MoreKnig.org

Сильнее атома: читать книгу онлайн полностью и бесплатно

Автор: Березко Георгий



Шрифт:

И с мрачным восхищением выпел эти слова самый молодой офицер роты, лейтенант Жаворонков. Круглое лицо его с кокетливыми полубачками выглядело надутым от суровости и решимости. Откинув голову, расправив грудь и ощущая себя несомым на крыльях, он подходил к трибуне. Там прекратился шумок разговоров. Генералы, стоя в положении «смирно», держа руки у козырьков своих раззолоченных фуражек, безмолвно слушали. Нельзя было сказать, что песня поразила их, — эти немолодые люди достаточно много знали и о солдатской доблести и о человеческих слабостях. Но она вызывала у каждого самые чистые воспоминания, она молодила, бодрила, хотя в ней пелось о страданиях и о смерти. Голубые глаза командующего сияли открытым, детским удовольствием. Когда песня оборвалась и на плацу некоторое время был слышен только ослабевший топот ног — рота удалялась, — он со всей искренностью проговорил: — Красавцы! Гордо прошли! И затем добавил со светлым жестоким прямодушием: — Скомандуй им сейчас в атаку — сметут! Он приказал вызвать к себе командира девятой роты и громко, на весь плац, поблагодарил его. Капитан Борщ, при-мчавшийся со всех ног, вытянулся у подножия трибуны, взмокший от пота, — лишь в эту минуту не слишком избалованный судьбой капитан понял, что инспекторская проверка началась для его роты более чем хорошо. Парусов, стоя наверху, с несколько принужденным видом кивнул капитану — он не мог простить ему своей же недавней несправедливости. Тотчас же после марша полк был построен в линейку. Офицеры покинули свои подразделения, отошли в сторону, и члены инспекторской комиссии опросили солдат, нет ли претензий или жалоб. Их не оказалось. Затем на плацу началась проверка строевой подготовки по взводам и отделениям. Командующий на ней уже не присутствовал: вместе со старшими начальниками он в сопровождении командира полка отправился осматривать казармы части. Дежурный по полку, встретив во дворе Елистратова, сообщил ему о возвращении Воронкова и о том, что этот гуляка отсиживается покамест в казарме. Елистратов прежде всего подумал: «Хорошо еще, что Воронков не попался на глаза командующему, вот было бы дело!» Он ощутил холодок в сердце: таким страшным, непоправимым конфузом представилась ему эта возможность. И хотя опасность больше не угрожала, поскольку командующий побывал уже в казармах полка, в первом батальоне, и отправился оттуда в полковую школу, старшина тут же повернул к себе в роту, чтобы убрать Воронкова подальше, — долгая служба научила его недоверию к самой судьбе. Проходя мимо одного из проверявшихся сейчас своих взводов, Елистратов лишь на несколько минут задержался: он не мог не поинтересоваться, как обстояло дело. И, может быть, если б не это незначительное промедление, все обошлось бы более или менее благополучно, без потрясений и для него и для других. Во взводе проверялась одиночная строевая подготовка солдат. Поочередно, по команде командиров они выходили из шеренги, и маршировали, и поворачивались «кругом», «направо», «налево», и выполняли ружейные приемы, и отдавали честь «на месте» и «на подходе к начальнику». Полковник из инспекторской комиссии, для которого были поставлены тут же столик и стул, принимал эти индивидуальные «экзамены» и делал отметки в своей ведомости. — Нет, нет, не так… — поучал он сержанта, командовавшего отделением. — Не «крухом», а кругом! И не просто «кругом», а в два приема — учили же вас, наверно! Сперва: «кру…» — и помедли, помедли, не спеши, дай время прочувствовать, осознать, собраться. После, как удар: «…гом!» — чтобы насквозь прошибало. Ясно? Кругом! — Так точно, ясно! — поспешно соглашался сержант. От волнения он плохо слышал эти советы и, повернувшись к солдату, ожидавшему команды, повторял, напрягая голос: — Смирно! Шагом марш! Крухом! К огорчению Елистратова, он вновь начинал торопиться и частить. Солдат послушно застывал в строевой стойке, или шагал, или поворачивался — это был Алексей Баскаков, пастушок из Мещеры, — и весь его вид, сосредоточенное остренькое лицо с угольно-черными, остановившимися глазами как бы взывало к окружающим: «Вы видите: я стараюсь, как только могу, все, что во мне есть, я вкладываю в эту солдатскую науку — строевую стойку, повороты, отдание чести». Старшина тронулся уже с места, когда увидел подходившего сзади командующего, за которым следовало все начальство, — генералы шли прямо на него, на Елистратова. И отступить в сторону, уклониться от встречи было невозможно; он вытянулся, приветствуя генерал-полковника. И командующий его узнал — у Меркулова было памятливое зрение, — остановился и поздоровался. — Старшина девятой роты? — вспомнил он. — Отлично сегодня прошли, поздравляю. Он пожал Елистратову руку и, желая доставить удовольствие этому ветерану полка, приказал: — А ну ведите меня к себе, товарищ старшина, отличайтесь дальше! Показывайте, как живете. Меркулов был доволен: только что в учебном подразделении, увидев на каждой курсантской тумбочке флакон с одеколоном и коврик перед каждой койкой, он вполне искренне сказал: — С удовольствием сам пошел бы к вам в курсанты. Кончилась старая казарма — очень хорошо! И, глядя сейчас на безмолвствовавшего старшину, оробевшего, должно быть, в присутствии многочисленного начальства, он подбодрил его: — Знаю я вас, старичков, скромничаете все, а сами небось такой блеск у себя навели! Ну, что же вы? Елистратов взглянул на командира полка Беликова, на генерала Парусова, командира дивизии, одними глазами моля о помощи. — Ведите, старшина! — распорядился Беликов. И лишь один генерал Самарин, заместитель командира корпуса, посмотрел на Елистратова с неодобрением. Самарин устал уже, обходя «хозяйство» полка, у него разболелось раненое колено, и он с тоской думал о том, что ему долго еще придется сегодня быть на ногах, сопровождая генерал-полковника. Все двинулись к казарме. По пути туда у Елистратова блеснула на миг надежда на капитана Борща, который, возможно, принял какие-то меры в отношении Воронкова. Но тут же он эту мысль отбросил: и Борщ и командиры взводов находились все время на плацу. Может быть, — и это было бы спасением! — дежурный по роте сам догадался куда-нибудь упрятать Воронкова? Ибо в противном случае следовало быть готовым к самому худшему. — За что получили ордена Славы, товарищ старшина? — задал по дороге вопрос Меркулов. Он все пытался приободрить старого служаку. Но лишь после долгой паузы Елистратов, собравшись с мыслями, откашлявшись, ответил: — Первый — за Киев, товарищ генерал-полковник, второй — за бои под Веной — по совокупности. Идя следом за командующим по знакомой дорожке, обложенной белеными кирпичными уголками, — поднимаясь затем по железной гулкой лестнице на свой второй этаж, Елистратов чувствовал себя так, точно шел на казнь. Дежурный по роте сержант вовремя встретил командующего и без запинки, отчетливо и молодцевато сделал свой доклад. В коридоре, в комнате канцелярии, в Ленинской комнате и в помещении первого взвода все обстояло также безупречно: ни соринки нельзя было найти нигде на полах, а койки, выровненные по веревочке, заправленные без единой морщинки, с белыми треугольниками полотенец на подушках с белыми «фар-тучками» на изножиях радовали глаз. Дневальные, чистенькие и подтянутые, как солдатики на учебных плакатах, стояли на своих местах; пахло влажным деревом, масляной краской, мылом — свежими запахами чистоты и порядка. И Елистратовым овладело щемящее чувство печали. Не страх перед последствиями того, что через минуту должно было открыться посреди созданной его руками красоты, но именно печаль проникла в его сердце — острая жалость от сознания обреченности этой красоты, от невозможности ее уберечь. Действительность оказалась даже более жестокой к Елистратову, чем он мог вообразить. Воронков был обнаружен в самом стыдном, оскорбительном виде: он спал. Спал в то время, как вся рота была на ногах, тихо посапывал, повалившись поперек койки (почему-то чужой, булановской, стоявшей ближе к окну), в одежде и даже не сняв запыленных сапог, стонал, как с похмелья, бледный, с лиловой шишкой на голове. Разбудил его зазвеневший, как стекло, в которое запустили камнем, голос Парусова: — Встать! Веки у Воронкова дрогнули, он глубоко вздохнул, разлепил ярко-синие глаза и слабо улыбнулся спросонок.

— Кажется, я… простите! — забормотал он и еще секунду лежал, точно раздумывая, подниматься ему или нет. Все это было и слишком неожиданно и слишком ужасно! Генерал-полковник не вымолвил ни слова; метнув взгляд в сторону Елистратова, он круто повернулся и пошел из комнаты. За ним, так же храня молчание, вышли генералы; Беликов, медно-красный от стыда и гнева, уходя последним, кинул Елистратову: — Солдата арестовать. Капитану Борщу явиться ко мне! И в комнате остались они одни: старшина и Воронков. Вскочив на ноги, тот попытался было объяснить, как все получилось: он из каптерки, куда его упрятал дежурный по роте, вновь перебрался сюда, чтобы посмотреть парад, и здесь, незаметно для себя, он уснул, о чем очень сожалеет. Рассказывая, Воронков поспешно оправлял на себе гимнастерку, подтягивал голенища сапог, тер ладонями лицо, точно умываясь. Взглянув внимательнее на Елистратова, он умолк: в сузившихся глазах старшины стояли слезы — холодные слезы ненависти и презрения. — Ремень оставьте, — проговорил старшина хрипло. — Оставьте, незачем вам, под арест пойдете.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Смеркалось, когда Парусов приехал с Меркуловым и с другими гостями домой обедать, и Надежда Павловна изнервничалась, дожидаясь их сперва с завтраком, который так и не состоялся, потом с обедом, превратившимся по времени в ужин. Но вот кончился и этот длинный, обильный обед, стоивший ей стольких хлопот; гости вышли курить на веранду в сад, а полковник Лесун, ради которого она особенно хлопотала, подошел к ней, чтобы поблагодарить и проститься. В продолжение всего обеда он довольно уныло молчал, сидя вдалеке на противоположном конце стола, а теперь первым собрался уходить. — Почему так быстро?.. Вам скучно было?.. Сейчас будем пить кофе, не спешите, — попросила Надежда Павловна. Он помялся, и она почувствовала себя обиженной. — Нет, не скучно, что вы, — пробормотал он. — Но знаете: такие дни, ни минутки свободной… Спасибо. Лесуну действительно было не скучно, но и не слишком приятно и неловко находиться здесь после того разговора, что произошел у него сегодня утром с хозяином дома. Случилось так, что Парусов пригласил гостей к себе как раз в тот момент, когда командующий беседовал с ним, с Лесуном. И, хотя Пару-сову также не улыбалось видеть его сегодня у себя за столом, он вынужден был позвать и начальника политотдела, а тот в свою очередь не смог не подчиниться обстоятельствам. — Спасибо, я уж пойду, — упорствовал теперь он. — Большое спасибо. В другой раз как-нибудь… До свидания. И Надежде Павловне показалось, что он прямо-таки спасается бегством из ее дома. Не провожая его, она простилась, потом, дав указания Марише насчет кофе, поднялась наверх в свою комнату: она была утомлена, разочарована, и ей хотелось побыть одной. Сев перед зеркалом, она поправила волосы — свою толстую косу, скрученную на затылке узлом, потерла смоченными в духах пальцами виски, шею. И, старательно проделывая это, такое обыденное и привычное, она точно пыталась заглушить в себе голос обиды — обиды и на Лесуна, и на мужа, и на его сослуживцев, благодушествовавших в саду. Даже похвалы ее хозяйственным и кулинарным способностям, на которые они не скупились во время еды — они все очень проголодались и ели много, со вкусом, — лишь подогревали ее обиду. Надежда Павловна и себе не могла бы толком объяснить, чего она ждала от этого приема, готовясь к нему с искренним воодушевлением. Не влюбилась же она, в самом деле, в Лесуна, которого почти не знала; и она слишком хорошо уже знала, что ничего особенно веселого от подобных полуофициальных приемов ждать не приходится. Но тем не менее она чувствовала себя так, точно ее постигла грустная неудача и какие-то ее большие надежды не оправдались. Чтобы утешиться, она переоделась в новую, только вчера куп-ленную нейлоновую кофточку, потом сменила сережки в ушах. И тут же подумала, что ничего этого можно было не делать: никто из гостей все равно не заметит перемены в ее наряде. Уже совсем стемнело, когда она опять спустилась к ним, но на веранде не включали электричества. Остановившись в полосе света из раскрытых дверей, Надежда Павловна всматривалась в густую черноту за крыльцом — там тлели точечные рубиновые огоньки папирос и смутно белели цветы. Кто-то шаркал ногой по песку дорожки, и раздавался глухой стариковский бас: —…с Череповцом мы на Дальнем Востоке вместе служили, после его в министерство забрали, в архивное управление. Судя по голосу, это был генерал Самарин, заместитель командира корпуса; Надежда Павловна узнала недавно от мужа, что служба старого солдата, начавшаяся еще в первую мировую войну, заканчивается и что он уходит на покой, на пенсию; она даже пожалела тогда его. Сейчас Самарин неспешно повествовал о каком-то своем соратнике: — Отчаянный был рубака, а попал в архивное геморрой наживать. Генерал-лейтенанта так ему и не дали… У мужчин шел обычный послеобеденный разговор. Почему-то чаще всего в этот приятный час, отяжелев от пищи, они рассуждали о новых назначениях и перемещениях, званиях п отличиях; иногда еще толковали об охоте. И излюбленные их темы не вызывали сегодня у Надежды Павловны никакого интереса. Но вот раздался другой голос, помоложе — она узнала Велехова, дивизионного инженера, — этот любил поговорить о политике. — …Никогда, уж вы поверьте, никогда Англия не при-мирится с потерей своего влияния на Ближнем Востоке… — до-неслось к ней. Надежда Павловна сказала себе, что ей надо все же при-соединиться к гостям, — муж удивлялся уже, наверно, куда она девалась. И, жалея о своих неясных надеждах, она подумала о том, что и весь этот обед был устроен исключительно в интересах мужа, был нужен ему, а не ей, по соображениям деловым или чтобы поддержать традицию. А она оставалась только его помощницей, послушной исполнительницей его желаний, как это всегда бывало и прежде. Тут до слуха Надежды Павловны дошел еще один негромкий разговор: — Вы паинька, примерный ученик, примерный семьянин. Вы и в академии шли, наверно, на «отлично», только на «хорошо» и «отлично». И насмешливый тонкий голосок, принадлежавший ее приятельнице Ирине Константиновне, перешел в шепот. В дальнем углу веранды Надежда Павловна разглядела две фигуры: женскую и мужскую. Женщина сидела на перильцах, обхватив руками угловой столбик. Перед нею стоял полковник Груздев из инспекторской комиссии; свет лентой протянулся по его широкой спине. Напрягая слух, Надежда Павловна разобрала несколько слов из того, что говорил, точно шмель гудел, Груздев: —…И вовсе я не первый… Кончил я, правда, с отличием… Но при чем тут… Нет, вы погодите… — Отличник, паинька, паинька… — Ирина Константиновна погладила его легонько по плечу. — Да с чего вы взяли? Груздев готов был решительным образом убеждать свою собеседницу в том, что он вовсе не такая добродетельная личность, как она утверждала. Ирина Константиновна могла торжествовать победу. — Я никогда не была отличницей, — со смешком сказала она. — Всегда доставляла массу огорчений — сперва папе и маме… Далее Надежда Павловна не расслышала: ее окликнули из сада. — Хозяюшка, идите сюда! Мы уж соскучились! — позвал генерал Долгополов, заместитель командующего, также при-ехавший с комиссией. Она сошла в сад. Там вокруг клумбы с белыми табаками, источавшими во мраке свой душный, острый запах, расположились на скамейках Самарин, Долгополов, Велехов, полковник Сорокин из штаба корпуса. Командующего и ее мужа не было среди них, и, отвечая на ее молчаливый вопрос, Долгополов сказал: — Начальство по саду гуляет, а мы здесь лясы точим. Присаживайтесь к нам, старикам. — Ох, уж эти мне старики! Молодых за пояс заткнете, — вежливо ответила Надежда Павловна. И Долгополов так же вежливо хохотнул, услышав то имен-но, что в данном случае и полагалось услышать. Рядом, прислонившись спиной к стволу березы, курил Колокольцев, муж Ирины Константиновны. Огонек папиросы, разгораясь, освещал красным светом его как будто похудевшее лицо в черных провалах теней. И Надежда Павловна, поглядев на Колокольцева, решила, что ее приятельница поступает и неприлично и очень неосторожно. О романах легкомысленной Иринки было и так уж слишком много разговоров в дивизии, и следовало поостеречься хотя бы в присутствии мужа. Но, осудив свою приятельницу, Надежда Павловна лишь повторила про себя привычные словосочетания. Это была только инерция ее прежних мыслей, и никакого действительного негодования она не почувствовала. — Трошин тоже помер, не дождавшись присвоения… — сказал, точно спохватившись, Самарин. — Тоже дружок мой… Казалось, генералу доставляло удовольствие вспоминать служебные неуспехи своих сверстников — мысль об отставке, как видно, не покидала его, и он искал утешения. Медленно, почти неощутимо стало светлеть; в разрыве облаков открылось чистое небо, полное лунного сияния. Затем, выбелив облачный край, всплыл над черной крышей и самый лунный диск, ущербный, с подтаявшим бочком… С веранды, погруженной в угольную тень от дома, не доносилось ни голосов, ни шороха, точно там не было уже никого. — Я вот, когда по чистой уйду, на родину поеду, — проговорил Долгополов. — Дом поставлю — нынче это дело нехитрое, можно щитовой собрать — и сад посажу: антоновку и грушу беру. Надежда Павловна вглядывалась в темноту на веранде. Было непонятно, куда исчезли Ирина Константиновна и Груздев. А луна поднималась все выше, и в саду запестрело от посеребренной листвы, от спутанных теней. Будто резче запахло табаками, раскрывшими свои бледные трубчатые венчики, и слюдяным блеском блеснуло, отражая лунный свет, чердачное оконце. Неожиданно Сорокин — молчаливый и стеснительный человек, едва ли проронивший десяток слов за время обеда, — продекламировал: По небу полуночи ангел летел, И тихую песню он пел… Бог весть отчего Сорокин так вдруг осмелел? Сконфузившись, он добавил: — Пожалуй, собираться пора, как ни приятно… Завтра нам — по первой трубе. У Надежды Павловны возникло странное ощущение. Люди точно не слышали один другого, каждый был поглощен своей мыслью, говорил только о своем, важном для него одного. И от этого ей стало еще обиднее: никому здесь не было до нее дела. Колокольцев отделился от дерева и озирался, всматриваясь в темноту. Должно быть, он тоже заметил исчезновение жены и Груздева. — Ульи заведу решетчатые. Пяток ульев — уж это обязательно, — продолжал Долгополов. — Внуки съедутся — медком буду угощать… Швырнув окурок в траву, Колокольцев пошел, шаркая по песку, к веранде. Может быть, следовало задержать его, отвлечь внимание, чтобы предотвратить скандал. Но Надежде Павловне сделалось безразлично: пусть будет скандал. «У всех есть свое, а у меня что?.. — мысленно спрашивала она. — Чего я хочу, чего ищу?» И с чуть злорадным любопытством она молча наблюдала, как Колокольцев взошел на веранду, потоптался там, вернулся в сад. — Очень обижался Трошин… Я с ним в Железноводске в прошлом году встретился; только и говорил, что обошли его, — бубнил все о том же Самарин. — А уж совсем плох был, на од-ной минеральной водичке сидел. И не старый ведь еще был. Мимо прошагал Колокольцев. Лицо его, залитое луной, казалось теперь меловым, помертвевшим. «Когда-нибудь он изобьет Иринку, — мелькнуло в голове Надежды Павловны. — Он совсем измучился». За кустами послышались шаги, Колокольцев повернул туда, и навстречу ему на освещенное место вышли Меркулов и Парусов. Все замолчали при их появлении, и в саду явственно раздался твердый голос командующего: —…бороться за каждую минуту, быстрота будет решать. Наши возможные противники пишут: «Если объект обнаружен утром — удар должен быть нанесен не позднее вечера». — Разрешите подумать и представить соображения. Я вы-зову людей, — так же внятно прозвучал ответ ее мужа. Судя по суховатой интонации, разговор у него с Меркуловым был не из приятных — муж в чем-то не соглашался с командующим. «У них тоже свое, а что у меня?» — подумала Надежда Павловна. Командующий между тем продолжал: — Раз и навсегда забудьте об этой вашей удобной площадке под боком. Там каждый кустик наизусть известен вашему личному составу: исходили ее, облазили вдоль и поперек. Оставьте эту лужайку для пикников. А людей учите выбрасываться на незнакомой, трудной местности. И вести там бои! — Иван Григорьевич!.. — только и выговорил Парусов. — Жалеем людей, слишком жалеем людей на учениях… Вегетарианцами стали после войны. И над техникой трясемся, как нищие, охаем над каждой поломанной машиной, — сказал Меркулов. — А я когда такого гуманиста встречаю, думаю: ты не людей бережешь, ты себя бережешь, ты не за солдат боишься, ты начальства боишься: как бы не взгрело. — Реальное опасение, — заметив, что их слушают, пошутил Парусов. — Вполне. А только с подобным реализмом боя не выиграешь. Меркулов приблизился к Надежде Павловне. Луна светила ему в спину, и он показался ей сейчас еще выше, огромнее. — Дорогая хозяйка, спасибо за хлеб-соль! — другим тоном, бодро сказал он. — Утомили мы вас, пора и честь знать. Он склонил голову, прощаясь, и молодцевато, с лейтенантской легкостью пристукнул каблуками. — Сейчас будет кофе… Что вы так рано, посидите! — сказала Надежда Павловна. — Спасибо, спасибо: кофе на ночь не пью, — сказал он. — Ну, я очень огорчена, очень, что вы уходите! — протяжным голосом, точно жалуясь, сказала она. «Вот и этот вечер окончился. Чего я ждала от него? Все ни к чему!.. Все ни к чему!.. — повторяла она про себя. — Зачем мне и эти люди и их разговоры?» Надежда Павловна поднялась со скамейки, и все направились к дому. Меркулов с высоты своего трехаршинного роста наклонился к ней. — А ночь-то, ночь… Луна-волшебница, — заговорил он о том, о чем, вероятно, только и следовало, по его мнению, говорить с молодыми женщинами. — Эх, был бы я помоложе, позлил бы вашего супруга! Она усмехнулась мысленно, подумав, что Меркулову удалось это в полной мере и теперь — муж ее был явно не в духе. С той обострившейся наблюдательностью, которая чаще сопутствует нашей антипатии, нежели нашей любви, она в последнее время вообще стала гораздо внимательнее приглядываться к мужу и открывала в нем такое, что прежде либо вовсе не замечалось, либо выглядело иначе. Сегодня, например, она прямо-таки ужаснулась тому, как он разговаривает с подчиненными, зависимыми от него людьми. Когда все приехали обедать и мыли руки, муж ее, кликнув адъютанта, этого безответного Егорычева, так обидно в ее присутствии отчитал его за какую-то оплошность, что она не знала, куда девать глаза! Нельзя было сказать, что она и раньше не замечала за мужем этого жестокого невнимания к чужому достоинству. Но раньше оно как-то благополучно объяснялось: на войне — боевой необходимостью, в мирных условиях — привычкой, приобретенной в боях, сегодня это показалось ей отвратительным. Сейчас командующий отчитывал ее мужа, и она нимало не посочувствовала ему, может быть, впервые за их совместную жизнь, точно дела п за-боты мужа утратили для нее интерес. У крыльца к компании неожиданно присоединились Ирина Константиновна и полковник Груздев; они вышли из-за угла веранды. Ирина Константиновна, похорошевшая в лунном свете, с белым юным лицом, была оживлена, весела. — Игнатий, — окликнула она мужа, — мы тоже уезжаем? Он не ответил, точно не услышал, хотя стоял близко и смотрел на нее; тень, падавшая от дома, скрывала его лицо. Груздев, стараясь держаться незаметно, поодаль, немного отстал. Вскоре вместе с командующим уехали и все посторонние; Парусов предложил Колокольцеву задержаться, чтобы еще поработать. Он увел начальника штаба к себе в кабинет, попросил подать им туда кофе, и женщины остались одни в столовой. Ирина Константиновна примостилась в углу дивана и, присмирев, сложив на коленях свои тонкие, детские ручки, следила с любопытством за хозяйкой. Она ждала, что ее тут же, немедленно начнут порицать, вразумлять. Надежда Павловна молча расставляла чашки на столе. — Хотя бы дождик побрызгал, что ли, — не дождавшись осуждения, сказала Колокольцева. — Прямо дышать нечем. — Целый месяц не было дождей, — не взглянув на нее, отозвалась машинально Надежда Павловна. Они снова замолчали, и гостья вздохнула. — Я люблю у вас этот сервизик — простенький, — сказала она. В ее глазах, оказавшихся при электрическом свете вовсе не такими уж молодыми, с морщинками в уголках, с голубоватыми подглазьями, появилось ищущее выражение. «Ну что же, начинайте», — как будто просили они. — Мне он тоже нравится, — сказала Надежда Павловна. И, не утерпев, гостья первая приступила к объяснению. — Вы знаете, мы с ним в Москве на одной улице жили, на Садовой, — сообщила она. — С кем с ним? — спросила Надежда Павловна. — Ну… с Груздевым. Он там учился, недалеко от нас. Даже удивительно, что мы раньше не познакомились ближе… Мы встречались, но это было шапочное знакомство. Он только в позапрошлом году окончил академию, — быстро заговорила Колокольцева. — С отличием окончил. — Мы в Москве на Большой Полянке жили, — не дослушав ее, сказала Надежда Павловна, — а в школу я ходила на Яки-манку, в большой такой дом, новый… И не припомню уже, когда это было. Она задумалась, села к столу на свое обычное место хозяйки — около кофейника, ближе к двери, ведущей на кухню. Колокольцева, несколько обескураженная, замолчала. — Я хорошо в школе шла, — продолжала Надежда Павлов-на, как бы не для гостьи даже, а просто вслух вспоминая. — На кухне занималась, когда все в квартире спали. И сама не пони-маю теперь, откуда у меня энергия бралась — весь день на ногах… Я как из района попала в Москву — в работницы пошла: нянчила, кухарила. А ночью до света над учебниками сидела. Не удалось мне кончить, а я так мечтала!.. Война началась… И с искренним чувством, с тоской и сожалением, охватившими ее, она воскликнула: — Всю жизнь мою перевернула война! Я, конечно, поступила на курсы медсестер. Тоже на Якиманке открылись тогда. В сорок третьем я попала на фронт. И сразу же после войны вышла замуж. Мне все девушки наши завидовали. Ну сами понимаете: муж — полковник, герой, интересный, материально обеспеченный… Колокольцева не отзывалась. Она была удивлена и раздосадована. — Все девушки радовались за меня, так тепло провожали. Чудные у нас в медсанбате девушки были. — Вы очень подходите друг к другу, — холодно сказала Колокольцева. — В самом деле? — Надежда Павловна покачала головой. — Очень. Ваш муж такой своевольный, горячий, а вы такая выдержанная, тихая. Вы должны действовать на него как бальзам — успокаивающе. — Да, мне это часто говорили… Мне и девушки наши говорили: «Ты должна создать для мужа уют». Надежда Павловна положила на стол руки ладонями вниз и пристально рассматривала их — крупные белые руки с коротковатыми пальцами, с подпиленными, покрашенными розовым лаком ногтями. Свет из-под оранжевого абажура блестел на ее склоненной голове, на русых, тщательно промытых волосах, отливавших желтизной. — И знаете, я ведь искренне поверила, что мое назначение— проливать бальзам, как вы называете, быть нянькой, вообще создавать уют, — сказала она. — Я и не пыталась уже делать что-нибудь еще. На фронте я думала: кончится война, пойду на медфак, стану врачом, детским врачом. Я со школы хотела быть врачом. Моя мама, когда я была совсем маленькой, тоже мечтала: «Вырастешь — выучишься на доктора». — В глазах Надежды Павловны заблестели и тут же высохли слезы. — Знаете, когда я сейчас вижу женщину-врача, у меня на несколько часов портится настроение. Так горько становится! — Ну что вы! — искренне подивилась Колокольцева. — Избаловались вы, моя дорогая. Просто слишком хорошо живете. — Да, наверное, — согласилась Надежда Павловна. — Но разве в этом только дело? И что значит хорошо жить? Конечно, я позабыла уже, что это такое, когда нет пятидесяти копеек на метро или когда на обед одна картошка. Моя мать служила уборщицей, а нас у нее было двое. Конечно, это небо и земля— моя теперешняя жизнь по сравнению с моим детством… — Надежда Павловна… — перебила ее гостья. — Простите, я сейчас налью вам кофе. — Спохватившись, Надежда Павловна потянулась к кофейнику. — Погодите, не хочу. Ирина Константиновна решила взять инициативу в свои руки. Она жаждала уже осуждения, пусть даже сурового, но в котором проявился бы интерес к ее судьбе. — Вы ничего не заметили сегодня? — спросила она тихо. — Нет? Слава богу! Обо мне говорят, что я испорченная, легко-мысленная, но выслушайте меня… Она стремительно поднялась с дивана и пересела к столу, худенькая, как девчушка, в белом коротеньком платьице, молодившем ее. Но теперь, когда она очутилась в световом конусе, падавшем от лампы, стало лучше видно жестковатое выражение ее хорошенького лица, точно оно вдруг неуловимо состарилось и погрубело. — Может быть, если б у нас были дети, все было бы иначе. Но, конечно, и дети — это только часть жизни, а не вся жизнь… — как бы думая вслух, проговорила Надежда Павлов-на. — Пусть даже очень большая часть. — Ах, выслушайте меня, милая, добрая Наденька! — воскликнула Колокольцева. — Я об одном прошу: выслушайте, потом судите. Надежда Павловна недоуменно взглянула на нее. — Но я никого не собираюсь судить. Почему я должна вас судить? — сказала она. — Сейчас будем пить кофе… За что вас судить? — За что?.. — И, разобидевшись окончательно, Ирина Константиновна желая уколоть хозяйку, сказала: — Конечно, вы так высоко парите над землей, что не замечаете нас, грешных. — Ну что вы? А вообще-то никто никого не замечает. Вместе живут, а ничего не видят. Это так странно бывает! Пейте кофе. И Надежда Павловна принялась разливать по чашкам кофе. — Вы сегодня в дурном настроении или просто устали, — сказала Колокольцева. — Бывает, наверно, и так, что всю жизнь два человека живут вместе, спят в одной постели и даже не подозревают, что с каждым творится. И с годами все больше глохнут и слепнут. А потом, когда что-нибудь случается, все бывают удивлены. Я немного устала сегодня. Надежда Павловна пододвинула гостье чашку. — Что же, нам так и не дали кофе? — раздался за дверью звучный баритон ее мужа. И в столовую вошли: он впереди и за ним Колокольцев. — Прости, я сейчас налью, — сказала Надежда Павловна. — Нет, нет, спасибо, — отказался, как бы испугавшись да-же, Колокольцев. — Ирина, ты собираешься домой? — негромким, без выражения, голосом проговорил он. — Одиннадцатый час уже, бабка девочек сама не уложит. — Девочки большие уже, — коротко ответила Ирина Кон-Константиновна— Едем домой, — сказал он негромко. Она боком, не поворачивая головы, по-птичьему посмотрела на него, встала и, оправляя юбку, провела руками по бедрам. — Ну, желаю вам отдохнуть после гостей, — сказала она хозяйке. — Счастливых снов. Стоя в передней, Парусов давал своему начальнику штаба последние указания на завтра: — Машину генерал-полковнику к восьми. А летчиков пригласите на одиннадцать. Я сам с ними встречусь, посмотрим еще, что они запоют. Я буду в восемь… Колокольцев молча кивал, слушая. У него было очень утомленное, апатичное лицо. У Надежды Павловны сжалось, как от страха, сердце. И потому, что сама она чувствовала себя сейчас до ужаса одинокой, ей показалось, что и все эти люди, стоявшие здесь, так же безмерно одиноки и так же далеки друг от друга. Каждый существовал как бы в своем отдельном мирке, в своем потоке, что текли рядом, не сливаясь, пока не исчезали бесследно. Надежда Павловна не рассуждала в эту минуту — она была охвачена смятением. И потому, что сама она не знала, как выйти из своего одиночества, ей казалось, что и каждый обречен до конца дней хранить молчание о своей самой сильной боли или самой большой надежде. Следуя за мужем, она вышла на террасу, чтобы проводить последних гостей. Луны уже не было, и свет из дверей сразу же за крылечком упирался в неподвижный мрак. Стало как будто еще теплее, и в парниковом, душном воздухе этой ночи необычайно сильно пахли чуть белевшие в саду табаки. Возвратись в столовую, Парусов снял китель, бросил его на диван и, оставшись в одной голубой шелковой майке, тяжело опустился на стул. — Ну, был денек! Предпочитаю бой с превосходящими силами противника, — сказал он и принялся растирать ладонью свою выпуклую, поросшую золотистыми волосами грудь. Надежда Павловна ничего не ответила. Подождав расспросов жены и не дождавшись, он начал рассказывать о происшествиях дня, время от времени вновь принимаясь гладить и растирать влажные плечи и грудь. Он искал ее согласия со своими мыслями и ее одобрения своим поступкам, — за долгие годы их совместной жизни это сделалось для него необходимым. Но Надежда Павловна лишь вскидывала на мужа внимательные близорукие глаза. Она точно впервые видела сейчас этого человека, ради которого обрекла себя на бездельное, безличное, бесплодное существование, и видела его таким, каким он был на самом деле. А вернее, она уже по-новому относилась к нему, и это было похоже на внезапное пробуждение: то, что недавно представлялось ей слабостью близкого человека, вызывало теперь отчуждение, обиду, нелюбовь. — …Развалился, сукин сын, и спит, сопит, в сапогах, прямо на одеяле! У меня руки зачесались, едва удержался! — громко, дав себе волю, говорил Парусов. — Не на кого положиться, поминутно ждешь сюрпризов… Надежда Павловна присела к столу напротив. «Себялюбивый, бездушный человек, — думала она. — Всех пригибаешь, угнетаешь и всего опасаешься…» — Устала, Надя? Что молчишь? — спросил муж. — Я тоже с ног валюсь. А где же кофе? Дадут мне сегодня кофе?! — Прости, пожалуйста, — сказала она. — Я все забываю.

