в пол, читалось тяжкое признание безнадежности случившегося. Мне очень хотелось, чтобы жена прекратила свои нарекания и ушла в кухню, но Мацуно, наоборот, цеплялся за каждое ее слово, благодарный за появление возможности рассказать нам о том, как вела себя Мариэ во время болезни.
— Сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что Мариэ уже несколько лет понимала, что у нее рак груди, и словно бы пестовала его, надеясь, что он распространится по всему телу. Будь у нее любовник, он заметил бы что-то неладное с грудью, но за все время жизни у нас на ферме она вела себя как монашка. Даже когда болезнь зашла так далеко, что опухоли появились и в других частях тела, она, насколько я знаю, никому в этом не призналась.
А потом было уже слишком поздно. Оказавшись в больнице, она сразу же заявила, что не хочет никакой операции, и ее так и не прооперировали. Медики поначалу были очень недовольны, и, чтобы помочь ей настоять на своем, мне пришлось даже солгать, сказав, что причины отказа — религиозные.
На ферме кое-кто надеется на чудо. Считают, что, раз ее не коснулся скальпель хирурга, рак, завладевший телом, может внезапно и исчезнуть. Жизнь в ней действительно очень сильна: внешне даже в последние два-три года она выглядела совершенно здоровой…
— Однажды Мариэ сказала, что ей хотелось бы уйти «на ту сторону», не состарившись, — проговорила моя жена. — Уйти, пока не изменилась фигура, пока не появились пятна и морщины. Пока еще впору привычный размер одежды. «Если „та сторона“ действительно существует, обидно будет огорчить людей, которые ждут меня там…» Она, как обычно, смеялась, говоря это, но я подумала, что шутка не случайна и когда она упоминает «людей», то думает о своих детях… — Голос жены сорвался, и, когда она встала, чтобы уйти, я увидел, что у Асао, до сих пор сохранявшего некую видимость самообладания, напряглись мускулы шеи и плеч и он отчаянным усилием пытается унять бушующие в нем эмоции и ждет момента, когда опять сможет их контролировать…
— Мариэ очень исхудала, но поскольку она отказалась от операции, тело по-прежнему остается прекрасным, — пробормотал словно бы про себя Мацуно и, подняв тяжелые веки, взглянул на меня в упор.
Мне захотелось сменить направление разговора.
— Но ведь отказ от операции не был разумным, хорошо продуманным решением?
— Разумным или неразумным… мы сделали все возможное, чтобы к ее желаниям отнеслись уважительно: так, как она хотела, — ответил он, и взгляд налитых кровью глаз был твердым, но глаза, слишком большие для мужчины его возраста, на этот раз избегали открытой встречи с моим взглядом.
Асао был с ним согласен.
— Вряд ли в японской больнице ей удалось бы поступить по-своему… Думаю, следует признать, что усилия господина Мацуно и то, чего ему удалось добиться, делают ему честь. И нужно, взяв с него пример, поступить так, как хочет она. Именно это мы сейчас и обсуждали, разговаривая вдвоем.
Спокойно и уверенно он объяснил, что делать дальше. Как я уже говорил, Асао, которого я знал раньше, был милый юноша, всегда охотно откликавшийся на импульсивные (хотя и подчиненные некоей логике) просьбы Мариэ, готовый проявить ответственность, но получить и свою долю удовольствия. Однако, видя его новый облик, нельзя было не почувствовать уверенности, что либо со стороны отца-корейца, либо по материнской линии за ним в нескольких поколениях стоят в высшей степени искушенные предки. Что-то в длинном прямоугольном лице, к которому очень шла короткая стрижка, в форме губ и правильном разрезе глаз несомненно указывало на холодное безразличие к людям и обстоятельствам, не представляющим для него ни тени интереса.
Асао обосновал решение, к которому пришел, еще беседуя с Мацуно. Сначала он продумывал возможность привезти Мариэ в Японию и лечить ее здесь, но для этого было уже слишком поздно. Все, что можно было теперь предпринять, сводилось к завершению дел, которыми она занималась. После смерти матери и детей у нее не осталось близких родственников. Но она владела недвижимостью: двумя летними виллами — в Идзукогэн и в Коморо. Благодаря тому, что недавно подскочили цены на землю, это было очень внушительное состояние. Асао показал юристу основанной дедом Мариэ компании доверенность, которую привез из Мексики Мацуно, и выяснил, что Мариэ имеет полное право распорядиться по своему усмотрению как недвижимостью, так и принадлежащими ей акциями.