2

Настроение независимости и горделивого безразличия, с которым Андрей отправился под арест, держалось у него довольно долго. «Вы думаете, что наказываете меня? Прекрасно! А я не чувствую себя ни несчастным, ни униженным, и я пренебрегаю неудобствами, на которые вы меня обрекли» — так примерно разговаривал он мысленно с людьми, запершими его в этой голой, беленной мелом комнате с узеньким, забрызганным побелкой оконцем под самым потолком. Он испытывал даже особое удовольствие от сознания своей внутренней неподвластности кому бы то ни было, точно он ускользнул в последнюю минуту на недосягаемую для других высоту. «Вот я арестован, но в этом нет ничего страшного: я остался таким же, каким был. Арест — лишь внешняя перемена в моем существовании, а сам я ни в чем не изменился. Мое нынешнее положение даже не лишено преимуществ: я отдохну, высплюсь» — примерно так размышлял Андрей. И эти мысли, казавшиеся ему и новыми и неоспоримыми, как бы приподнимали его над всеми окружающими, над жизнью. С усмешкой, беззлобной, но иронической, Андрей проводил взглядом караульного начальника и солдата с автоматом, приведших его сюда, в камеру гауптвахты, а затем удалившихся. Произошло это перед вечером, в камере смеркалось; Андрей сел на единственный оказавшийся здесь табурет и облегченно вздохнул, будто добрался до цели после долгой дороги. Его ближайшее будущее определилось с полной ясностью: ему предстояло прожить здесь двенадцать суток — не мало, конечно, но и не так много по сравнению с тем, что вообще ему предстояло прожить. А там его выпустят, и он уж сумеет найти способ вновь встретиться с Варей. При этом его глаза, обращаясь на то, что виделось лишь ему одному, становились как бы незрячими — он весь еще был полон радостью и волнением своей победы. И он необыкновенно вырос в собственных глазах, точно перейдя рубеж, отделяющий юность от зрелости, — у него появилась женщина! С восторгом, изумлением, стыдом и признательностью думал он о ней, такой прелестной и такой щедрой. Он не спал прошлую ночь и, задремав, едва не свалился с табурета. Когда стемнело и под потолком загорелась слабенькая и тоже заляпанная мелом лампочка, два караульных солдата внесли в камеру деревянный лежак. — Нужно чего будет, стукнешь в дверь, — строго сказал один из них, со скуластым, крестьянским лицом. Андрей щурился на свет и благодарно и доверчиво сквозь дремоту улыбался. Кинувшись на дощатое ложе, он блаженно растянулся и тут же крепко уснул. На второй день заключения на него нахлынули литературные и исторические воспоминания. Перед самым призывом Андрей прочитал «Пармский монастырь», книгу, чрезвычайно ему понравившуюся, не меньше, чем до того «Красное и черное». Герои этих романов вызывали его симпатию и пылким бесстрашием и решимостью, с какой добивались удовлетворения своих желаний, никогда не сомневаясь в своем праве на их полное удовлетворение. Теперь, сидя под арестом, Андрей находил живое сходство между собой и узником Пармской обители — сходство натур и как следствие этого сходство жизненных злоключений, постигших их обоих. В самом деле, и Фабрицио дель Донго и он, Андрей Воронков, пострадали по одной и той же причине: оба пренебрегли благоразумием ради любви. Видимо, для людей их типа подобные передряги вообще были чем-то закономерным. И, попав на полковую гауптвахту, Андрей утешался тем, что на долю Фабрицио выпали гораздо более серьезные неприятности. Затем на память ему пришли Шильонский пленник и Железная маска — таинственный узник Бастилии, граф Монте-Кристо и Бенвенуто Челлини — жертва своих неукротимых страстей, заточенный в башне Святого Ангела. В камере Андрея было тихо, как в настоящем подземелье; из-за двери, обшитой железом, иногда слабо доносились шаги часового. И Андрей, иронизируя, подумал, что пора бы уж появиться какому-либо другу прославленных узников: орлу, клюющему за окном свою кровавую пищу, или прирученной мыши, выползающей из норки, чтобы развлечь страдальца. Ему становилось скучновато уже, хотелось курить, а курева не было. Но в общем он нимало не был угнетен и воспринимал свое положение скорее как досадливо-забавное, чем печальное. «Будет что порассказать ребятам, — предвкушал он встречу с товарищами. — Бедняги! Достается им сейчас: в семи потах обмываются». Он готов был даже посочувствовать им. Тот же строгий парень, что притащил вчера лежак, принес ему завтрак, а позднее — обед: первое и второе, как полагалось. И за обедом Андрей попытался втянуть солдата в разговор: он испытывал уже потребность в общении. Снисходительным тоном, а впрочем, искренне он поблагодарил солдата за «хорошее обслуживание», как он выразился, и пообещал, если и тому случится посидеть в этой «комнате отдыха», отплатить за добрые услуги такими же услугами. Солдат долго не отвечал, стоя в дверях, угрюмо наблюдая, как арестованный энергично вычерпывает суп из котелка. Но вдруг скуластое лицо его покраснело. — Кончай живо! Некогда мне с тобой… — со злостью сказал он. — Отдыхающий… черт! Андрей, изумившись, не донес до рта ложки. — Кушай, говорю! — крикнул солдат. — Коли дают — кушай! — Да ты что, очумел? — пробормотал Андрей. Но солдат опять умолк, отведя в сторону глаза. Андрей принялся было за мясо с кашей, не доел, положил ложку и потребовал объяснений: чем, собственно, его «страж» недоволен и что, черт подери, он имеет лично против него? Солдат и теперь ответил не сразу. Он крепился, уклоняясь от пререканий, п вновь, не выдержав, покраснев, сказал: — А то имею, что… — он обернулся в коридорчик, нет ли там кого, — то имею, что не свой хлеб ешь. И Андрей опять чрезвычайно удивился. — А ты… ты какой хлеб ешь?.. Вот еще тоже!.. — не находя слов, загорячился он. — Будешь кончать или нет? Заелся! — закричал солдат. — Дают еще пока — кушай! Он подождал немного, потом рывком забрал у Андрея котелок, ссыпал в него с крышки остатки каши и ушел, не сказав больше ни слова. К вечеру этого второго дня Андрей забеспокоился: ему не сиделось на месте — он вскакивал, садился, вновь вставал. Мысленно он азартно спорил с солдатом, приносившим ему обед. «А ты сам не дармоед, нет?.. Что ты полезное делаешь? — требовал Андрей ответа. — И чего ты суешься куда не просят?» Именно последний вопрос не давал ему покоя: в самом деле, ведь ему, Андрею, было, в общем, все равно, как нес службу этот его «страж». Почему же тому было, оказывается, небезразлично, как служил Андрей? За грязным оконцем вверху угадывалось светлое, пожелтевшее к закату небо; его товарищи возвращались, быть может, в этот час со стрельбища, и на плацу шли еще, наверно, строевые занятия, а здесь, в его камере, наступил уже вечер. Встревожившись, чувствуя глухую неуверенность, Андрей вновь принимался мерить свою осточертелую, тесную — три метра на три — коробку, в которую его упрятали. На следующий день кое-какие вести о происходившем за пределами этой коробки дошли до него. Утром на обратном пути из «туалетной» Андрей задержался в коридорчике у забранного решеткой, но раскрытого окна. Под окном росли кусты, осыпанные красными, будто стеклянными, ягодами; дальше громоздилась кирпичная стена, а над нею в светлой зелени блестела голубая крыша артиллерийского парка; еще дальше над крышей вставала туманная туча, темно-фиолетовая в глубине. И все это показалось Андрею таким поражающе прекрасным, точно он никогда раньше не видел кустов, деревьев, неба, туч. Солдат, сопровождавший его, и еще один, встретившийся в коридорчике, — оба из нового караула — как бы позабыли о своем подопечном. Стоя за спиной Андрея, они вполголоса разговаривали о ночных стрельбах, прошедших в их роте. И Андрей с невольным интересом прислушивался. Третий солдат, присоединившийся к ним, сообщил, что в полку получено новое парадное обмундирование: суконные мундиры и бриджи, — и это опять-таки вызвало у Андрея живое любопытство. Затем третий солдат — низенький, в пилотке, косо надвинутой на самую бровь, — стал рассказывать о заграничной кинокартине, которую видел в городе: — Забористая история! Он это — слышь, ребята! — увел легковушку из гаража, встал на путь уголовщины. А она, жена его, черт в юбке, вцепилась в него, как репей. Он от нее, а она не пускает… Андрей повернулся к своим караульным и сказал, странно волнуясь — ему очень захотелось вмешаться в их разговор: — Я эту картину давно смотрел. «Мечты на дорогах» называется. Замечательный фильм! Солдат, рассказывавший о картине, сделал вид, что он сей-час только приметил Андрея. — Ах, здрасте! Ужасно приятно! Как здоровьечко? Очень рад! Как себя чувствуете? — затараторил он. И, приподняв плечи, изогнувшись, выражая этой позой крайнее почтение, взял «под козырек». — Благодарю. Неплохо себя чувствую, — попытался отшутиться Андрей. — Ужасно интересно познакомиться: такая выдающая личность! В полку все восхищаются,^- скороговоркой сыпал маленький солдат. — Только и разговоров, что про ваше геройство. Честь имею! Наше — вам, ваше — нам! Один из караульных мотнул головой и засмеялся: — Удружил, верно! Теперь всей его роте оценку снизят. Это будьте покойны. — Кино любите — очень приятно! Извините за нашу серость! — Маленький солдат подмигнул своим товарищам. — А может, вы сами известный киноартист, в одном автобусе с Жаровым ездили? — Ладно тебе, Курочкин! — сказал второй караульный. — Не видишь: переживает солдат. Андрей побледнел так, что стала заметна светлая щетинка на его верхней губе, отросшая за эти дни. — Чего мне переживать? — проговорил он довольно твердо, хотя губы сделались непослушными. — Вам за мной ходить, не мне за вами. Это вы, может быть… Не договорив, он зашагал по коридорчику в свою камеру. И до слуха его дошло — участливый караульный проговорил за спиной: — В трибунал отдают солдата, судить будут, как дезертира. Теперь не скоро кино увидит… В камеру Андрей вернулся в полном смятении: его будет судить военный суд!.. Это ему даже не приходило в голову. Ведь в конце концов он совершил не такое уж большое преступление: только опоздал из отпуска, и не совсем по своей вине. Офицерам, что опрашивали его перед заключением на гауптвахту, он почти правдиво рассказал, как все случилось: он спешил, сорвался с подножки автобуса и попал в больницу; последнее было легко проверить. За что же его отдавали в трибунал? Правда, у него и раньше имелись взыскания. И чем это ему грозило — суд трибунала?.. С душевной острой болью, такой, что впору было зареветь, Андрей ощутил свою несвободу, даже не внешнюю, не свое положение арестованного, а неизмеримо более тяжелую несвободу от множества других людей, от их интересов, мнений, порядков. То, что с ним стряслось, его опоздание, а потом еще эта злосчастная встреча с командующим, имело, оказывается, более важные последствия, чем он думал, караульный солдат был, вероятно, прав: его роте снизят теперь общую оценку по дисциплине, И перед Андреем встало вновь лицо Елистратова: Додон был багрово-красным, когда отправлял его под арест, а в глазах старшины, в этих узких, почти белых глазах, похожих на пластмассовые пуговицы, стояли слезы. Так вот, значит, что ранило Додона в самое сердце: он страдал за свою девятую роту! И глубина его непонятного страдания тогда еще поразила Андрея: Додон и слезы — это было что-то совершенно несочетавшееся, что-то подобное плачущему булыжнику. Но Додон не являлся исключением: солдаты из караульных команд также искренне осуждали его, Андрея, точно он провинился и перед ними. А сейчас вот он узнал, что его ожидает военный трибунал, одно упоминание о котором вызвало в голове вихрь таких же грозных слов: обвинительный акт, приговор, штрафной батальон, тюрьма. И получалось, что стоило только Андрею поступить по своему желанию, не посчитавшись с требованиями всех этих людей, как их гнев тотчас же обрушился на него. Андрей грузно опустился на табурет, закрыл глаза. И не сожаление, не раскаяние, но злость, горячее несогласие, яростная тоска охватили его. Он почувствовал себя как бы в сетях, как бы пойманным и опутанным обязанностями, множеством обязанностей по отношению к множеству людей и вещей: к своим товарищам, к своей роте, к службе, к семье, к родным, даже к Варе, которая, наверно, волновалась сейчас за него. Точно тысячи крепчайших нитей держали его, не давая пошевелиться. И ему вспомнилось, что первое «ты должен» он услышал давным-давно, еще в детстве, от матери. «Ты должен хорошо учиться, — говорила ему она. — Должен переписать в свою тетрадку примеры по русскому… Должен решить задачку… А не то рассердится Никодим Трифонович — ты должен его слушаться». Этот Никодим Трифонович, учитель, посягал на все его время, завладел всей его жизнью. И он возненавидел первого своего учителя, в котором была олицетворена деспотическая необходимость делать в жизни главным образом то, что не сулило немедленных удовольствий. После на Андрея покушались другие учителя и наставники, с новыми, умножившимися требованиями, с новыми «ты должен». И, полный отчаяния, он сейчас с удесятеренной силой запротестовал. «Почему я должен? — хотелось ему крикнуть. — Я ничего никому не должен! Оставьте меня! Дайте мне одному…» Ему казалось, он был обманут и попал в жестокую ловушку, попал давно и только теперь обнаружил это. — Да что я вам дался?! — забывшись, пробормотал он вслух. — Чего вы все ко мне! Додон туп, туп, как пень, и ненавидит меня… Это он мне устроил суд! При мысли о трибунале его сердце начинало колотиться, как будто он бежал и запыхался. Ночью Андрей не мог уснуть. Поздно вечером, когда погасло в камере электричество, за стенами ее разразилась гроза, зашумел дождь; гул и плеск наполнили темноту, и в высоком оконце запылали беглые молнии. На мгновение лиловатый свет озарял голые, как в склепе, белые стены. Андрей задыхался, темнота давила на него, душила, он физически ощущал страшную тяжесть каменных стен, в которых был заключен. Вскинувшись, сев на лежаке, он, как в полубреду, принялся придумывать планы побега, готовый на что угодно, лишь бы спастись отсюда, — он точно тонул во мраке и, объятый ужасом, забарахтался, стремясь вынырнуть на поверхность. Чтобы бежать, надо было прежде всего заручиться поддержкой товарищей, тех, что находились па воле, связаться с ними. Но согласятся ли они теперь помочь ему, не отшатнутся ли от него и самые близкие друзья: Булавин, кроткий Даниэлян? Он уже не был в них уверен. И он отбрасывал один фантастический план за другим, скорчившись на своем лежаке, кусая губы и шепча про себя: — Черт с вами. Обойдусь без вас… Лишь к утру он опомнился: куда, в самом деле, он мог убежать? Да и зачем, зачем? При свете дня все в мире вновь обрело безжалостную ясность и устойчивость: он был один, и он был беспомощен перед силой, державшей его здесь и грозившей ему еще большей карой. Новый начальник караула пришел утром в камеру к Андрею после того, как солдат, приносивший завтрак, доложил, что Воронков не притронулся к еде. — Что это, вы нездоровы? — осведомился щеголеватый, жизнерадостный старший лейтенант. Андрей знал его: это был обязательный участник самодеятельных полковых концертов, конферансье и чтец юмористических стихов; Андрей поспешно встал с табурета. — Я здоров, товарищ старший лейтенант! Разрешите обратиться: меня будут судить, товарищ старший лейтенант? Он придержал дыхание, ожидая ответа. И в том, как офицер посмотрел на него — с невольной отчужденностью, точно здоровый на больного, — он прочитал ответ на свой вопрос. — Ну, не знаю… Своевременно будете поставлены в известность… — И старший лейтенант, желая смягчить сухость своих слов, добавил — Невесело, конечно, понимаю. Но кто же виноват? А кушать надо, обязательно. Это — обязательно. — Он поискал, что бы еще сказать в утешение. — И не падайте духом: не среди чужих находитесь, среди своих. Жалоб нет? Андрей отрицательно качнул головой. Обед он, впрочем, съел весь без остатка: он проголодался — и следующую, четвертую, ночь в заключении проспал как убитый. Внешне он успокоился, подолгу неподвижно сидел или лежал, напряженно глядя перед собой, точно решая трудную задачу. Он опять думал о Варе и вновь в подробностях пере-живал их необыкновенное свидание в лесу, в сумерках за рекой; ему вспоминались самые милые и добрые картины из прошлого, из его жизни дома. И у Андрея было такое ощущение, точно у него несправедливо и зло хотят все это навсегда отнять. Новые, неожиданные мысли возникали в его голове; он будто прислушивался к незнакомым, заговорившим в нем голосам — недобрым, грубым и тоже злым. «Защищайся, как можешь, — наставляли его они. — Если нельзя открыто брать то, что любишь, учись действовать по-другому». И он принимал эти новые «правила игры», приспосабливался к тем законам существования, которые представлялись ему теперь единственно истинными. Еще в «карантине», в первые же дни своего пребывания в полку, Андрей услышал загадочное выражение: «понять службу». Оно встречалось в различных сочетаниях: «Кто службу понимает, тому и служить легко», — поучал Андрея шофер Ипатов, рекордсмен по части самовольных отлучек. «Не поймешь службы — хана тебе», — предупреждал Бобров — похабник и бездельник, часами околачивавшийся около кухни. Но только сейчас Андрей начал постигать действительный смысл этой таинственной заповеди, передававшейся от лодырей и ловчил старых призывов к более молодым. «Понять службу» — это значило научиться ускользать от ее требований, хитрить, соблюдать только внешние признаки дисциплины и во всех случаях выходить сухим из воды. Вчера еще эта жизненная позиция вызывала у Андрея усмешку; сегодня он, выбирая ее для себя, испытывал мстительное удовлетворение. Казалось, что, становясь таким же, как и презираемые им самим ловчилы и тунеядцы, он причиняет зло не себе, но кому-то, кто вынудил его на это. «Вы так со мной, хорошо же, а я так…» — повторял он, все более ожесточаясь.

3

Ночью пронеслась гроза с многоводным ливнем, но к утру не посвежело — во влажном воздухе стало еще тяжелее дышать. Погода испортилась, как видно, окончательно: солнце так и не показалось, затянутое сплошной облачной мглой, и зарядил мелкий дождь, почти невидимый, еле слышный, но неистощимый. Как будто банный, теплый туман повис, не двигаясь, не редея, над тускло-зеленой равниной, слинявшей от этой обильной влаги. На стрельбище все промокли до нитки: и солдаты, выведенные в полном боевом снаряжении на проверочные стрельбы, и офицеры из инспекторской комиссии, производившие проверку. Люди хлопотали здесь с рассвета, обливаясь, как в гигантской парилке, потом, смешавшимся на их телах с дождем. Немного позднее на вездеходе сюда прибыл и командующий вместе со своим заместителем и командиром дивизии. Не надев плаща, Меркулов медленно, не замечая этого докучливого ненастья, прохаживался, с любопытством посматривая вокруг. А глядя на командующего, и все, кто приехал с ним, также остались в одних гимнастерках, быстро потемневших на плечах и спинах. Над дощатой башенкой, из окон которой обозревалась вся территория стрельбища, был поднят на шпиле красный шар — сигнал, предупреждающий окрестное население. Шли так называемые боевые одиночные стрельбы; отчитывалась в своей огневой выучке девятая рота капитана Борща. И то ли погода не благоприятствовала этим занятиям, то ли неудача первого взвода, получившего уже неудовлетворительную оценку, испортила людям настроение, само это раздраженное, недоброе настроение стало, как часто бывает, причиной новых неудач и огорчений. Парусов, чтобы не выслушивать критических замечаний, отошел в сторонку, к палатке, поставленной для начальства, и бросал время от времени холодные взгляды на командира полка Беликова. Тот внешне сохранял полное спокойствие, поглощенный раскуриванием папиросы. Отсырев, она гасла, и он вновь терпеливо разжигал ее, чиркая спичку за спичкой, она опять гасла, и можно было подумать, что только это его и занимает. В отличие от Беликова, командир батальона заметно нервничал, подзывал к себе капитана Борща, тихо выговаривал ему и давал наставления. Капитан козырял и шел во взводы; простецкое, немолодое лицо его горело розовым румянцем, как у сконфуженного школьника. Сейчас на исходном положении находился второй взвод, и дело у него обстояло тоже из рук вон скверно. Два стрелка, вызванные на огневой рубеж, были тут же возвращены в строй, потому что не попали в «пулеметчика» — первую мишень; третий плохо бросил гранаты и промахнулся, стреляя в последнюю, в «бегунков». Второй взвод начинал еще хуже, чем кончил первый. И это было совершенно неожиданно и необъяснимо после всех учений и тренировок, проведенных в батальоне. Если бы Борщ, хлопотливый, исполнительный труженик Борщ, старый служака, был суеверным человеком, он, пожалуй, решил бы, что его людей сглазили. Вероятно, все же их действительно подвела погода: этот окаянный полутуман-полудождь, в котором за сто метров предметы превращались в собственные свои белесые тени. Но было же, было время — Борщ отлично помнил! — солдатам, которыми он тогда командовал, приходилось воевать и в худшую погоду, и пожаловаться на них мог бы разве только противник, если бы он сохранял еще способность жаловаться. Солдаты второго взвода, сбившись в притихшую кучку, стояли возле землянки, в которой полчаса назад получали боевые патроны; отсюда поодиночке их вызывали на рубеж. И каждый всей кожей чувствовал — на него устремлено в эти минуты общее внимание: придирчивое — у приезжих больших начальников, встревоженное — у своих, близкое к отчаянию — у командира взвода лейтенанта Жаворонкова. Ему-то, их непосредственному командиру и воспитателю, приходилось сейчас горше, чем кому-либо, — солдаты чуяли и это. Но они были бессильны, кажется, что-нибудь изменить. Даже Булавин, превосходный стрелок, один из лучших в полку, был обескуражен и удручен. И в самом деле, чтобы поразить цель, надо было предварительно ее обнаружить, но именно это — увидеть цель — и не удавалось его товарищам. — Нуль видимости, представляешь? — дыша Булавину в самое ухо, шептал кто-то из стрелков, получивших «неуд». — Я ж тебя вижу, недотепу, — вяло возражал он, — даже очень хорошо вижу. — На счастье бьешь, как слепой, наугад, — оправдывался стрелок. — Уйди ты, не стой над душой! — томясь, просил Булавин. Рядом шумно, всей своей атлетической грудью дышал Даниэлян. Точно пытаясь найти объяснение тому, что случилось, он озирался на товарищей, на наблюдательную вышку с красным шаром, на фанерные щиты с правилами стрельбы, расставленные справа и слева, на далекий, серый, как полоска дыма, лес на горизонте, на молчаливых, недовольных генералов, собравшихся сегодня в таком большом количестве. И недоумение и обида овладевали его нежной и пылкой душой. Впереди по полю, залитому водой, шел, поднимая фонтаны брызг, полковник из инспекторской комиссии: он проверял по-падания. Только что отстрелялся рядовой Опекушин; одинокая фигура солдата плоским силуэтом маячила в толще дождя. И все на стрельбище — солдаты и офицеры — следили со своих мест за полковником, ожидая результатов проверки. Лейтенант Жаворонков, переминаясь с ноги на ногу, морщился и прикусывал губу, как от физической боли. Да, собственно, то волнение стыда, что испытывал лейтенант, впервые выведший свой взвод на это испытание и позорно проваливавшийся, мало чем от нее отличалось. В кучке солдат послышался негромкий голос сержанта Разина, командира отделения и члена комсомольского бюро. — За «отлично» не скажу, а на «хорошо» отстрелялся. Опекушин волевой, не растеряется… Разин один, кажется, продолжал твердо верить в успех. И вообще этот подвижный, ловкий, бойкий сержант — рыбак из Одессы — почитал первой обязанностью командира воспитывать в любых условиях оптимистическое отношение к жизни. Полковник-проверяющий поскользнулся на глине, замахал руками и упал бы, наверно, если б его не поддержал за локоть солдат-сигнальщик. Утвердившись на ногах, полковник поспешно, как бы даже сердясь на солдата за помощь, высвободил руку. Навстречу к нему шагнул капитан Борщ; в его взгляде был немой вопрос. — Срам, срам! — хрипло бросил полковник. — Ну и стрелки у вас, горе! — Виноват, — Борщ силился изобразить на своем розовеющем лице учтивое выражение. — Цыплят по осени считают, товарищ полковник, как у нас говорят. — Утешаетесь. — Полковник был зол и на погоду, и на собственную неловкость — чуть не грохнулся на глазах у командующего, — и на необходимость торчать с утра до вечера на этом размокшем, скользком, как каток, стрельбище. — Напрасно утешаетесь. Для вас осень наступила уже, товарищ капитан. Борщ неуверенно улыбнулся; он был так расстроен, что даже не понял жестокого намека — его лучшие, отлично подготовленные стрелки позорились сегодня один за другим. Заспешив, полковник-проверяющий скрылся в деревянной будке, где за крохотным, вкопанным в землю столиком сидел над раскрытой ведомостью еще один член комиссии. — Форменный потоп! Промочил насквозь сапоги, — пожаловался полковник. — Опекушин «неуд»… Четвертый из четырех возможных. Анекдот! — Да, погодка… Отчасти влияет, — протянул майор за столиком. И осторожно, стараясь не касаться влажным рукавом бумаги, написал в ведомости против фамилии Опекушина: «Неуд». А Опекушин еще брел одиноко по полю, возвращаясь во взвод прямиком, не огибая луж, спотыкаясь и оскальзываясь. И ему казалось, что это ровное, серое, тонущее в дожде поле никогда не кончится. Не поднимая глаз, он встал позади своих товарищей по взводу и принялся утирать рукавом малиново-красное, как после бани, лицо. Солдаты даже не стали его расспрашивать: и так все было понятно. Командир дивизии Парусов скользнул взглядом по Опеку-шину и отвернулся; на командующего он тоже старался не смотреть. Еще по пути сюда в машине он попросил у Меркулова разрешения не начинать стрельб, пока не улучшится видимость, — это была вполне основательная просьба. Но Меркулов ответил, что он не возражал бы против отмены стрельб лишь в том случае, если б и на войне боевые действия совершались исключительно в условиях хорошей видимости. И теперь Парусову мерещилось, что и это насмешливое отношение к его просьбе, и эта отвратительная погода, и эта явная, постыдная растерянность его людей — все соединилось для того, чтобы унизить его, ущемить. Так уж у Парусова неизменно получалось: явления жизни, в каком бы отношении он к ним ни находился, воспринимались им только с двух точек зрения: либо как благоприятные, сопутствующие его желаниям, либо как неблагоприятные, противостоящие им. Его самолюбие, как и его тщеславие, никогда не оставалось нейтральным: оно либо тешилось, не испытывая, впрочем, ни при каких обстоятельствах полного удовлетворения, либо страдало. И его мнительность никогда не терпела поэтому недостатка в пище для себя. Пронзительно протрубила труба. Стрельбы продолжались, и на рубеж вызывали очередного стрелка. — Ребята, не теряйся! Соберись, сожми себя в кулак! — быстро заговорил сержант Разин. Даже он заметно начал бес-покоиться. — Действуй, как в боевых условиях: победа или смерть! Лейтенант Жаворонков поглядел на рядового Алексея Бас-какова, которого должен был сию минуту назвать, и, затосковав, в нерешительности помедлил. Этот его солдат очень напоминал намокшего воробья: такой он был худенький в своей облепившей выпирающие лопатки гимнастерке; на остреньком смуглом личике часто мигали черные, точно невидящие, глаза. И Жаворонков пожалел, что не оставил Баскакова под каким-нибудь предлогом в казарме. Лейтенант недавно совсем — и двух месяцев еще не прошло — вступил в командование этим вторым взводом (он был переведен сюда из другой роты), но Баскакова он знал уже. казалось, отлично — больше всего забот доставлял ему именно Баскаков. Еще не было случая, чтобы этот заморыш — и зачем только взяли такого в армию? — получил на стрельбах оценку выше удовлетворительной. А впрочем, никто уже не мог ни исправить дела, ни испортить: все самое худшее, что могло случиться, случилось. Баскаков догадывался, что сию минуту лейтенант скомандует ему: «Вперед!» — и все его маленькое, мальчишеское тело чрезвычайно напряглось, одеревенело. Так обычно с ним и случалось: одного лишь взгляда лейтенанта, который слишком часто бывал им недоволен, одного лишь звука раздраженного голоса оказывалось достаточно, чтобы он цепенел. И происходило это, собственно, от избытка усердия, ибо ничего так Баскаков не желал, как одобрения своего командира, и ничего так не страшился, как его гнева. В сущности, ведь только теперь, в армии, он, Алешка-сирота, деревенский подпасок, начал интересно, по-настоящему жить. И те радовавшие его своей новизной и разумностью, одинаковые для всех требования, что предъявлялись ему здесь, — от необходимости чистить зубы и подшивать свежий подворотничок до пения песен в установленный вечерний час, от еже-дневной физической зарядки до священной заботы об оружии — сделали наконец-то его жизнь и осмысленной и увлекательной. Чистейшая, доверчивая благодарность к людям, по-заботившимся обо всем этом, переполняла Баскакова. К инспекторской проверке он готовился с подвижническим почти рвением — он хорошо понимал, как далеко ему до Булавина, например, или до силача Даниэляна, и удваивал свои старания. Его автомат, ухоженный, многократно проверенный, осмотренный накануне и в разобранном и в собранном виде, готов был к безотказному, точному бою. Но сам-то он в эти последние перед выходом на рубеж минуты плохо уже сознавал, где он и что от него требуется. Он ждал команды, как ждут приговора. И вдруг за мгновение до того, как она прозвучала, Баскаков услышал: кто-то тихо и внятно сзади проговорил: — Алеша! Не робей, друг! Он узнал голос Разина, командира отделения, и так крепко стиснул автомат, что его руки невольно задрожали, а с жирно блестевшего кожуха автомата сорвались крупные капли. — Победа или смерть! — дошел до него тот же тихий голос, как бы ослабленный расстоянием. Баскаков зажмурился, точно перед прыжком в воду. В ту же минуту в ушах его зазвенел высокий, сильный, вибрирующий голос лейтенанта: — Рядовой Баскаков! К бою! И произошла поразительная вещь: судорога, сковывавшая его, мгновенно вдруг исчезла. Алексей сунулся вперед так, будто его подтолкнули, и легко пошел, пошел, все убыстряя шаг. Он не помнил больше о том, что грозило ему в случае неудачи; в ушах его, внезапно усилившись, продолжало звучать единственное, что осталось, короткое и повелительное: «К бою! Победа или смерть!» И он начисто позабыл уже и о том, что за ним наблюдало множество глаз. Он действовал, действовал с самозабвенной сосредоточенностью, будто и в самом деле вступил в бой, в смертный поединок. И в этой его самоотреченности исчезло без остатка его волнение неуверенности. Вот он очутился в окопчике, откуда должен был подняться в атаку. Как-то особенно быстро и ловко ему удалось надеть противогаз. Алексей втянул в себя теплый, опресненный, точно ватный, воздух, и это заставило его еще сильнее ощутить всю боевую необычность обстановки. Прижавшись плотно левым боком к стенке окопа, он навел свой автомат на врага. Но в это первое мгновение Алексей не нашел цели. Он до-вольно ясно видел ее — два серых фанерных силуэта в касках, — пока спешил сюда, шагая поверху, и оп потерял ее здесь, внизу. Только спутанные стебли травы, поваленной ночным ливнем, светлые от стекавшей воды, виднелись в окулярах его противогаза да отсвечивали оловянным блеском дождевые озерца. Можно было подумать, что фанерные пулеметчики, чудесно ожив, нырнули куда-то в укрытие, также изготовившись к бою. Алексей медленно водил автоматом. Он весь превратился в один свой правый открытый глаз: левый был прищурен; он не дышал. И сердце его заколотилось, когда в светлых волнах по-легшей травы он различил каски, только каски врагов. Он по-слал в них короткую очередь; мигнули искры трассирующего огня, и каски скрылись. Путь для атаки был открыт, но Алексей не успел даже почувствовать торжества. Выскочив из окопчика, он побежал, низко пригибаясь, точно в этой атаке ему и впрямь угрожал вражеский огонь. Теперь он всем существом своим действительно воевал, находился в опасной, гибельной схватке, в которой должен был победить или пасть. Бежать становилось все труднее: ноги скользили по мокрой траве. Внезапно Алексей до колен провалился в жидкую грязь; ему не хватало воздуха. Но чем тяжелее ему приходилось, тем острее было это гнавшее его навстречу врагам неизъяснимое чувство боя. Назад, где на приличном расстоянии следовали за ним полковник-проверяющий и сигнальщик с красным флажком, он не оглядывался. Вторую цель требовалось уничтожить гранатами. И Баскаков швырнул их, одну и другую — учебные, безобидные гранаты, — с такой яростью, будто впереди за бруствером и вправду сидели ненавистные враги. Чтобы уберечься от губительных «разрывов», сам он тут же распластался на траве. И гнев и воля к жизни, ничто иное, помогли ему метнуть обе гранаты на большое расстояние, точно в цель — два фонтанчика всплеснулись за бруствером. Немедленно Баскаков снова был на ногах. Весь мокрый, перепачканный в грязи, задыхающийся, оп помчался дальше в своих болтавшихся на тощих икрах грузных сапогах. Никогда еще он не действовал так решительно, так умело, так стремительно; его ноги, руки, зрение точно опережали его мысль, едва она рождалась. Правда, он сознавал лишь то, что делал в данную минуту: бежал на врага, прицеливался во врага, стрелял в него, снова бежал — больше не существовало ничего. Но именно это и придавало его движениям необыкновенную ловкость, сноровистость, быстроту. Все способности его души, собранные в один фокус, были брошены, подобно ярко вспыхнувшему лучу, в эту беспощадную схватку. Баскаков не демонстрировал «действия стрелка в наступательном бою», он в полном смысле сражался. И его глаза были теперь по-снайперски зоркими, а мальчишеские, в царапинах, в ссадинах, руки — сильными и ухватистыми. Следующую цель Алексей поразил на ходу, почти не задержавшись для выстрелов. Это было тем более удивительно, что он скорее угадал ее в туманном сумраке, чем рассмотрел. Дождь струился по стеклам его противогаза, и ему казалось, что и сам он проваливается куда-то под воду и поле боя уходит на дно вместе с ним. Очертания близких предметов расплывались, колеблемые, как на мелких волнах; голая осинка впереди растеклась мутной кляксой, и Алексей вообще перестал что-либо видеть. Его поразила мысль, что это и есть ранение в бою, а может и смерть, и инстинктивно он снова упал. Всей ладонью Алексей попытался защитить глаза, как схватился бы за на-стоящую рану, и зашарил пальцами по противогазу. Когда он отнял руку, смахнув воду со стекол, вокруг несколько прояснилось. Вдали, откуда наплывала водяная мгла, он различил зеленоватые привидения, чуть менее темные, чем дрожащий сумрак, из которого они возникали. Призраки бесшумно перемещались справа налево, скользили, как по воздуху, это и были «бегунки». Алексей подумал, что если он все же видит их, он еще не умер. Опершись на локоть, он дал очередь. И там, где вспыхивали летучие искорки его трасс, пропадали, как от огненного дуновения, бегущие тени. Вот исчезла и последняя — край поля был очищен от врагов. Алексей подождал немного, вглядываясь; «бегунки» были поражены все до единого. Наступила поразительная, какая-то пустоватая тишина; чем больше она длилась, тем становилось слаще. И он, Алексей Баскаков, мещерский подпасок, впервые услышал эту сладостную тишину победы, самой необыкновенной победы в своей жизни. Впрочем, спустя недолгое время он заколебался: не померещилось ли ему? Это было слишком невероятно для него — поразить все цели и мишени. Возвратившись во взвод, Алексей бросил опасливый взгляд па лейтенанта, командира взвода: доволен ли тот наконец? И он не понял выражения, с которым посмотрел на него лейтенант: не то благодарного, не то виноватого. Следующим стрелял Булавин. Узнав о результате Баскакова, он засмеялся от удовольствия. С легким сердцем он вышел за рубеж и отстрелялся, как всегда, на «отлично». За ним был вызван Даниэлян и тоже вернулся с отличной оценкой. Что-то будто изменилось неуловимо не то в воздухе, не то в людях. И хотя видимость к полудню улучшилась незначительно, а дождь по-прежнему сеял, как сквозь сито, никто во втором взводе больше не осрамился. Час назад все были убеждены в том, что задача, поставленная перед ними, невыполнима, теперь не осталось никого, кто сомневался бы в ее доступности. В целом второй взвод отстрелялся на «хорошо», третий, славившийся своими снайперами, заслужил «отлично». И на площадке стало как бы легче дышать, точно повеяло свежим, оживляющим ветром. Командир полка приказал передать благодарность третьему взводу. — Старый конь борозды не портит, — улыбаясь, сказал он капитану Борщу, движимый искренним расположением к нему. Теперь этот старательный капитан представлялся ему опытным ветераном, у которого офицерам помоложе многому полезно было поучиться. Парусов вновь почувствовал потребность в общении и лично пригласил членов инспекторской комиссии в палатку обсушиться и отдохнуть. Он был полностью удовлетворен: его десантники и в трудных условиях продемонстрировали перед командующим хорошую боевую выучку. — Прошу, товарищи командиры, время подкрепиться… — говорил он с довольным и радушным видом. — А и в самом деле, пойдемте передохнем, — весело сказал Меркулов. — Борис! — позвал он адъютанта. — Достань-ка моего искристого. Сидя в палатке, ожидая, пока принесут боржом, он подвел итог: — В общем, удачно получилось: погода сделала то, что и требовалось: усложнила условия… Больше выдумки, больше инициативы, товарищи офицеры! — своим твердым, сипловатым голосом сказал он. — Разнообразьте мишенную обстановку! Настало время завести мишени, изображающие расчет безотказного орудия, открыто лежащую фигуру с телекамерой, стереотрубу, жизненно необходимо! Меркулов много еще говорил о требованиях, которые современный бой по сравнению с боями Великой Отечественной войны предъявляет к пехотинцу. Он также был доволен солдатами: лихие стрелки — если дойдет до настоящего дела, они и черта уложат пулей между глаз. Уж он-то, сам недурной стрелок, знал, каково им сегодня досталось! И в то же время в небольшом конфликте с Нарусовым именно он, как оказалось, был прав, не отменив из-за дурной погоды стрельб. Полковник-проверяющий зашел за своим помощником майором в его беседку, и они также отправились пить чай. — Испытываешь чувство удовлетворения — вот что главное, — сказал полковник. — Понимаешь, что не зря топчешься. Он только что переобулся, сменил отсыревшие сапоги, и ощущение сухости в ногах доставляло ему истинное наслаждение. Капитан Борщ, вернувшись с ротой в казарму, позвонил жене, он догадывался: она беспокоится, зная, что его рота про-ходит проверку. Но, даже не упомянув о результатах дня, Борщ только попросил жену: — Собери мне бельишко, в баньку думаю наведаться… По-раньше сегодня освобожусь. И по этой просьбе и по легкому, бодрому тону, каким она была высказана, жена поняла, что стрельбы прошли хорошо. Собрав белье мужу, она затем отправилась в магазин, чтобы принести ему к ужину пива, — попарившись, капитан любил побаловаться пивом. Только поздно вечером после отбоя пришел в свою маленькую, аккуратную комнату с ситцевой занавеской на окне лейтенант Жаворонков. И тут же, несмотря на усталость, достал свой дневник, толстую, в твердом переплете тетрадь, раскрыл ее п некоторое время смотрел на фотографию, прикрепленную к внутренней стороне переплета. На фотографии был изображен такой же круглолицый, как и сам лейтенант, но постарше, лет за тридцать, человек в гимнастерке старого образца, без погон, с тремя «шпалами» на петлицах… Каждый раз, когда Жаворонков открывал в конце дня, перед сном, свой дневник, он встречался таким образом взглядом со строгим и внимательным, как запечатлелось на фото, взглядом отца. Он плохо — и это мучило его — помнил отца живым: в сорок первом, когда отец, командир кавалерийского полка, ушел на войну, ему не исполнилось еще и семи лет. Но, приступая к очередной записи в дневник, лейтенант чувствовал себя так, точно он отчитывался перед самым высоким и самым справедливым начальством, следящим за ним из своего геройского и святого отдаления. Сразу став серьезным, насупившись, Жаворонков написал сегодня: «Результаты упорной работы с людьми начинают сказываться. На стрельбах всех удивил Баскаков. Вывод на будущее: нет плохих солдат, есть плохие командиры». Поразмыслив еще не-много, лейтенант сбоку на поле крупно приписал: «Очень важно». А в казарме, в помещении второго взвода девятой роты, главный виновник всех этих перемен рядовой Алексей Баскаков крепко уже спал. За день он очень умаялся и уснул моментально, как только его черная стриженая голова повалилась на подушку, — снов он не видел.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Когда утром на пятый день заключения к Андрею пришли и объявили, что его вызывают в штаб, он не сразу понял, чего от него хотят. — В штаб? — переспросил он. — Сейчас — в штаб? И кто-то, казалось, отчетливо проговорил ему в самое ухо: «Началось! Вот оно!..» В этом «оно» заключалось: и допрос, на который его, должно быть, вызывали, и суд трибунала, и приговор, и тюрьма, и горе матери, и разлука с Варей. Андрей послушно поднялся с табуретки, стал застегивать пуговицы на воротнике гимнастерки и вдруг заметил, что пальцы у него дрожат — частой, нервной дрожью. Он ничего не мог с ними поделать, они тряслись, как нечто отдельное от него, и это было и странно и страшно. Под конвоем автоматчика, неподпоясанный, небритый, он прошел через весь двор от беленького, чистенького домика гауптвахты, стоявшего в самом дальнем углу, до штаба полка, помещавшегося в двухэтажном здании невдалеке от въезда в городок. Чувствуя на себе взгляды всех, кто попадался по дороге, Андрей отворачивался и опускал глаза. Нельзя было сказать, что его мучило сознание позора, но он невольно тщился укрыть от других свою огромную неудачу, свое ужасное несчастье, как больные прячут от здоровых свою болезнь. И он очень боялся встречи с товарищами по взводу, особенно с ними. В темноватом, пахнувшем свежей масляной краской коридоре, куда автоматчик его привел, дежурный строгим голосом приказал обождать. Андрей отступил к стене, озираясь и прислушиваясь, стремясь догадаться, что ему предстоит. «Спокойно! Надо спокойно! — мысленно внушал он себе. — Ведь не кончается сегодня моя жизнь». Из-за обшитой клеенкой двери напротив доносились тихие голоса: там шла как будто мирная беседа, и это тоже было необъяснимо и жестоко. Через некоторое время дверь открылась, и в коридор вышла полная, румяная женщина в черном костюме, в берете, за нею показался улыбающийся сержант Разин. А в глубине комнаты у стола, застеленного зеленой скатертью, Андрей увидел и командира роты Борща, и подполковника Климова, замполита, и полковника Лесуна, начальника политотдела дивизии, — они были оживленны, бодры, чему-то смеялись…Лесун не забыл о приказании командира дивизии «расследовать дело Воронкова». Но в эту горячую пору инспекторской проверки, занятый с утра до ночи, едва успевая заглянуть на часок к себе в штаб, он не сразу разобрался в нем и навел справки. Сегодня, приехав в полк на совещание политработников, Лесун собрался покончить и с этим делом. Он поговорил с командиром полка, затем распорядился привести в штаб арестованного солдата, этого незадачливого гуляку, «художника», как прозвали Воронкова в части; ему хотелось поглядеть на него. Сидя в кабинете у Климова, Лесун вместе с замполитом и с командиром роты капитаном Борщом ожидал, когда доставят к ним Воронкова. И тут дежурный доложил, что в полк приехала гражданка Агеева, мать рядового Агеева, что она требует пропустить ее «к начальникам» и показывает полученное из полка письмо. — Того самого — отказчика? — переспросил Лесун. — Да не может быть!.. Смотри ты! Это было неожиданностью. Мысль обратиться к матери Агеева с письмом о недостойной слабости ее сына принадлежала комсомольцам роты, и такое письмо сержант Разин действительно сочинил, обсудил на бюро и отправил. Однако никому и в голову не приходило, что оно может возыметь столь сильное действие: мать Агеева просили написать сыну, если, разумеется, она сочтет это необходимым, и повлиять на него своим словом. А она вот снялась с места и примчалась самолично, как только узнала, что с детищем ее неблагополучно. Вскоре в кабинете появилась и она сама, женщина за сорок лет, но моложавая, крепкая, пышногрудая, в черной форменной куртке с погончиками железнодорожного служащего; сердитое недоверие, даже воинственность были на ее лице, пухлом и таком румяном, что оно казалось воспаленным. Гостью усадили, и Климов с несколько преувеличенным интересом стал расспрашивать, как она ехала, не слишком ли утомилась, не надо ли помочь ей с устройством в незнакомом городе. Она невнятно поблагодарила и сразу же, точно очень торопилась и зашла сюда лишь на минутку, повела речь о сыне, о том, что в детстве он много болел, и вообще о его слабом здоровье. — Пообвыкнуть ему надо, Грише, окрепнуть. У него кость слабая, рахит у него, у младенца, был… оттого и не может он, как другие, и робеет… — быстро и требовательно говорила она. — Я вам за то благодарная, что в известность меня поставили. Но только всех под одну мерку равнять тоже нельзя, нет такого закона. И было видно, что эти слова она уже несчетное число раз мысленно произносила по дороге сюда, выбирая самые неотразимые. — Зачем же волноваться так?… Не спешите, давайте познакомимся. Как позволите вас по имени-отчеству? — спросил Лесун. — Меня? Агеева я, — взгляд женщины перебегал с одного лица на другое. — Ну, Дмитревной еще кличут… Елизавета Дмитревна я. — Меня зовут Дмитрий Максимович, — представился Лесун. — Так вот, Елизавета Дмитревна, если бы мы сомневались в физическом состоянии вашего сына, мы не допустили бы его к прыжку. Правило у нас такое. А прыжок сам по себе совершенно безопасен. — Ага… И я говорю, — вновь заторопилась она, услышав лишь то, что было в ее мыслях, — физическое состояние у него, у Гриши, плохое. И в детстве он не как другие был, слишком хилый, такой уж родился… А главное дело, нервный был до невозможности. Чуть что, сейчас же в слезы, и дрожит весь, и слова выговорить не может… А с такого, с болезненного, как же можно — как со здорового?! Климов неуверенно посмотрел на начальника политотдела: эта энергичная женщина прикатила сюда вовсе не затем, чтобы помочь им в воспитании своего сына, но чтобы защитить его от них; вся затея с письмом к ней была, видимо, ошибкой. Лесун, однако, внимательно слушал, точно действительно был заинтересован. — Пришлось вам не легко с сыном, понимаю, — сказал он. — И беспокойство ваше понимаю. Но вы лично сегодня же сможете удостовериться в отличном здоровье вашего сына. — Ох, я уж и то стосковалась!.. Почти год, как не видела его. Большое спасибо! Женщина обращалась теперь только к Лесуну, угадав в нем старшего здесь начальника. — Наши врачи два раза его освидетельствовали, говорят, все в норме, вполне здоров, — сказал Климов. — Да вы и сами убедитесь. — Заметьте, Елизавета Дмитревна, военная служба укрепляюще влияет на молодой организм, — вступил в беседу капитан Борщ. — Скажу вам на основании опыта: к концу первого года службы солдат входит в свою настоящую форму. И уж обязательно прибавляет в весе, как закон, хотя, конечно, и не на курорте. Гостья обернулась к Борщу; маленькие светлые глаза ее рассерженно блеснули. — Неправильно это всех под одно равнять! — со звонкой резкостью в голосе сказала она. — Каждая мать своего ребенка лучше доктора понимает. Тот его постукает, послушает и думать об нем позабудет, а я его носила, кормила, ночей не спала. Я об своем Грише чего только не передумала — до головных болей… Вот-вот, казалось, голос ее сорвется на крик. Коротенькие, пухлые пальцы женщины теребили ручку потертой дерматиновой сумочки, которую она держала на коленях. И Лесун подумал, что похожая сумочка была у его матери: черная, с пожелтевшей металлической застежкой — неизменная, единственная во все годы его собственного детства. — Я от дочки куски прятала, ему отдавала, потому что слабый он был. А характер у него добрый, нежный, чересчур даже… Робкий он, верно, — не гусар. А только, товарищи офицеры, — с какой-то гневной мольбой выговорила она, — я, как мать, скажу: пожалеть его надо! И это откровенное «пожалеть» прозвучало в комнате с неожиданной, повелительной силой. Климов насупился и опустил голову; Лесун серьезно, сочувственно закивал. — Видите ли, Елизавета Дмитревна, бывают случаи, когда уступишь человеку, пожалеешь и этим самым погубишь его, — сказал он. — Мы ни на чем не хотим настаивать… Повидайтесь с сыном, потолкуйте с ним. — Он подумал и искренне добавил — Вы мать, ваше слово решающее. Женщина не поняла его последней фразы, так как совершенно ее не ожидала. Она слишком упорно боролась, чтобы поверить в столь быструю победу. — А может, по музыке, в оркестр Гришу определите, — по-просила она. — У него по музыке большие способности. И не учился нигде специально, а на гитаре играет. Я ему гармонь все собиралась купить. — Как вы скажете, так и будет… Вы мать — вы и должны решить, — громко, радуясь этой своей мысли, повторил Лесун. — Кстати сказать, музыканты у нас тоже прыгают. — Мне решить? Как же я могу решить? — Женщина очень удивилась. — А вот давайте условимся: как вы рассудите, решите, так мы п сделаем, — подтвердил Лесун. Она опасливо посмотрела на него, подозревая подвох, ловушку; он улыбался. — Я хочу лишь напомнить… — сказал он. — От человека в жизни требуется много больше, чем отважиться на прыжок с парашютом. В конце концов это не так уж трудно. А вашему сыну еще жить да жить — каким же вы его выпустите в жизнь? Не спешите поэтому со своим решением. И Лесун увидел: на лице женщины выступило растроганное, размягченное выражение. — Ох, спасибо вам! От сердца говорю, как мать! — воскликнула гостья; она наконец уразумела, что судьба сына находится в ее руках, и тут же, как видно, приняла решение. — А я уж не надеялась… Лесун помолчал: он подумал, не слишком ли он увлекся, движимый сильным, но в общем неясным побуждением. — Еще об одном попрошу, — сказал он. — Попомните, что у каждого молодого человека, которого вы увидите у нас, тоже есть мать. И она тоже отдала в армию свое самое дорогое — своего сына, как и вы. И если ваш парень не сделает того, что делают все, вдвойне трудно придется кому-то другому. И ка-кой-то другой матери… Вот, собственно, и все, о чем я прошу попомнить… А там выбирайте сами судьбу своему сыну, Елизавета Дмитревна. Он на работах сейчас, мы сию минуту за ним пошлем. Пока посмотрите полковой городок, погуляйте… Товарищ подполковник, — Лесун обратился к Климову, — вызовите к нам сюда сержанта Разина. И спустя еще несколько минут гостья — благодарная и обрадованная — покинула в сопровождении сержанта, написавшего ей письмо, кабинет замполита. — Ну и ну… — протянул Климов, когда дверь закрылась. — Боевая мамаша, прискакала из-под самого Ленинграда. Любопытно. Он не одобрял чрезмерного доверия, оказанного их неожиданной посетительнице начальником политотдела. — Мамаша — всегда мамаша, — сказал Лесун. — Кто она, проводница, кажется? — Так точно. Это, знаете, стреляная публика. — Давайте сюда вашего Воронкова… Действительно любопытно. Ну, поглядим, — сказал Лесун. Ему стало вдруг легко и приятно, точно он, сам не понимая, как и почему, сделал то разумное и человеческое, что только и можно и следовало сделать. И хотя он вовсе не был убежден, что женщина правильно его поняла и не использует его доверия во вред, эгоистично, он повеселел. В кабинет ступил Воронков, тонкий, красивый юноша, весь в испарине, желтовато-бледный, и Лесун, выйдя из-за стола, быстро, с интересом его оглядел. — Да, вид не гвардейский, — весело проговорил он. — Как, Воронков, продумали свое поведение, извлекли урок? Зная, что сию минуту он скажет нечто такое, отчего этот синеглазый, перепуганный красавец вмиг переменится, он самую малость помедлил. Разбираясь в деле Воронкова и получив из больницы справку, подтверждавшую показания солдата, Лесун почувствовал искреннее облегчение. Было бы очень грустно отдавать под суд совсем еще зеленого юнца, только что со школьной скамьи ушедшего в армию, «в жизнь». Иногда это означало навсегда потерять человека для той жизни, к которой готовили его в семье, в школе, — юность бывала слишком чувствительной и нестойкой в подобных испытаниях. И наказание — увы, даже справедливое, даже необходимое в общих интересах! — не только, случалось, не исправляло преступника, но еще больше коверкало — так думал Лесун. В данном случае речь, очевидно, должна была идти не о преступнике, но, скорее, о потерпевшем. И возмездие, которое понес Воронков, стукнувшись головой о мостовую, попав в больницу, а затем просидев четыре дня на гауптвахте, было для него более чем достаточным. Все произошло, как Лесун и ожидал: парень вспыхнул и зарделся так, точно сконфузился, услышав, что его освобождают. Он замигал своими ярко-синими глазами и глуповато улыбнулся. — Так как же, Воронков, извлекли для себя урок? Что скажете? — Лесун повторил вопрос более серьезным тоном. Но ему становилось все приятнее и веселее. И он чувствовал нечто вроде симпатии к этому юноше, которого он смог сделать таким неудержимо, до глупости счастливым. — Извлек, товарищ полковник, так точно! — выкрикнул Андрей, готовый согласиться сейчас с командирами в чем угодно. — Времени на размышления хватило, — со смешком сказал Климов. И капитан Борщ, подтверждая, закивал своей коротко, ежиком, остриженной головой. Солдат-автоматчик, приведший сюда Воронкова, широко растянул в ухмылке рот. Эта совершавшаяся на их глазах процедура «отпущения грехов» доставляла всем, кто здесь был, нескрываемое удовольствие. — Да и сознательности тоже должно было хватить, — продолжал Лесун. — Мы с вами недешево, — ой недешево! — обходимся нашему народу — нас он и кормит и одевает… И верит в нас, как в несокрушимую стену, в свой щит, верит и надеется на нас. Вы же должны это понимать, Воронков. — Так точно, товарищ полковник! — звонко отозвался Андрей. — Я понимаю. Он стоял «смирно», выпятив грудь, всей позой выказывая чрезвычайное усердие, а в голове его проносилось: «Обошлось!.. Выскочил на этот раз!.. Обошлось!» — А если понимаете, за небольшим остановка: доказать понимание на деле. — Лесун отвел в сторону глаза, чтобы не выдать своей веселости. — Совершенно верно, товарищ полковник, — поспешил согласиться Андрей. — Урок хороший, надолго запомнится, — с удовлетворением сказал Борщ. — В следующий раз из увольнения до срока будете возвращаться. Сейчас и ему и другим даже нравился Воронков, доставивший недавно столько тревог и огорчений, нравился потому, что дал возможность каждому почувствовать от происходившего доброе удовольствие. — Ступайте, Воронков, — отпустил его Лесун. — Идите… И чтоб я о вас только хорошее слышал!.. — Марш в роту! — приказал Борщ. Андрей круто, по всем правилам, повернулся и вышел строевым шагом. На крыльце он вздохнул и помотал головой, как бы отряхиваясь. — Ну, все, выбрался! — пробормотал он счастливо. В эти минуты Андрей совсем не ощущал себя человеком, получившим серьезное жизненное предупреждение; он не думал о суровом уроке, не раскаивался и не давал себе слова быть в будущем благоразумнее — все в нем только радовалось и ликовало.

2

Елизавета Дмитриевна Агеева, получив письмо, в котором сообщалось, что ее Григорий отказался прыгать с парашютом и осрамил свою роту, тотчас и решительно встала на сторону сына. — Чего захотели? Чтобы я Гришу своими руками?! — вслух негодовала она, перечитывая письмо. — Да где ж такое видано! И народила сына, и выходила и загубила — все сама!.. Затем в ее сердце проникла тревога. — А наказывать Гришу за отказ не будут?.. — высказала она опасение младшей дочери, школьнице пятого класса, Насте. — У них там, если не послушаешься, строго… Она собралась было проконсультироваться по этому вопросу с соседями, но тут воспротивилась ее дочка. Письмо из полка, к удивлению матери, сверх всякой меры огорчило девочку, со слезами в голосе она молила никому его не показывать. И мать в сердцах даже ударила Настю по щеке, возмущенная ее черствостью, отсутствием сестринской любви. Все же к соседям она не пошла: действительно, может быть, лучше было не посвящать их в это деликатное дело; как они еще посмотрели бы на него? А больше, собственно, ей, вдове, и 7 Сильнее атома 193 советоваться было не с кем: муж Елизаветы Дмитриевны погиб еще в сорок первом. И к вечеру в день получения письма она утвердилась в мысли, что ей лично необходимо отправиться немедля в часть к сыну: опасность, угрожавшая ему, быстро разрасталась в ее воображении. А ехать в конце концов надо было не так уж далеко, и отпуск на два-три дня ей удалось бы исхлопотать без затруднений. Ночью в поезде Елизавета Дмитриевна почти не спала, она думала о своем сыне — думала со скорбью и сокрушением, не обманываясь на его счет. Но самые слабости его, которые она знала лучше, чем кто-либо, — робость и безволие, этот его постоянный испуг перед жизнью — вызывали в ней непреоборимое сострадание; чем ничтожнее был ее сын, тем сильнее она любила его. Елизавета Дмитриевна садилась на постели, пила воду, смотрела в темное окно, за которым мелькали огни полустанков, вновь вытягивалась на полке и ворочалась до рассвета — сердце ее мучилось любовью и разочарованием. После разговора в штабе полка с отзывчивым полковником она воспрянула духом: Григорий был вновь ею спасен. Это получилось удивительно просто: ей самой предоставили решить, что делать с ним, и ее решение состоялось еще дома. Главное для нее, как и для многих матерей, заключалось в том, чтобы сын был телесно здоров и благополучен. Ждать Григория пришлось довольно долго: он, как оказалось, был где-то на работе. И сержант, приставленный к ней, почтительно державшийся, вежливый молодой человек, всячески старался занять и развлечь ее. — Не утомились, мамаша? Тогда, если желаете, мы можем осмотреть стадион, — предложил он. — Пройдемте, мамаша, сюда, так будет короче. А вот наша столовая. Может, заглянете? И он показал ей и стадион — настоящий, с футбольными воротами, со скамейками для зрителей, на котором, быть может, упражнялся и ее сын («Нет уж, куда ему…» — тут же возразила себе она), и солдатскую столовую, пустовавшую в этот час, — огромное, как вокзал, помещение, заставленное длинными столами, покрытыми зеленой клеенкой, чистое, но несколько унылое, неуютное («Гриша и дома мало ел», — подумала она). — Вот здесь наша хлеборезка, а там моют посуду. Может, позавтракаете, мамаша? Снимете пробу? — пошутил сержант. — Вы завтракали уже, мамаша? Он поминутно называл ее «мамашей», и это ее тронуло, тем более что сержант очень мило выглядел: все ловко и ладно сидело на нем: и застиранная, почти белая гимнастерка, и отутюженная пилотка, сдвинутая набекрень. — А вон наш клуб, — он показал рукой на видневшееся в зелени двухэтажное здание с вынесенным вперед застекленным входом, — там у нас библиотека-читальня, большой зал, там мы кино смотрим — почти что каждую неделю. Сейчас готовим концерт самодеятельности к окончанию инспекторской проверки… Если погостите еще у нас, мамаша, приходите обязательно. — Его быстрые глаза улыбались. — Может быть, получите удовольствие: танцевальная группа у нас сильная, есть хорошие чтецы. Елизавета Дмитриевна, желая также проявить учтивость, поинтересовалась: — Ну, а вы?.. С чем вы выступаете? — Я? Показательное выступление «самбо». — Это что ж такое? — призналась она в своей неосведомленности. — Не слыхала я. — Самозащита без оружия. Представляете, мамаша, вы идете одна, и на вас нападает кто-нибудь с ножом, — принялся он охотно объяснять. — А у вас у самой в руках ничего — ни пистолета, ни финки. Но если вы только знаете «самбо», вы всегда возьмете верх. — Да что вы? — усомнилась Елизавета Дмитриевна. — Верное дело, — подтвердил он. — Но, конечно, вы должны почаще тренироваться. Миновав клуб, они вышли на просторную огороженную площадку, которая напомнила Елизавете Дмитриевне «уголок аттракционов» в городском парке; здесь были качели не совсем обычного вида, какие-то обручи, подвешенные к перекладинам, п огромные двойные колеса непонятного назначения. На краю площадки стояла высокая, красивая вышка из дерева, сквозная, с двумя подвязанными парашютами наверху и с красным флажком на шпиле; там же, несколько в стороне, виднелся на траве самолет, точнее, один остов самолета, у которого не было ни винта, ни мотора. На противоположном краю площадки возвышалось сооружение из столбов, лестниц и тросов на блоках, с противовесами. — Парашютный тренажер конструкции Проничева, — пояснил Елизавете Дмитриевне ее провожатый. — Здесь, мамаша, вы проходите наземную подготовку к прыжкам. Отрабатываете па снарядах все элементы и закаляетесь физически. Вот возьмите, например, трамплин, — он кивнул на три деревянных ящика разной величины, соединенные вместе так, что они образовывали как бы крыльцо из трех больших ступеней. — На этом снаряде вы укрепляете свои голеностопные суставы. Ни он, ни она не касались покамест в разговоре того, что их обоих занимало в первую очередь: он не упоминал о Григории, будто и не он, сержант Разин, написал ей, а она не стала его расспрашивать. Елизавете Дмитриевне не захотелось вдруг разговаривать о своем сыне с этим ловким, любезным, понравившимся ей пареньком: уж очень он был не похож, завидно не похож на ее Григория. После осмотра «парашютного городка», как назвал сержант площадку с качелями и с тренажером, он привел ее в физкультурный зал — такое же огромное, как столовая, помещение с земляным полом. Вместо столов и скамеек здесь повсюду стояли турники и «кони»; физкультурный зал тоже был пуст, лишь в одном углу небольшая группа юношей, человек пять-шесть, занималась на брусьях. И Разин познакомил с ними Елизавету Дмитриевну; из деликатности, должно быть, он умолчал о причине, побудившей ее приехать в полк. — Мамаша нашего солдата, из города Ленина, интересуется нашей жизнью и учебой, — неопределенно отрекомендовал он ее. И, прекратив свои упражнения, физкультурники в майках и в трусах обступили гостью из «гражданки». Это были все здоровяки, с облитыми потом, блестевшими, как отшлифованный камень, как золотая бронза, как полированная медь, телами, — все ровесники ее сына. По-видимому, они обманулись, приняв ее за делегатку от какой-нибудь шефской организации, и она невольно согласилась на эту роль представительницы от общественности: не объяснять же было, как они ошибаются! Улыбающиеся, бесцеремонные, доверчивые, полные гостеприимного любопытства, они ждали, что она им скажет. И, поздоровавшись и помолчав, Елизавета Дмитриевна немного принужденно спросила: — Как с учебой, ребята? — С боевой подготовкой, что ли? — уточнил один из солдат, наголо обритый, скуластый и не в пример товарищам несколько сумрачного облика. — Ну да, с боевой, — спохватилась она. — С боевой нормально. Парень отвечал ей вполне серьезно. И когда он говорил, все остальные умолкали: видимо, он пользовался среди товарищей особым уважением. — По огневой взвод наш вышел в передовые. По физподготовке тоже изжили недочеты, — докладывал он представительнице шефов, — мало дают нам прыжков с самолета — вот что жалко! Давали бы почаще — раза два в месяц на крайний случай. — В каждый месяц? — переспросила она. — Интересно же, спорт! — сказал он. И замолчал, ожидая, что ответит гостья; она только кивнула. Всю грудь этого отважного парашютиста покрывала «наколка»: из выреза голубой майки вылезала фиолетовая голова дракона с красными глазами, на бугристых, будто кованных из металла предплечьях были изображены: на одном — скрещенные якоря, на другом — женская головка с распущенными волосами. И Елизавета Дмитриевна, чувствуя странную досаду, точно сердясь на это изобилие здоровья, мускулатуры, силы, сказала резче, нежели ей самой хотелось: — Зачем вы себя изуродовали так — на всю жизнь? Удивляюсь я на вашу моду! Парень оглядел свои руки, потом поднял глаза на нее. — По глупости, — чистосердечно и спокойно ответил он. — Молодой еще был. — А у нас деревня такая чудная! — смеясь, сказал другой солдат, на плечах у которого были вытатуированы летящие птицы. — Если чего не сделаешь, как все, обязательно бить будут. Я сперва табак не курил, не нравилось мне — меня побили, так насовали, что света невзвидел, я и закурил. После все у нас колоться стали, ну и я со всеми, чтоб не били. Он первый залился смехом, и его товарищи тоже захохотали, как будто ждали только повода. Против воли засмеялась и Елизавета Дмитриевна. Когда она стала прощаться, солдат с драконом на груди сказал, вновь сделавшись серьезным, даже хмурым: — До свидания, мать, спасибо, что интересуетесь. Передавайте привет Ленинграду. Передавайте, что десантники нашего полка… — он смотрел ей прямо в глаза, — оправдают свое звание. Пускай в «гражданке» мирно трудятся. Ну, чего еще?.. Приезжайте к нам на массовое десантирование, на прыжки. А пока до свидания, мать! — Счастливо! Приезжайте на окружную олимпиаду! Погостите у нас еще… Привет от батареи безоткатных орудий! — заговорили все разом, прощаясь и провожая ее. — Спасибо, спасибо… Я передам, спасибо! — отвечала Ели-завета Дмитриевна, торопясь уйти. Она испытывала волнение и все большую досаду и раскаивалась уже, что согласилась на эту прогулку по полковому городку. — Наши чемпионы легкой атлетики готовятся к соревнованиям, — пояснил Разин, выйдя с нею наружу. — Этот, у которого все тело в наколке, с Донбасса, горняк. Отличник по всем видам боевой и политической… с будущим парень. Они проходили теперь мимо полкового плаца, и навстречу по утрамбованной, твердой, как железо, земле шагал с тяжелым топотом отряд; поравнявшись, солдаты хором грянули песню. И Елизавета Дмитриевна, наполовину оглушенная их грубыми, резкими, удалыми голосами, глядя на взмокшие поющие лица, тоскливо подумала: «Таким что сделается! Таким все нипочем!» — Мы в клубе еще с вами не были, может, в клуб пройде-те? — спросил Разин. — Вы меня и вправду, видно, за шефа считаете, — раздраженно сказала Елизавета Дмитриевна. — Словно бы отчитываетесь передо мной. А я никакой не шеф… Вы же сами знаете, зачем я к вам приехала. — Конечно, знаем. И мы это ценим, мамаша, — тихо проговорил Разин. — Ценить тут, положим, нечего… А может, мой Гриша пришел уже, дожидается меня? — сказала она. — Сейчас мы это проверим… Я об чем вам хотел заметить, — он запнулся, как бы в затруднении. — Вы уж не шибко его… прорабатывайте, мамаша! Травмированный он отчасти, ваш Гриша. А так он неплохой парень, грамотный… даже хороший парень. К нему подход индивидуальный нужен. Поэтому мы и написали вам. Родная мать всегда найдет индивидуальный подход — это само собой понятно. Видимо, ее провожатому и в голову не приходило, что она, примчавшись стремительно по его письму, собирается воздействовать на сына совсем не в том направлении, как надеялось комсомольское бюро. Он видел в ней свою союзницу. И Елизавета Дмитриевна, не умея совладать со смутными чувствами, обуревавшими ее, вконец разозлилась. «А вот и не выйдет у вас, не отдам я вам Гришу, не отдам! — упрямо внушала она себе, идя к казарме. — Мне сказали — будет, как я сама рассужу, а я уже рассудила: не получите моего Гришу!» — Напуганный он очень, — продолжал виноватым тоном Разин. — Отчего? — вот вопрос. Он прибыл к нам в полк напуганный… А мы не сумели его перевоспитать — пришлось к вам обратиться. Она не ответила; ее пухлые щеки опять пылали, ей было жарко, и ее, как ночью, мучила жажда. — И для жизни это плохо — быть слишком пугливым, не для одной службы, — услышала она далее то же самое, о чем говорил ей полковник в штабе. — Разве ж это жизнь — трепетать перед всеми, как Акакий Акакиевич? Торопливо, не глядя по сторонам, прошла Елизавета Дмитриевна мимо дневальных в казарме; сержант привел ее в Ленинскую комнату, усадил за стол, на котором аккуратной стопкой лежали тетрадки журнала «Советский воин», попросил прощения за то, что оставляет одну, а сам отправился за ее сыном. И вот наконец она увидела своего Григория. Ему не сказали, кто его ждет, он был так изумлен, что в первую секунду даже не выразил радости; войдя, оп будто споткнулся и остановился с оторопелым видом — дочерна загорелый, в залатанной гимнастерке, в тяжелых сапогах, измазанных глиной. Он в самом деле подрос за год и раздался в плечах; большущие, мужицкие руки в царапинах и ссадинах высовывались у него из узких рукавов. И Елизавете Дмитриевне померещилось в это первое мгновение, что ее обманули и перед ней предстал не ее сын, а кто-то незнакомый, совсем уже взрослый, лишь очень похожий на сына. В следующую секунду этот чужой человек издал странный, короткий звук, не то стон, не то всхлип. — Ма… мама… — поперхнувшись, сказал он и пошел к ней. И только его высокий голос, нисколько не изменившийся, и это «мама» прозвучали совершенно так же, как раздавались в ее памяти и после того, как они разлучились. Она встала навстречу, он обхватил мать, прижался к ней, уткнулся в плечо — он был выше ростом — и заплакал, точно закашлялся. Сама чуть не плача, Елизавета Дмитриевна погладила его потную, жаркую шею, его лопатки, ходуном ходившие под гимнастеркой. — Приехала… — выговорил он невнятно. — Ма-а-мочка! — Ну, хватит… ну, что ты… — тихо, чтоб не услышали в коридоре, шептала она. Он поднял мокрое лицо; она утерла его щеки ладонью, и на нее глянули омытые, сияющие глаза. — И не написала ничего, а приехала… А я не знал! — захлебываясь, вскрикнул он. — И не писал тебе, думал, где ты, а где я… Он был неизъяснимо счастлив, точно свет надежды и воскрешения блеснул ему, точно родным, домашним, райским теплом пахнуло на него, окоченевшего в своем одиноком страхе. И он с силой, не замечая этого, сжимал руки матери, такие знакомые ему, маленькие, тугие ручки с твердыми бугорками мозолей на большом и указательном пальцах; вновь на глаза его набегали слезы, и его толстые, вывернутые губы расслабленно кривились. — Настя как? Учится… учится? — стал он расспрашивать о доме. — Квартиру-то… дают вам новую квартиру? — Слушай, сынок! — начала она негромко, глядя в пол, но так, что он сразу же перестал плакать. — Я обо всем переду-мала… Ее решение созрело лишь сейчас и почти мгновенно. Еще пять минут назад она думала, что поступит совсем иначе. Взяв его за руку, она сказала: — Ты заяви, Гришенька, командиру… Сегодня же заяви, что… как все, так и ты. Вот сейчас пойди и заяви. Он сделал движение, точно хотел отодвинуться от нее. — Мама, разве я?! — закричал он. — У меня ноги чужие де-лаются… Кругом такой шум! А у меня ноги как чугунные!.. — Тише, — прервала она его и оглянулась на дверь. — Тише, ты! — Разве я виноват? — прошептал он, точно давясь. — На-верно, я неизлечимый, мама! Рушилось его последнее прибежище, его единственная крепость. — Вылечишься, сынок, Гришенька! — ответила она тоже шепотом. — Обязательно вылечишься. — Мама! — вырвалось у него, как мольба о помиловании. Елизавета Дмитриевна отрицательно, отказывая, покачала головой. А рука ее все гладила его большую, грязную руку; жалость разрывала ей сердце.

3

Только поздно вечером Лесун добрался до своего кабинета в штабе дивизии; из полка Беликова он проехал к артиллеристам и задержался там, беседуя с молодыми офицерами, только что прибывшими в часть. На обратном пути он заглянул в редакцию дивизионной газеты, которая скучно, по его мнению, трафаретно писала о боевой учебе десантников. И время подошло к десяти, когда он смог наконец заняться «канцелярией», как он называл ту часть своей работы, что требовала сидения за письменным столом. В политотделе Лесун застал одного секретаря парткомиссии; обложившись книгами и тетрадками, этот офицер готовился к семинару в вечернем университете. Выслушав его недолгий доклад и взяв почту, Лесун уединился у себя. Он порядком устал — ныла спина, напоминая о давнишней контузии, — но был доволен миновавшим днем. Завершение «дела Воронкова» и отличное продолжение «дела Агеева», с которых начался день, точно задали хороший, удачливый тон всему дальнейшему. У артиллеристов славно — не без его, Лесуна, подсказа — встретили и устроили молодежь, позаботились о «быте», отремонтировали комнаты в офицерском общежитии. В редакции газеты само появление начальника политотдела произвело немалый эффект: его предшественник не баловал печать своим вниманием. И Лесун, потолковав с журналистами, убедился, что это совсем не сухие, не скучные (редактор даже сам писал недурные стихи), но заскучавшие люди, нуждавшиеся лишь в большем внимании и в большем доверии. Вообще, находясь почти уже три месяца в дивизии, которой командовал Парусов, Лесун мог с полным основанием утверждать, выражаясь сдержанным языком официальных документов, что политработа здесь недооценивалась. В подготовке к учениям, например, командир дивизии не забывал ничего: ни материального обеспечения, ни боевого, ни тыла, ни медицины, ни даже военторга, но ни слова не говорил о том, как должны действовать политработники. Он их только терпел подле себя как нечто необязательное, но неизбежное. И они — что было естественно! — довольно болезненно ощущали свое положение, а самые молодые из них мечтали о переходе на строевую службу. В конце концов это неотвратимо приводило, выражаясь все тем же языком, к проникновению в политическую работу формализма и к забвению главного в пей — воздействия на сознание. Лесун сам слышал, как на стрельбах иные из его инструкторов ограничивали свои заботы разъяснением условий стрелковых упражнений да проверяли, как соблюдаются меры безопасности. И то немногое, что ему удалось пока сделать, радовало его еще и тем, что внушало его помощникам, старшим и младшим, веру в необходимость и важность своей роли в армии. Самому Лесуну весь день было и очень интересно и в глубине души весело: множество людей прошло перед ним, и живое удовольствие, что испытывал он от участия в их делах и судьбах, — удовольствие, непонятное иным, как непонятна глухому музыка, еще не оставило полковника. Сидя в своем кабинете, он довольно невнимательно перебирал бумаги в папке, отвлекаясь, поднимая голову и прислушиваясь к тишине вокруг. Казалось, он чего-то ожидал, казалось, не все еще сегодня было сказано и сделано. А в сущности, Лесуну попросту нужен был сейчас собеседник, отзывчивый и заинтересованный, с которым он мог бы поделиться всем, чем наполнил его прожитый день. — М-да, такие-то дела… три деревни, два села, — проговорил он вслух. И, поддавшись внезапному искушению, озоруя наедине с собой, он стал подбирать в рифму:

Он засмеялся, вообразив, как отнеслись бы к этой поэтической импровизации молоденькие лейтенанты-артиллеристы, которых он, солидный дядя под сорок лет, наставлял на служебный путь. Лесун покачал головой. — Чудишь, брат, чудишь… Жениться тебе надо, пока не. поздно еще, — сказал он самому себе. И в его памяти вновь, как теперь часто случалось, возник облик милой, чужой женщины — жены другого, неприятного ему человека. Каждый раз, когда он предавался размышлениям о том, что пора бы покончить со своим одиноким существованием, ему виделась мысленно эта женщина, совершенно недостижимая для него. «Вот такую бы мне, простую», — дарил он Надежду Павлов-ну Парусову своей высшей похвалой. В коридоре хлопнула дверь и раздались громкие, твердые шаги; Лесун их сейчас же узнал: шел командир дивизии, и шел так, как только и может ходить хозяин. «Он здесь… Что так поздно?» — подумал полковник, невольно внутренне подобравшись. Увы, Парусов был совсем не тот собеседник, в котором он нуждался нынче… Впрочем, после их столкновения на вокзале это ему, видимо, и не угрожало: Парусов сократил теперь общение с начальником политотдела до официально обязательных пределов, он даже не скрывал своей обидчивой неприязни. И решительный разговор, тот, что он пообещал Лесуну не откладывать, был все же, как видно, отложен им до более удобного времени — окончания инспекторской проверки. Но, миновав уже кабинет Лесуна, Парусов повернул вдруг назад, подошел к двери, толкнул ее так, что она отлетела к стене, и вошел; он был в фуражке — должно быть, собрался уезжать. — Здравствуйте, что не показываетесь? — сказал он своим звучным, сильным голосом. — У кого были сегодня? Лесун поднялся навстречу. — Сидите! Он отмахнулся рукой и сел сам напротив, у стола, не снимая фуражки, потом достал папиросы. Его лицо, оставшееся в тени от зеленого абажура настольной лампы, выглядело не-обычно бледным и утомленным. Большие руки были ярко освещены, и Лесун задержался взглядом на мускулистых, с квадратными розовыми ногтями пальцах, разминавших папиросу. — Сырые, невозможно курить! Безобразие! — так же звучно, на всю комнату сказал Парусов. Бумажная гильза лопнула, и табак просыпался к нему на колени. Он смял остатки папиросы в кулаке, швырнул в пепельницу и достал другую. — Не слышали еще о наших новостях? — сказал он. — О новостях? — Лесун тщетно старался догадаться, что означал этот приход. — Есть новости, товарищ генерал? Какие же? Но командир дивизии забыл уже, с чего начал разговор; он закурил, поморщился, как будто хватил горечи, затем спросил: — Что в полках? У кого вы были? У Беликова были? Положительно, с ним происходило нечто не совсем обыкновенное…Нельзя было сказать, что Парусов не чувствовал в последнее время как бы изменения в климате, в температуре окружающего мира: этот благосклонный к нему до недавних пор мир становился все холоднее, все суровее. И оттого, что причина перемены ускользала от Парусова — нельзя же было всерьез думать, что действительно существовал таинственный закон чередования полосы везения с полосой невезения, — он и брюзжал и злился, и ему казалось, судьба незаслуженно обратилась против него. Весьма болезненно ощущал он и то, что в дивизии его только боялись, — он знал это. И, вспоминая, как верили ему и любили его в роте, в батальоне, которыми он командовал в начале войны: любили за отвагу, за избыток сил, за цветущее телесное здоровье, за эту его блаженную уверенность в успехе («Парусову бабушка ворожит», — говорили о нем солдаты), — он искренне недоумевал, почему люди отказывали ему в любви теперь, хотя он ни в чем как будто не сделался хуже. Столкновение с Лесуном задело его гораздо глубже, чем можно было судить по его поведению на вокзале. И особенно злило, именно злило, Парусова, что он не находил ответа на вопрос: какие личные мотивы побудили Лесуна вступить с ним в конфликт? Право же, в конечном счете Лесун мог скорее многое потерять в этом конфликте, нежели приобрести. И, чтобы отважиться на него, надо было очень верить в свою правоту. Все это не шло, однако, в сравнение с тем ударом, который постиг Парусова сегодня. Впервые, пожалуй, он почувствовал себя, как на закачавшейся, поплывшей под ногами почве: Меркулов, командующий, решительно отверг его план тактического учения и дал ясно понять, что он вообще не удовлетворен положением дел в дивизии. Меркулова ничто не устроило в этом плане: ни замысел, ни площадка, намеченная для десантирования, ни сроки подготовки десанта, ни, наконец, самая громоздкость плана, обилие бумаги, документации. И когда Парусов попытался было защищаться, командующий приказал своему начальнику оперативного отдела составить («за одну ночь!») новый план («на одной карте!») и найти другую площадку. «По старинке работаете, генерал, думаете по старинке — шаблонами, штампами», — объявил во всеуслышание Меркулов. И Парусов в первые минуты растерялся. Ведь он твердо знал о себе, что он талантлив и образован; его отличные профессиональные качества не подвергались сомнению ни на войне, ни в академии, которую он окончил в числе первых. И эти его качества, точнее, его безусловная вера в них были для него и утешением и оправданием. Теряя ее, Парусов как бы терял самого себя, свою личность, какой она представлялась ему. Это было больше, серьезнее, чем случайная неудача первого ученика, провалившегося на экзамене, получившего единицу там, где раньше он получал одни пятерки. Командующий, разговаривая с ним сегодня, не смог даже скрыть своего раздражения, какой-то очень обидной, пренебрежительной резкости. — Поглядите, что вы тут с вашим начальником штаба на-сочиняли! — Меркулов перелистывал бумаги, лежавшие на столе" перед ним. — Все расписали, все предусмотрели: и что делает один командир, и что другой, и какие решения принимает в одном случае, и какие в другом. Не подумали только, как воспитать в командире самостоятельность, инициативу, решимость. Плохо, никуда не годится! Не верите вы в людей, в канцелярию верите, в бумажку! Полковник Колокольцев, выслушав это, встал со стула. И было странно и неприятно видеть, как он, седой человек, ученическим жестом, украдкой обдернул на себе гимнастерку. — Разрешите! Бой начинается с документа, товарищ генерал!.. — начал он не слишком удачно. Меркулов поглядел на Колокольцева своими детски ясны-ми, голубыми глазами, потом сгреб на столе все бумаги, разно-цветные схемы и карты в одну кучу. — Наплевать и забыть, — сказал он. Парусов был точно оглушен: такого ему в свой адрес не до-водилось еще слышать. После того как совещание окончилось, уехал командующий и удалились в молчании все остальные, Парусов долго еще оставался один в кабинете. Он вставал и прохаживался, заложив руки за спину, вдоль длинного стола заседаний, садился на диван, опять ходил. И в мыслях его бурно возникали новые доводы в защиту своего плана — неопровержимые, казалось, но запоздавшие аргументы. Правда, Парусов не мог избавиться от ощущения, что какого-то самого убедительного, самого главного аргумента ему недоставало. И ему тоже очень нужен был в этот вечер собеседник, от которого он услышал бы, что он прав и что его военные таланты не потерпели ущерба. Впрочем, Колокольцева и других своих помощников-соавторов ему решительно не хотелось больше видеть. Парусов и самому себе, на-верно, не сумел бы объяснить, в силу каких побуждений он очутился сейчас в кабинете Лесуна — своего главного, он знал это, своего бескомпромиссного критика. Он собрался уже ехать домой и шел к машине, когда внезапное желание повернуть по коридору и толкнуть дверь к Лесуну овладело им. Недолго раздумывая Парусов повернул: он жаждал возобновления борьбы, хотя бы и в невыгодных условиях. И ему не терпелось продолжить спор хотя бы с неуступчивым противником — с ним даже предпочтительнее, так как это сулило более весомую победу. Не мешкая, сию же минуту Парусову необходимо было убедить других в своей правоте, чтобы таким образом убедить самого себя — самого себя! — в этом заключалось главное. — У Беликова были? — повторил он вопрос. — Что у него, все политподготовку проверяют? — Сейчас доложу: в общем, результаты неплохие. — Лесун пододвинул Парусову коробку с папиросами. — Прошу, может быть, мои будут посуше… Но разрешите по порядку. Вы Агеева помните, Александр Александрович, отказчика Агеева? Парусов пристально, нетерпеливо посмотрел на начальника политотдела. — Мы с вами вместе с ним беседовали — напуганный такой парень, — сказал Лесун. — Ну конечно, помните… Так вот, заявил сегодня, что желает прыгать, что просит простить его, что обещает впредь не позорить свою роту. И, считая искренне, что история с Агеевым так же интересна и важна Парусову, как она была интересна и важна ему, он принялся рассказывать о приезде в полк матери солдата и о своем разговоре с нею. Наклоняясь над столом, он загадочно улыбался. «Вы и не догадываетесь, как я вас сейчас удивлю…» — было в этой улыбке. — Урезонила мамаша солдата! — радуясь, проговорил он, точно преподнося подарок. — Нам не удалось, товарищам не удалось, мамаше удалось. Сама приказала ему: прыгай! Парусов помолчал, соображая: знает или не знает начальник политотдела о том, что произошло в штабе в его отсутствие? «Хитер комиссар, вида не подает, а, наверно, уж обо всем проинформировался, — решил он. — Вон как ликует! Ну, поглядим еще!» И он задал себе вопрос: почему Лесун заговорил с ним об Агееве? Не было ли в этом скрытого намерения также уязвить его?.. Увлекшись рассказом, Лесун поднялся с кресла, обогнул стол и теперь стоял перед ним — плотный, грузноватый, на толстых, крепких ногах и откровенно, казалось ему, торжествующий. — Аллах с ним, с Агеевым! — перебил он Лесуна. — Судить надо было симулянта. На фронте расстрелял бы такого без долгих разговоров. Лесун, не приняв его слов всерьез, засмеялся: — Мамаша самолично сына к командиру роты привела, к Борщу. Сын давал обещание, а она тут же стояла, вроде как контролировала. Самолюбивая женщина, с характером. И еще, товарищ генерал, могу вас порадовать: дело Воронкова окончено наконец — как с плеч долой! «Рано смеешься, я еще хозяин здесь», — подумал Парусов. — Давно пора было, — сказал он. — Я виноват отчасти, промедлил с расследованием. Сего-дня мы сняли с Воронкова арест… — доложил Лесун. Парусов пошевелился в кресле и поднял голову. — Парень проштрафился, конечно. Из увольнения он опоздал — это точно, — продолжал начальник политотдела. — Я ведь приказал передать его в трибунал, — негромко сказал Парусов. — Разрешите, Александр Александрович… — И на лице Лесуна опять заиграла улыбка, говорившая: «А вот я вас еще удивлю». — Разобравшись, я установил: солдат попросту попал в передрягу. — Меня это мало интересует… — Парусов все пристальнее всматривался в Лесуна. И тоже поднялся — высокий, на полголовы выше полковника; теперь оба они стояли друг против друга. — Мне это безразлично, понятно вам? — Но как же, товарищ генерал? — не понял Лесун. — А вот так же… — тихо сказал Парусов. — Разрешите, товарищ генерал: я с очевидностью установил, преступления не совершилось… — Лесун крайне удивился: благополучное окончание дела Воронкова должно было, казалось, обрадовать всех так же, как обрадовало его. — С парнем произошел несчастный случай, не повезло — Воронков попал в больницу. Но что бы теперь ни говорил он — это не имело уже значения. Сознание Парусова заполнила одна невыносимая мысль: с ним в дивизии переставали считаться, его приказы больше не выполнялись. Крупное, мясистое, с тупым подбородком лицо его сделалось страдающим, и он действительно испытывал страдание, как от удушья. Все обиды этого дня вновь с жестокой болью ожили в нем, и, чтобы избавиться от боли, чтобы вздохнуть, глотнуть воздуха, надо было куда-то рвануться, крикнуть, загреметь кулаком по столу. Парусов едва не скомандовал, как на плацу: «Смирно! Слушать мою команду!» — Я приказал… передать дезертира в трибунал, — глухо проговорил он. — Почему?.. Черт!.. Почему не выполнили приказа? Лесун, изумляясь, покачал головой. — Вы приказали мне разобраться в деле… А разобравшись, мы с командиром полка убедились: Воронков не дезертир. Разрешите пояснить… — Он все еще улыбался, не веря, что его сообщение способно вызвать подлинный гнев. — Ну какой же он дезертир! — Рано радуетесь! Я еще командую здесь!.. — выкрикнул Парусов то, что все время вертелось у него на языке; он ничего уже не помнил. — Запомните… зарубите себе: дивизией командую я. Не нравится вам — я не держу вас. А комиссары… комиссары мне не нужны. Он вздохнул, почувствовав некоторое облегчение. — У меня все, — сказал Парусов. Лесун мигнул, покраснел, и даже на его голой, поблескивающей голове разлился пунцовый огонь. — А у меня нет… не все, товарищ генерал, — ответил он после паузы. И медленно, с трудом, с неловкостью заговорил: — Точно так, в армии у нас нет теперь комиссаров… Но это… это, товарищ генерал, большое, высокое звание — комиссар… революцией рожденное. Это уж так! В войну, в сорок первом, комиссары… — вы и сами видели — в отчаянную пору комиссары поднимали людей! Поднимали и вели потому, что силу им давала партия, потому, что выполняли волю партии комиссары, политруки!.. Обидно, что приходится говорить вам об этом: вы и сами воевали… Лесун взглянул прямо в глаза Парусову и, освободившись от чувства неловкости, заговорил быстрее: — Это точно так, комиссаров в армии нет. Но партия осталась. И это она через вас, она… запомните, товарищ генерал, партия приказывает здесь через вас. А я только помогаю вам исполнять ее приказы. И я здесь не потому, что вы держите меня, а если уйду, то не потому, что вы перестанете меня держать. Если же я… или мы забудем, что мы члены партии, коммунисты, то в дивизии не останется ни меня, ни вас, товарищ генерал! Он наконец рассердился: какого черта, в самом деле, этот самонадеянный, этот ослепленный человек так разговаривает с ним о святых вещах!.. Он зачем-то вернулся к своему креслу, но остался стоять, опустив руки и выпрямившись. — Не вам меня учить, — сказал Парусов и пошел к двери. Ему не хотелось уже ни минуты оставаться в этой комнате. — Утром завтра же доставить мне дело Воронкова! Не дам портить дивизию. Не позволю вам! — резко выкрикнул он последнее слово. Не простившись, Парусов вышел. Спустя недолгое время со двора в открытое окно донесся стук заработавшего мотора: командир дивизии уехал. И тут же в кабинете затрещал телефон; сняв трубку, Лесун узнал голос Надежды Павловны Парусовой: она просила товарища полков-ника простить ей поздний звонок и спрашивала, не знает ли он, где ее муж, который должен уже был прийти домой и которого нет в его кабинете — она звонила туда, но там никто не ответил. В полном замешательстве полковник коротко доложил, что генерал только сию минуту покинул штаб и, по-видимому, отправился домой. — Что это с вами? — спросила, почуяв неладное, Надежда Павловна. — Я вам помешала, вы заняты? — Нет, нет… Это хорошо, что вы… Я рад… То есть,, Ну конечно, я рад, — совершенно потерявшись, пробормотал Лесун. Он подумал, что теперь, после всего случившегося, он, воз-можно, никогда уже больше не увидится с Надеждой Павлов-ной; во всяком случае, дом Парусова был отныне для него закрыт. — Душный какой вечер… — донесся к нему милый, слабый голос, — наверное, опять гроза собирается… — Да… Прогноз погоды действительно плохой… Тяжелый прогноз, да… Ему стало вдруг безмерно жалко Надежду Павловну: в самом деле, надо же было, чтобы эта прекрасная, эта чудная жен-шина досталась такому грубому себялюбцу. И на мгновенно Лесуну почудилось, что ей тоже трудно сейчас и одиноко, как ему, и она ищет у него поддержки. — Надежда Павловна! — горячо начал он и осекся. Что он мог ей сказать в утешение, о чем спросить, что пожелать? Они были, в сущности, почти незнакомы. Она подождала немного, потом поинтересовалась, почему он сам так поздно засиживается на работе, и он только и смог что-то невразумительно промямлить об инспекторской проверке. — Почему никогда не позвоните, — сказала она, — не заглянете к нам? — Да, да, спасибо, — невпопад ответил он. В трубке воцарилась тишина. Надежда Павловна была, должно быть, удивлена его неразговорчивостью, затем она простилась: — Извините, что побеспокоила вас. До свидания. И он ничего не нашелся ответить, кроме: — Пожалуйста… До свидания! Положив трубку, Лесун, вконец расстроенный, подумал, что все случившееся в этот вечер непоправимо и что день, который так удачливо начался, окончился ужасно нехорошо.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Андрей вернулся в роту, и в первый раз за всю службу это было похоже — по нетерпению, охватившему его, когда он вбежал в длинный сводчатый коридор, — на возвращение домой. Свой взвод он застал в казарме за чисткой оружия (на дворе опять сеял мелкий дождь); солдаты стояли и сидели в одних майках вокруг «столов», а вернее, сколоченных из досок щитов, положенных на табуреты и тумбочки. На «столах» перед ними жирно поблескивала сталь — все эти ствольные коробки, возвратно-боевые пружины, рожки магазинов, стопорные пластинки, подаватели; валялись ершики, тряпки, пакля… И казарма показалась Андрею похожей на уютную мастерскую, в которой все были заняты мирным общим трудом. Даже в сильном, отдававшем рыбьим жиром запахе ружейной смазки, что повеял из помещения взвода, ему почудилось что-то по-домашнему приятное. Товарищи встретили его с веселым любопытством: Булавин засмеялся, увидев Андрея, как смеялся во всех случаях, когда бывал доволен; Даниэлян, обласкав его своими большими, нежными глазами, басом проговорил: — Здоров, Андрюша! Кто-то выразил опасение, не отлежал ли он себе бока на гауптвахте, а в общем во взводе были ему рады. Командир отделения Разин приказал Андрею также заняться чисткой, и он опять получил свой автомат. — На бюро комсомола все-таки вызовем тебя, — сказал Разин. — Готовься… Расскажешь нам, как и что… — Так точно, товарищ сержант! — не скрывая своего счастья, выкрикнул Андрей. Солдаты потеснились у «стола», Андрей скинул, как и они, гимнастерку и принялся за дело: отделил магазин, вынул его из горловины, потом открыл ствольную коробку. Он и не пред-полагал никогда, что эта успевшая уже порядком надоесть работа — чистка оружия — может доставлять такое удовольствие. Но вчера еще он и при желании не был бы к ней допущен, а сейчас делал ее вместе со всеми, ничем не отличаясь от всех, и этого, оказывается, ему и не хватало. Поднимая голову, Андрей оглядывал товарищей — все его отделение было здесь: напротив орудовал выколоткой черный, как галчонок, Баскаков, тихо посапывал свекольно-румяный, благодушный Опекушин, справа трудились Масленкин и Столетов, слева — ефрейтор Крылов, вернувшийся в отсутствие Андрея из отпуска. И все они: даже постоянно на что-нибудь жалующийся Масленкин — недоучившийся студент, довольно-таки унылый парень, даже Крылов — гордость всего полка, отличник боевой и политической подготовки, с которым Андрей тайно, по-своему соперничал, — вызывали у него чувство, похожее на родственную любовь. Уралец Крылов был награжден отпуском за воистину геройский поступок. Весной во время тренировочных прыжков с самолета в стропы его парашюта по редчайшей случайности попал, опускаясь, другой солдат, и оба их парашюта погасли. Спасло десантников мужество Крылова и то, что называется быстротой реакции: поймав за лямки падающего товарища, он изловчился в последнюю минуту раскрыть свой запасный парашют. И, обнявшись, как братья, сцепившись на жизнь и на смерть, они вдвоем благополучно приземлились. Об этом случае даже писали в центральных газетах, а портрет Крылова висел теперь в полковом клубе среди фотографий особо отличившихся воинов. Сейчас за чисткой оружия Крылов вновь вынужден был отвечать на расспросы товарищей о поездке в родные места; на обратном пути из дома он двое суток прожил в Москве, и у него имелось, конечно, что рассказать. Но этот герой-десантник с бледноватым, интеллигентным, насмешливым лицом был, как всегда, обидно немногословен. — Строится Москва… Да вы из газет знаете: большое строительство идет на окраинах, — сообщил он и, подумав, добавил: — Везде еще флаги висят и бумажные голуби, что от фестиваля остались… Девушки, если вам интересно, перестали причесывать волосы, ходят встрепанные, как ведьмы. — Жалко, не угадал ты на самый фестиваль! — воскликнул Булавин. — Ох, и жалко! На месяц бы раньше поехал, поглядел бы на все самолично, — он искренне огорчился за товарища. — Познакомился бы с арабами. — В общем, обо всем в газетах читали, — повторил Крылов. И этим, собственно, было исчерпано то, что он поведал о своих путевых впечатлениях. Несколько красноречивее он сделался, когда разговор зашел о заводе — о знаменитом на всю страну металлургическом заводе, где его отец работал мастером. В нынешний свой приезд Крылов повидал там в прокатном цехе новые, хитроумные автоматические устройства, рассказывая о которых он коснулся таких подробностей, что Андрей вынужден был признаться про себя в своей технической неграмотности. Пожалуй, раньше Андрей не удержался бы и, придравшись к чему-нибудь, вступил бы с Крыловым в спор — о чем угодно, повод был не столь уж важен, просто чужое превосходство возбуждало в нем желание постоять за себя. В самом начале их знакомства Андрей, надо сказать, попытался было поближе сойтись с Крыловым, но не встретил взаимности: тот и с ним, как со всеми, держался сдержанно, иногда резковато, и Андрей самолюбиво отстранился. Сегодня он с готовностью простил Крылову и то, что не он со своими драматическими приключениями, а Крылов завладел общим вниманием. Вероятно, это в самом деле было увлекательно, даже величественно — управлять мощнейшими механизмами прокатных станов («Подумать только, есть рельсо-балочные станы, весящие пятнадцать тысяч тонн!» — изумлялся Андрей) при помощи счетно-решающих, думающих машин!.. Правда, он, Андрей, весьма туманно представлял себе, что такое счетно-решающая машина и как она работает. А вот Крылов («Молодец — ничего не скажешь!») рассказывал о ней так, точно изучил ее досконально. — Электроника — все дело в ней. Машина получает со стана информацию, как идет прокатка, где валки, потом сравнивает полученные данные с программой. Ну и занимается арифметикой, высчитывает… В общем, это машина с математическим образованием, работает безошибочно. В общем, вполне может заменить оператора-человека. Непонятно? При случае объясню получше, хотите? — предложил Крылов. — Это, ребята, стоит того… Он почти неуловимо изменился: тонкое и вместе с тем угловатое, с острыми линиями носа, надбровных дуг лицо его стало мягче, слегка покраснело, — видимо, он коснулся чрезвычайно важной для него темы, большого своего увлечения. И, как бывает в таких случаях, его очень внимательно слушали, даже мало что понимая, подчинившись невольно этой чистой страсти, жившей в нем. Андрей — что было на него непохоже — также только слушал и молчал, приятный покой разливался в его душе. Чистка оружия кончалась, когда в казарме появился лейтенант Жаворонков; он знал уже об освобождении Воронкова и был заметно этому рад. Все же, конечно, он, по своему обыкновению, не упустил случая преподать Андрею несколько полезных советов. Вообще командир их взвода — очень еще молодой, почти сверстник, недавно лишь сменивший прежнего, уехавшего учиться, — твердо, как видно, был убежден в необходимости частых командирских наставлений. Лейтенант позвал Андрея в Ленинскую комнату, усадил рядом и там с глазу на глаз повторил все то же примерно, что ему пришлось уже сегодня услышать, — и насчет своих возможностей, позволяющих выйти в передовики службы, и насчет тех выводов, которые он должен извлечь из полученного урока. — А если встретятся затруднения, обращайтесь прямо ко мне… Не стесняйтесь, не таите в себе. Со всеми вопросами — ко мне! Ну, договорились? — Лейтенант старался сохранить серьезный, внушительный тон. Но, глядя на его округлое, с полубачками лицо, Андрею захотелось вдруг сказать: «Хорошо, хорошо, не тратьте на меня столько времени, я постараюсь больше не волновать вас». Перед обедом Булавин, улучив минуту, поманил таинственно Андрея за собой. Они отошли вдвоем в дальний угол, где в узком промежутке между стеной и огромной круглой, как башня, печью происходили у них обычно совещания и консультации. Там, беззвучно смеясь своими зеленоватыми глазами, Булавин шепотом скомандовал: — Танцуй! Говорю, танцуй! И Андрей вынужден был тихо, чтобы не привлечь внимания, пошаркать подошвами и помахать рукой, изображая танец. — Получай, твое счастье, — смилостивился Булавин. С нарочитой медлительностью он извлек из кармана гимнастерки и разгладил на ладони сложенный вчетверо помятый листок; Андрей выхватил бумажку и прочитал карандашные, поспешные, косо падающие строчки: «Дорогой Андрюшечка, любимый мой! — Он покраснел и кинул взгляд на Булавина; тот смотрел так, будто любовался им. — Дорогой Андрюшечка, мне Саша рассказал про тебя, и у меня сердце оборвалось, ты ведь ни в чем не виноват. И ты только не волнуйся, и все исполняй, а не делай себе хуже. А я этого так не оставлю, я к вашему полковнику пойду, ты же страдаешь совсем невинно. Дорогой Андрюшечка, я утром завтра опять прибегу до открытия кафе, хотя б похожу недалеко от тебя и принесу передачу. И я тебя никогда не оставлю, и не думай, может, ты сам не захочешь потом встречаться со мной, так я упрекать не стану. Дорогой Андрюшечка, крепко обнимаю и целую много, много раз. Твоя Варя». — По самую макушку врезалась! — с восхищением проговорил Булавин: успех товарища льстил ему самому. Андрей не нашелся что ответить, он как бы даже застеснялся. — Я ее со двора увидел, — зашептал Булавин. — Иду вчера перед ужином в гараж — там в одном месте и забора нет, одна проволока. Вижу: гражданка по улице прогуливается, приличная, в лакировках, не сразу узнал. А она рукой замахала, обрадовалась, узнала моментально. Я ей и брякнул, конечно, про тебя, так, мол, и так, привет с губы; она в слезы. «Какой ужас!» — говорит… Слышь ты: «ужас»! Чудачка! Потом села на траву, чтобы письмо написать, и опять заплакала… Ходок ты, Андрюшка! Евгений Онегин! Сегодня она уже опять, наверно, прибегала, передачу от нее не взяли — это ясно… Между прочим, завтра она тоже придет. Сказала, что как только сменится, так и прибежит, часов в шесть. — Придет? Завтра? — переспросил Андрей. Неизъяснимое, в высшей степени приятное смущение овладело им. И, гордясь этой женской любовью и безотчетно стыдясь ее, он сказал: — Верно, что чудачка! К нашему полковнику собралась. — Она не то что до полковника, она до генерала дойдет! Они до отчаянности доходят, если врежутся! Бывает, что и под поезд бросаются! — в полном восторге воскликнул Булавин. — Хорошая, видно, женщина, порядочная… Вечером на поверке, стоя в первой шеренге роты, Андрей увидел своего главного недруга — старшину; Елистратов про-шел вдоль строя насупленный, озабоченный и, поравнявшись с Андреем, долгим, тяжелым взглядом посмотрел на него. Должно быть, он все еще не смягчился и ничего не забыл. Но Андрей и к Елистратову не нашел сегодня в сердце вражды. Скорее он готов был пожалеть этого угрюмого, старого «трудягу», усердие которого доставляло и ему самому излишние огорчения. С высоты того превосходства, что почувствовал Андрей от сознания собственной везучести и собственного успеха, он как бы простил снисходительно старшине его ограниченность и придирки. Прозвучало «разойдись», и перед сном товарищи вновь окружили Андрея: он как-никак тоже был героем дня. Булавин, в майке и в трусах, босой, присел на край его кровати; подошли Даниэлян, Опекушин, Масленкин. И, возясь на своей постели, прислушивался к разговору, вытягивая тонкую шею, Алеша Баскаков. — Меня что подкузьмило: на реке, на обратном пути, мы задержались… Я кожу содрал на ладонях: греб, как па побитие мирового рекорда, — небрежно рассказывал Андрей. — Выбежали мы из парка, я на часы — двенадцать! Ну, думаю, прощай, любимый город, не скоро теперь получишь увольнение. Самый этот грубоватый тон, на который он незаметно сбился, нравился ему теперь. И хотя лишь несколько часов прошло с момента возвращения Андрея в казарму, он и на собственные недавние терзания смотрел едва ли не свысока, снисходительно. Все тревоги и вся тоска этих четырех миновавших суток быстро позабывались, как забывается физическая боль сразу же после выздоровления. — А ты ее, Варьку… слушай-ка… — Булавин, блестя глаза-ми, пододвинулся к нему. — Ты ее на бережку… — он сказал циничное слово. Оживившись, неожиданно громко хохотнул Масленкин. Солдаты стеснились ближе, детское личико Баскакова высунулось из-за чугунного плеча Даниэляна; сам Даниэлян покраснел, кроткие глаза его стали как будто испуганными. И Андрею, ощутившему себя в центре этого внимания товарищей, очень захотелось не разочаровывать их. Все же он заколебался: удовлетворив их любопытство, он предаст Варю. — Неужто не допустила? Вот гадюка!.. Или оробел? Да ты чего молчишь, свои же ребята… — допытывался Булавин. — П-пустой номер, видно, — запнувшись, сказал Масленкин; этот унылый, вялый парень, волнуясь, начинал заикаться. — Я же в-вижу: по усам текло, в рот не п-попало. Эх, такой случай у-удобнып был! У Андрея едва не вырвалось: «Того, что было, тебе и во сне не снилось, дурак!» И ему необычайно соблазнительным пред-ставилось оповестить всю роту о своей победе. Ведь в то время как первые ротные донжуаны — эти безудержные хвастуны — больше врали об успехах у женщин, соревнуясь между собой в диких выдумках, ему достаточно было лишь не уклониться от истины. И как она возвысила бы его в глазах товарищей!.. — Погоди, Масленкин! — Булавин наклонился к Андрею; от его мускулистого, сильного тела с летящим орлом на татуированной груди пахнуло теплым потом. — Давай докладывай. Опекушин радостно улыбался. — Почему я должен докладывать? — Андрей еще упирался, но твердости в его голосе не было. — Пустой н-номер… — повторил Масленкин, переступая по цементному полу босыми ногами не то от холода, не то от не-терпения. — А потому, — ответил Булавин. — Почему потому? — Андрей оттягивал минуту признания. — В одной роте служим. Ну! — Недостаточная причина, — со смешком сказал Андрей, покачав головой. Но его будто подталкивало что-то: «скажи, скажи…»; оглядевшись, он заметил, что еще два-три человека на дальних койках прислушиваются к их разговору. «Варя не узнает, если я и скажу…» — подумал Андрей, уступая. — Оробел, оробел! — азартно повторял Булавин. — Какой же ты десантник после этого? — Да вам какое дело! — сказал Андрей так звонко и весело, что можно было не сомневаться: он вполне удовлетворен результатами своего гулянья. И Булавин, восхитившись, ткнул его ладонью в плечо. — Евгений Онегин! Ну, говори! — Он требовал полного, подробного признания. Но тут Андрей обнаружил: с койки, занятой Крыловым, — она стояла довольно далеко, под самой лампочкой, — следят за ним пристальные, без улыбки глаза — следят с отчужденным любопытством. И Андрей поспешно отвел в сторону свой взгляд. Крылова интересовало, кажется, только одно: проболтается он, Воронков, или нет?.. На мгновение в нем вспыхнуло строптивое желание наперекор Крылову, не одобрявшему, должно быть, его, рассказать все, как было. К счастью, помешав Андрею, раздался вдруг хорошо всем знакомый грубый голос: — Дневальный, это что? Почему люди не ложатся? Солдаты расступились, и Андрей вновь увидел Елистратова, остановившегося в дверях; темный, подозрительный взгляд старшины был издали устремлен на него. Отвернувшись, Андрей принялся стаскивать сапоги. — Погасить свет! — распорядился Елистратов. Он подождал, пока все улеглись, потом удалился. И лишь только затихли его шаги, Булавин приподнялся на койке. — Додон — не угомонится никак! Давай, Воронков, отчитывайся! — зашептал он. Но Андрею расхотелось уже хвастаться. И было особенно досадно, что именно Додон застал его в тот момент, когда он чуть-чуть не поддался тщеславному искушению и не сподличал. Он подумал о письме Вари, таком неумело искреннем и полном любви, и подивился, как он сразу не прекратил этого разговора о ней. «Скотина я, однако, свинья», — точно о чем-то новом в себе, ранее неизвестном, подумал он. — Давай, Саша, спать, ничего не было такого, — сказал он. — С чего ты взял? — Я же г-говорю — пустой номер, — донеслось с койки на-против; Масленкина сжигало любопытство. — Вот я бы… П-по-знакомь меня с этой Варькой. Андрей вскинулся на койке, но помедлил, не зная, как ответить покрепче, и его опередил Крылов. — Не хлопочи, Масленкин!.. С тобой вообще ни одна женщина не пойдет… — насмешливо проговорил он. — И давайте спать, ребята… спать! Неожиданно на Масленкина накинулся и Булавин: — Ты накройся, обсосок! (Это нечаянно родившееся прозвище очень почему-то подходило к Масленкину.) Варька на тебя и глядеть не станет… Ишь ты, познакомь его с ней… Масленкин не подавал больше признаков жизни; все укладывались на ночь. И Андрея вновь удивил Даниэлян. — Правильно, Андрюша!.. Варя красивая, честная… — про-гудел он своим баском. — Женись, когда службу кончишь. Андрей изумился: жениться на Варе — это ему просто не приходило в голову. Во-первых, рано ему было думать о женитьбе, а во-вторых… нет, так сразу эти вопросы не решаются. Еще некоторое время Андрей размышлял обо всем случившемся с ним. Несмотря на самокритику, которой он только что подверг себя, он в общем был собой доволен. И его вера в свою удачливость, в свою счастливую звезду даже окрепла после всех передряг, из которых он благополучно выбрался. «За битого двух небитых дают», — припомнилось Андрею, и с этим приятным сознанием своего преимущества перед другими, «небитыми», он закрыл глаза, приготовившись спать. Последней его мыслью было, что его товарищи так никогда и не узнают, к сожалению, про его великолепную победу. Елистратов был глубоко обижен тем, что Воронков, этот нерадивый, этот испорченный солдат, отделался столь легким наказанием. И у него имелись для обиды свои, личные, особые причины. Именно сегодня, в день, когда Воронков вернулся из-под ареста, у Елистратова приключилась новая неприятность, быть может, мелкая, но больно отозвавшаяся в его сердце. Казалось, стоило только Воронкову появиться в казарме, как там опять повеяло духом распущенности и обмана, против которого не было еще, видимо, найдено верного средства… После обеда, собравшись по делам в город, старшина ввиду дождливой погоды надел свой плащ, надел, не осмотрев его предварительно. Да и к чему, собственно, было осматривать новый плащ, спокойно провисевший все лето на вешалке недалеко от столика дежурного по роте. Во дворе Елистратову встретились капитан Борщ и лейтенант Жаворонков; капитан заговорил о новых мишенях, которые требовалось срочно изготовить… И тут к ним подошел командир батальона; он был в таком же плаще, как и старшина. Постояв немного, послушав, майор сказал с напускным удивлением: — Товарищ старшина! Вы что, в город собрались? Почему-то он пристально разглядывал петлички на плаще Елистратова. — Вернитесь и приведите себя в порядок. — Майор показал пальцем на левую петличку. — Что ж это, старшина? Если уж вы начали небрежничать… Должно быть, командир батальона и сам был чем-то рас-строен или на кого-то зол; поморщившись, он добавил: — Стареете, старшина! Да, вот так, стареете. И Елистратов увидел: у капитана Борща сделалось жалостливое, сочувствующее лицо, а круглолицый лейтенант Жаворонков покрылся румянцем, как от стыда. Обескураженный, ничего не понимающий Елистратов вернулся к себе в комнату, стащил с плеч свой плащ. И пережил еще одно потрясение, подобное недавнему, когда эмблема десантников — парашютик с крылышками — чудом появилась там, где ее раньше не было, — на погоне гимнастерки Воронкова. В данном случае такая же эмблема непостижимым образом отсутствовала там, куда он собственноручно ее прикрепил, — на его собственной левой петличке… И простая, но жестокая разгадка таинственных фокусов с эмблемами явилась сама собой: это его крылатый значок с его плаща перелетел на воронковскую гимнастерку. Другого объяснения быть не могло: он сам нечаянно помог Воронкову ускользнуть от справедливой кары. И он напрасно пытался бы теперь изобличить его вкупе с соучастником Булавиным: он ничего не сумел бы доказать. Он, Елистратов, был кругом одурачен, и его самого подняли бы в полку на смех, если б стало известно об этой истории. Воронкова между тем начальство признало невиновным. И старшина больше не колебался — он твердо решил уходить из армии. Видимо, и в самом деле он слишком постарел и ему пришла пора уступить свое место более молодым и проворным. Он был мучительно уязвлен, и обида — не на командира батальона, сурово обошедшегося с ним, но на жизненные обстоятельства, в которых зло, несмотря на чрезвычайные усилия, не всегда наказывалось, а добро, случалось, что и не торжествовало, — тяжело ранила его. Сразу же по окончании инспекторской проверки Елистратов вознамерился подать по начальству рапорт с просьбой об увольнении в запас. На другой день после возвращения Воронкова с гауптвахты всю роту с утра увели из казармы на полевые занятия. И лишь вечером, в сумерках, Андрей прибежал к гаражу на свидание с Варей, без всякой, впрочем, надежды застать ее там. И действительно, на улице, за обвисшей проволокой, что заменяла здесь забор, Вари не оказалось; было уже поздно, и она не дождалась его. А на третий день, вернее, в конце ночи, когда только начало светать, был поднят по тревоге весь полк. Затем роты облетело известие, что получен приказ немедленно готовиться к посадке в самолеты и к десанту.

2

Елизавета Дмитриевна Агеева пришла в полк проститься с сыном: она уезжала домой. Сразу же, едва ступив на территорию полкового городка, она встревожилась: городок выглядел сегодня по-новому, и все в нем, куда ни погляди, было в движении. Из казарменного корпуса гурьбой выбегали солдаты с оружием и быстро строились в колонну; по центральной дорожке катились за машинами маленькие зеленые пушки. И, подпрыгивая и весело поблескивая под солнцем, эти новенькие пушки будто радовались тому, что их вывезли на воздух, на свободу. Повсюду раздавались громкие, сердитые команды; в глубине двора, урча, проезжали грузовики, крытые брезентом, и тоже вытягивались на дорожку. Затосковав вдруг, Елизавета Дмитриевна беспокойно оглядывалась: ей отчетливо вспомнилось, как в сорок первом году она прибежала проститься с мужем, уходившим на фронт. И так и не простилась, опоздала; полк выступил уже, когда она с узелком, приготовленным для мужа, добралась до казарм. Она долго еще металась тогда без толку посреди других каких-то отрядов и машин, в которых сидели другие красноармейцы, сделавшиеся в своих одинаковых шинелях удивительно похожими на ее мужа. В штабе полка все также очень торопились сегодня: дежурный, поговорив на ходу с Елизаветой Дмитриевной, попросил ее подождать, извинился, ушел и точно позабыл о ней. Она сидела в коридоре на табурете, поворачиваясь на каждый стук дверей; люди входили, выходили, перед нею мелькали все новые лица, строгие, спешащие, сосредоточенные, — один и тот же отпечаток общей заботы лежал на них. И беспокойное чувство, сродни той острой тоске, с которой некогда она искала мужа в потоке солдат, одетых в одинаковые шинели и пилотки, пронизывало ее. Но вот наконец вернулся дежурный и привел с собой не сержанта Разина, как она ожидала, а незнакомого молодого лейтенанта. Этот офицер, сотрудник дивизионной газеты, что выяснилось в дальнейшем, и взял над нею опеку. Из штаба новый провожатый повел ее на стадион, где сейчас укладывались парашюты. И пестрое, необыкновенное зрелище, открывшееся Елизавете Дмитриевне на этом полковом стадионе — безлюдном в ее первое посещение, — и поразило ее и привело в еще большее волнение. Все поле стадиона было сегодня тесно заполнено массой обнаженных до пояса, шевелящихся молодых тел. Коричневые, сизо-черные, розово-смуглые, пунцово-красные, опаленные солнцем, они ползали там друг подле друга, и сразу не понять было, чем люди заняты. Прямо на траве футбольной площадки лежали, покрывая ее от одних ворот до других, узкие парусиновые полотнища, на которых и происходила укладка. И солдаты по двое в молчании — их работа требовала, должно быть, большого внимания — расправляли, встав на колени, складки парашютной материи или перебирали и тянули длинные веревки — стропы. Время приближалось к полудню, сильно парило — собиралась, как видно, гроза, хотя небо было совершенно чистое, — и все обливались потом. Елизавета Дмитриевна напрасно искала глазами сына, да и трудно, конечно, было найти его на этом кишащем людьми поле. По совету лейтенанта, сопутствовавшего ей, она присела на скамейку у выхода со стадиона, ожидая окончания работы. И лейтенант, сев рядом, пустился в объяснения; особенно упирал он на то, что каждый десантник собственноручно укладывает перед прыжком свой парашют и что укладку во всех подробностях проверяют специально назначенные офицеры, начальники парашютно-десантной службы или инструкторы; это, по его словам, надежно оберегало от ошибок. Елизавета Дмитриевна кивала, соглашаясь, но слушала плохо: ее неопределенная тревога росла. И, как некогда, в страшный день расставания с мужем, которого увозили на войну, она думала сегодня о сыне: «А увижу ли еще когда-нибудь Гришу?..» Со стороны вся картина, расстилавшаяся перед нею, выглядела почти празднично: белый парашютный перкаль точно пенился, слепяще выделяясь на парусиновых полотнищах, на зелени травы; сложенные аккуратными складками купола парашютов упрятывались в ярко-оранжевые чехлы, подобные гигантским колпакам. Стадион был окружен стеной белоствольных берез, начавших по-осеннему золотиться, кленов с их кованой медно-красной листвой. И все вместе — эта человеческая живая теснота и это изобилие красок — заставляло вспоминать о воскресном гулянье за городом или о речном пляже в знойный день. Странно было лишь, что гулянье совершалось в безмолвии: только густой шорох, да металлическое позвякиванье, да будто легкий шепоток доходили с поля до Елизаветы Дмитриевны. И ей почудилось: неведомая, неслышная опасность, прячась где-то за горизонтом, приблизилась к этим славным, крепким, сильным ребятам, что с таким усердием трудились здесь, на ее глазах. «Все молоденькие… мальчишки еще, как мой Гриша… Им учиться время… как поезда водить, как дома строить… Им женихаться время, на свидания бегать…» — проносилось бессвязно в ее голове. И она мысленно спрашивала: «Зачем и кому это надо, чтобы все мальчишки на земле, миллионы мальчишек в разных странах тоже готовились сегодня, как и ее Гриша: и маршировали, и проносились на самолетах-истребителях, и мчались в стальных коробках танков, и ныряли под воду, и прыгали с самолетов?» Сколько ни жили люди, они всегда и повсюду воевали, и то, что они как бы притерпелись к необходимости воевать, что это никого, казалось, не удивляло, ужаснуло ее. «Живем, разве мешаем кому? — подумала она. — Чего же им нужно от нас?» «Им» была та злобная, ненасытная, непостижимая в своей нечеловеческой энергии сила, что отняла у нее мужа, что грозила отнять сына. И Елизавете Дмитриевне захотелось крикнуть на все поле, полное этих мальчишек: «Не отдам, не хочу!» Со стадиона небольшими отрядами потянулись десантники, окончившие укладку, — ее сына среди них не было. Елизавета Дмитриевна поднялась со скамьи, чтоб лучше видеть, и озиралась, теребя ремешок своей сумки; несколько раз она, обманувшись, порывалась бежать навстречу сыну. Но мимо проходили, унося парашютные ранцы, чрезвычайно торопясь, другие солдаты, только издали похожие на него. А на футбольной, вновь зазеленевшей площадке, с которой скатывали уже парусиновые ленты, оставалось все меньше людей. И тут вдруг лейтенант, опекавший Елизавету Дмитриевну, объявил ей со смущенным видом о недоразумении: девятая рота, в которой служил рядовой Агеев, уложила свои парашюты утром еще — он только сию минуту об этом узнал, и им, пожалуй, следовало спешить назад, к казармам. Он так и не понял, почему Елизавета Дмитриевна страшно перепугалась, выслушав его, точно он сообщил о каком-то непоправимом несчастье с ее сыном. Они побежали к казармам, и там выяснилось, что третий батальон в полном составе — в том числе и девятая рота — выступил уже из городка полчаса назад. Елизавета Дмитриевна, к изумлению своего провожатого, пришла прямо-таки в отчаяние; она плакала, кусала губы, а когда ей принесли воду, не смогла пить: зубы ее застучали о стекло, и она отставила стакан. Оправдываясь, лейтенант несколько раз повторил, что его неверно информировал дежурный по полку. Но Елизавета Дмитриевна и не обвиняла своего провожатого: виноват был не он, конечно, и не дежурный, да и вообще виновных здесь не было. Нечто неизмеримо более могущественное управляло судьбами людей. С Гришей, с сыном, произошло у нее все так же, как с мужем: она опять опоздала, не простилась. И в этом ей ясно привиделось ужасное предзнаменование: отцовская участь была уготована и ее сыну. — Да не огорчайтесь так, Елизавета Дмитриевна! Что вы, в самом деле?! — успокаивал ее лейтенант. — Поезжайте домой, к семье. А мы ваше напутствие, ваше материнское слово передадим через газету. Так даже лучше будет… Ваш сын прочтет его с товарищами… Он достал из своей сумки блокнот и авторучку, стряхнул чернильную каплю с пера и приготовился писать; они сидели за столом в пустой комнате батальонной канцелярии. — Мое материнское слово? — Тоска, страх, гнев смешались в душе Елизаветы Дмитриевны. — Будь она проклята, война! Отныне и вовеки!.. А Грише моему… Грише напишите, пожалуйста… Ее форменный берет сбился на затылок, и она машинально вновь надвинула его на лоб. — Прости меня, Гриша!.. Так и напишите: «Прости!» — Она чувствовала теперь вину перед сыном. — И не жалейте их… людоедов — вот мое слово! Товарищам своим скажи, чтоб не жалели… кто в сорок первом напал на нас… Такое разорение принес, столько людей погубил… Кто опять напал на нас? Лейтенант, оторвавшись от писания, поднял улыбавшееся лицо. — На нас никто не нападал, Елизавета Дмитриевна, — сказал он. — Насколько я знаю… Пока, по крайней мере. — А… ну да. Она удивленно на него посмотрела: у нее было такое чувство, точно сын ее ушел сегодня на войну, в бой.

3

Генерал-полковник Меркулов выехал из штаба дивизии перед вечером; к полуночи он рассчитывал добраться до места, где было намечено выбросить десант, и на рассвете встретить там десантников. Вместе с Меркуловым ехали полковник из оперативного отдела и адъютант; другие члены инспекторской комиссии отправились еще раньше. Было душно, душно даже в открытой машине, обвеваемой сухим ветром, который она же в своем движении рождала. И генерал часто взглядывал на небо: в зените оно оставалось пока совершенно чистым, яркого лазоревого цвета, но на западе вспухали белые, плотные, покрашенные мутноватой синью облака. Меркулов думал о том, что к ночи соберется, как видно, гроза, что прогноз погоды вообще нехорош и что в его власти отменить учение с выброской десанта, покуда еще есть время. Во всяком случае, он доставил бы этим немалое облегчение и себе самому и многим своим подчиненным. И хотя он и теперь был убежден в правильности принятого им решения («А как же иначе, скажите на милость, вы воспитаете солдата? — спрашивал мысленно генерал у кого-то неизвестного, кто не одобрял его. — Не кордебалет готовим, а десантников!»), он испытывал сердитое раздражение: обстоятельства вынудили его пойти на серьезный риск. И сердился он именно потому, что точка зрения его незримого собеседника вовсе не была лишена основательности. Метеосводки, полученные утром и днем, действительно могли вызвать беспокойство, тем более сильное, что и самый прыжок и «бой» должны были произойти на незнакомой, не слишком легкой для парашютистов местности, в условиях, наивозможнейшим образом приближенных к боевым. Меркулов, однако, подтвердил свой приказ («Что же, вы думаете, противник нам соломку подстелет, когда до дела дойдет? — обращался сейчас он к своему несговорчивому оппоненту, — Или вы с ним конвенцию подпишете: воевать исключительно в тихую погоду?»). Так, продолжая в воображении этот затянувшийся спор с самим собой, он и ехал, сумрачный, замкнувшийся, сидя впереди, рядом с водителем, Адъютант, поместившийся на заднем сиденье, с опаской поглядывал на широкие плечи и загорелый, по-стариковски исчерченный морщинами затылок генерала. Он угадывал его настроение: оно не сулило на ближайшее время ничего хорошего ему, адъютанту. Полковник из оперативного отдела задремал, покачиваясь в углу; голова его держалась прямо, но красные веки сомкнулись: бедняга здорово умаялся с подготовкой этого десанта. Повернув на центральный проспект, машина встала, гудя мощным двигателем, перед красным огнем светофора. Была суббота, и к вечеру на улицах заметно прибавилось народу. Под желтеющими липами бульвара текла плотная, субботняя толпа; меж стволов, точно флаги праздника, мелькали разноцветные платья женщин; зажглась неоновая вывеска над окнами кафе «Чайка». И адъютант, завидуя, смотрел на бульвар: он предпочел бы находиться сейчас там, в этой молодой, праздной толпе, где все были свободны от служебных тягот и на сегодняшний вечер и на целый завтрашний воскресный день. — Чего он нас держит, чего держит? — проворчал Мерку-лов, глядя на милиционера-регулировщика, высунувшегося из своей стеклянной башенки. — И движения нет никакого… Он подумал, что, если массовый прыжок на новую площадку, да еще в «трудную» погоду, приведет — не дай боже! — к несчастным случаям с людьми, вся ответственность ляжет на него одного. В столице в министерстве за такие вещи спрашивают строго, и, конечно, несчастья на учениях недопустимы — об этом и толковать нечего. Ну что же, он ответит, если понадобится. Он и его офицеры исходили в своих расчетах из средних, только средних человеческих ресурсов, используя в то же время все возможности, какие предоставляла новая техника. И он подтвердил сегодня приказ о выброске десанта не потому, что заботился о своем престиже, но потому, что знал: приказ по силам его людям, а следовательно, может и должен быть выполнен! Нельзя же, в самом деле, научить человека плавать, держа его из осторожности на бережку, оберегая от простуды!.. Но вместе с тем — и это Меркулов тоже хорошо знал — никто не был в состоянии все досконально предусмотреть. Даже самый тщательный тактический расчет, случалось, не оправдывался на практике, и всякий отход от шаблона таил в себе долю неведомой опасности… Машина миновала бульвар и мчалась теперь по окраинным улицам. Здесь тоже было многолюдно в этот час: ребята играли в «классы» на расчерченном мелом тротуаре; у павильона, где торговали пивом, толпились и шумели мужчины. Иные с любобытством оборачивались на машину, в которой сидел генерал; черная, зеркально-сверкающая машина с шелковым шелестом проносилась дальше, оставляя за собой пыльный хвост. Горбатая старуха, в длинном, волочившемся по камням платке, посмотрела ей вслед и перекрестилась, видимо устрашившись этого огромного черного летящего чудовища. Улицы становились все теснее, и дома на них — каменные, старинной кладки, осевшие в землю, — все ниже. Кое-где в раскрытых окнах уже засветился свет. И было видно: женщина накрывала белой скатертью стол для ужина; в другом доме лысый старик, примостившись у подоконника, пил чай; под ним в первом этаже в глубине комнаты целовались под зеленым абажуром парень и девушка. И эти мимолетные обрывки чужой жизни, полные покоя и мира, тут же мгновенно исчезали. За поворотом отошло в сторону высокое здание школы под серебряно-блестящей крышей, такое новенькое и чистенькое, что на него нельзя было не засмотреться. Меркулов повернул голову; за тонкими прутьями простой ограды мальчики гоняли мяч, рыжая собака бегала с ними. И все это тут же заслонила бархатная желтая пыль, точно выстрелившая из-под колес. Еще через пять минут машина, промчавшись по мосту, очутилась на другом берегу реки, за городом. Расступаясь перед нею и клонясь в разные стороны, будто готовые разбежаться, замелькали старые ивы, которыми обсажено было шоссе; огромные дупла, как ядерные бреши, зияли в их замшелых стволах. Затем открылась беспредельная пашня; хлеб был убран уже, свезен, и до холмов на горизонте простиралось желто-соломенное жнивье. По другую руку лежало поле, поднятое под озимь, все в длинных, параллельных бороздах, точно расчесанное гигантским гребнем. За землей, нещедрой, небогатой, в этих краях ухаживали, как за избалованной красавицей. Меркулов опять взглянул на небо: облачная гряда раздалась по горизонту, поднявшись над холмами. Будто многочисленная белогривая конница встала там на пологих вершинах и развернулась полукольцом, чтобы лавой обрушиться вниз, на равнину. Вокруг все обезлюдело и примолкло, как бы в ожидании страшного удара. И Меркулову почудилось, что это уже происходило с ним когда-то; не воспоминание, ясное и точное, но, вернее, позабытое ощущение тревоги и настороженности родилось в нем. Вот так же, казалось, он мчался давным-давно посреди осенних полей, и так же стелилась за горизонт пыльная дорога, и так же копились навстречу тучи. Но когда это было, где? Он напрасно напрягал память. Быть может, это померещилась ему Украина, и восемнадцатый год, и старый чумацкий шлях на Киев, и он, скачущий в свою первую разведку? А может, степной, широкий, как река в разлив, большак на Кубани, и далекие курганы в ранних сумерках, и всадник на кургане — не поймешь, свой или чужой?.. Или, может, аккуратное, обсаженное, как и здесь, деревьями шоссе на Львов в двадцатом году, застонавшее, зазвеневшее под копытами буденновской конницы, и он с товарищами, едущий в головном дозоре?.. Да разве припомнишь все дороги давних военных лет?! И в конце концов, важно было сейчас иное… Многое в его жизни позабылось уже и ушло навсегда, но не ушло, не исчезло это ощущение подстерегающей опасности — это холодящее душу ощущение разведчика и дозорного. И оно вновь помолодило его, встряхнуло, потревожило душу. Сорок лет уже без малого, как он в походе, все едет с товарищами по прямой, за горизонт, обложенный тучами, — все едет и лишь пересаживается с седла в тачанку, с тачанки в бронепоезд, теперь вот носится по белому свету в автомобилях, в самолетах. И все — в головном дозоре, выполняя все тот же вечный приказ, что был ему некогда дан, — защитить и отстоять! Позади него и сегодня остался живой, доверчивый мир — и этот славный городок, встречавший субботний вечер, и эти тихие пашни, отходившие ко сну, — мир, только потому и безмятежный, что он, — да, и он, конечно! — солдат, вместе с другими солдатами держал постоянное охранение. Меркулов огляделся сузившимися глазами: ощущение опасности, таящейся где-то рядом, было таким острым, точно и в самом деле каждую секунду следовало ждать внезапного нападения. — Борис! — окликнул он адъютанта. — Борис, обрати внимание: красивые места. Поля как разделаны — чисто, хозяйственно! — Так точно, товарищ генерал, народ тут хозяйственный, — с готовностью подтвердил адъютант. — Но здорово прижимистый… есть и с родимыми пятнами, короче сказать. — Что? — переспросил Меркулов рассеянно. Он представил себе, что в этот самый час в другой части света генералы, одетые в другую форму, трудятся над тем, чтобы превратить нависшую над миром угрозу в реальность — в реальность всеобщего кладбища, засыпанного радиоактивным пеплом. О, он знал их не только по именам, ему были известны их биографии, их профессиональные склонности, пристрастия, таланты. Среди них имелись отменные знатоки своего дела, превосходные специалисты в различных родах оружия, было несколько отличных тактиков. И, вероятно, эти люди посчитали бы свою жизнь неудавшейся, если бы им не случилось еще повоевать в новой большой войне. Некоторые из них убивали уже сегодня — убивали в Алжире, в Йемене, на Кипре; в этот же вечер, быть может, где-то там, на такие же безмолвные, аккуратно расчесанные поля, спрыгивали парашютисты Массю или выученики Риджуэя… И от него, Меркулова, — да, и от него в какой-то мере! — и от солдат, которыми он командовал, тоже десантников, парашютистов, зависело помешать им — в роковой момент выбить из рук убийцы адское оружие! В голове Меркулова блеснула мысль, осветившая все его размышления: «щит человечества!» — это было об армии, в которой прошла его долгая служба. И, обрадовавшись точности и ясности этих пришедших ему на ум слов, он повторил про себя: «Щит человечества!» Адъютант, решив, что за шумом мотора генерал не расслышал его ответа, наклонился вперед. — Девушки тоже материальной стороной очень интересуются, — громко сказал он, — мужей ищут с хорошей зарплатой, с положением. Меркулов откликнулся лишь после паузы: — Что? Ты о чем? — Вы спрашивали у меня… — с обидой в голосе проговорил адъютант. — Я и сказал: так точно, народ в этих местах расчетливый, я сказал. Девушки тоже большие материалистки. — А, вон оно что!.. — Меркулов хрипло захохотал. — Как я понимаю, потерпел очередное поражение, идеалист! Странным образом он повеселел, чувствуя себя вновь только командиром в разведке, не больше, но и не меньше!.. «А ведь я в ту пору одного лишь старшины эскадрона побаивался…» — усмехнулся он про себя. Не было этих мыслей: «Раздуют дело в министерстве или не раздуют?» И он с удовольствием подумал, что давнишняя лихость, спутник его молодости, не совсем еще покинула его. Голубоватый свет из-за холмов озарил на мгновение равнину; затем, спустя довольно продолжительное время, ударил и раскатился, точно запрыгал по железным ступенькам, гром. Полковник из оперативного отдела проснулся и с виноватым видом посмотрел на командующего. Машина мчалась прямо навстречу грозе. Глухая, высоченная туча стояла теперь на горизонте, на холмах; внизу, в основании, она была сизо-черной, а по ее рваному верхнему краю, как на зубцах гор, повисли белые облачка. Сухой, резкий, злой свет поблескивал из-за нее. В машине прекратились разговоры. Шофер, спасаясь от неминуемого ливня, прибавил газу на пустынной дороге. И со свистящим гудением, отбрасывая назад полосу пыли, машина, вытянутая, как ракета, одиноко летела посреди этих темных, объятых молчанием полей.

4

Перед вечером полк полковника Беликова сосредоточился в районе ожидания, в лесу, далеко за городом. Отсюда после ужина десантникам надлежало выступить на аэродром; посадка в самолеты должна была произойти сегодня же ночью, а прыжок — на утренней заре. И чрезвычайная быстрота, с которой полк, поднятый по тревоге, готовился к прыжку, и то, что боевой приказ был вручен командиру полка только здесь, в районе ожидания, и самый прыжок на незнакомую площадку — вся эта новизна и сложность вызывали ощущение почти фронтовой обстановки. Совершалось нечто необычное, и это понимали офицеры — старшие и младшие, и это угадывали солдаты. Последние в меньшей мере — до поры! — испытывали то напряжение, в котором пребывали их командиры; они только повиновались в то время, как их вели, везли, снабжали, инструктировали, проверяли, наставляли. Но и солдатам передалось вскоре это настроение особенной важности происходившего. Ветеранам, побывавшим на войне, оно напоминало часы перед атакой, когда идут последние приготовления, и люди спешат, и все по горло заняты, и нервы натянуты до предела в ожидании сигнала. Андрей Воронков, сидя на стволе упавшего дерева, читал вслух «Памятку воину-десантнику», которую только что при-везли из политотдела дивизии и раздали солдатам. Его слушали Булавин и Опекушин; в некотором отдалении от них лежал на земле, вернее, на опавшей хвое Агеев. Андрей читал нарочито поучающе, командирским голосом и со строгим выражением лица: он тщился показать, что «Памятка» — это что-то всем давно известное, вторая таблица умножения, которую и повторять всерьез взрослому человеку неловко. — «По команде «Пошел»… — Он поднял палец, призывая к вниманию. — «По команде «Пошел» энергично оттолкнись от порожка самолета, немедленно сведи ноги вместе и приготовься к динамическому удару…» Запомнили, рядовой Булавин? Энергично отталкивайтесь. — Ребята помогут, — отозвался Булавин. — Такая толкотня в этот момент получается, такая теснота, не задержишься… Все друг дружку подгоняют. — «Почувствовав удар, осмотри купол, — продолжал Андрей. — Если он полностью раскрылся, поправь круговую лямку, определи направление сноса, сборный пункт, место приземления…» Все было правильно в «Памятке», все важно, но Андрею что-то мешало отнестись к ней с необходимой серьезностью. Ему предстоял уже четвертый по счету прыжок, и нельзя было сказать, что он боялся — он и перед первым, с аэростата, больше любопытствовал, чем робел, — но он томился сейчас, как и другие, и не хотел, чтобы другие заметили это. — «Если главный купол не раскрылся или раскрылся не полностью, немедленно раскрой запасный парашют». Усвоили, рядовой Булавин? — Он повернулся к приятелю. — Ну, а если и запасный не раскрылся?.. Булавин показал глазами на Агеева и подмигнул: он предлагал Андрею позабавиться. — Разрешите обратиться: а если и запасный отказал, что тогда? — в полный голос спросил он. Андрей понял приятеля, и ему тоже показалось соблазни-тельным подразнить этого труса Агеева. — Если и запасный не раскрылся… — он сам почувствовал легкий холодок в груди, — придете на склад, вам его обменяют. И они оба с любопытством посмотрели на Агеева. — Понятно, разрешается обменять парашют? — с преувеличенной серьезностью спросил Булавин. — Разумеется, — в тон ему ответил Андрей. — Соберете свои косточки в вещевой мешок и явитесь на склад, получите новый. Но Агеев, видимо, просто не понял их мрачноватого дурачества: он вымученно, одними своими толстыми губами улыбнулся. Громко засмеялся Опекушин: кажется, он в первый раз услышал эту старую шутку. — Новый!.. А зачем новый?! — воскликнул он наивно. — Да, конечно, особой необходимости в новом уже не будет, — согласился Андрей. — Ну-с, пойдем дальше… «Приземлившись, быстро погаси купол, собери парашют и немедленно изготовься к бою. Стремительно продвигайся на сигнал своего командира, на шум боя. Десантник! — Он вытянул руку, как будто выступал с трибуны. — Будь твердо уверен в безотказности своего парашюта! Точно выполняй правила поведения в воздухе и в момент приземления. Никогда не теряйся, действуй решительно, будь смел». И Булавин опять подмигнул Андрею. — Рядовой Агеев, — окликнул тот. — Усвоили? Повторите: что требуется от десантника после приземления? Все так же принужденно улыбаясь, Агеев промолчал; он как бы не слышал вопроса. — Ты вот чего… Ты парочку белья прихватил для смены, Агеич? На всякий пожарный, — смеясь, сказал Булавин. Этот трус был ему и вправду смешон; у Андрея он вызывал неприязнь — самый страх Агеева казался чрезмерным, ненатуральным. И оба мучили его — беспечно, мимоходом, не отдавая отчета в своей жестокости и не заботясь о новизне своих острот. — Отвечайте, рядовой Агеев, запасные штаны не забыли взять? — строго спросил Андрей. К их удивлению, Агеев сам первый хихикнул — невесело, но хихикнул. Он и выглядел сегодня иначе, чем в последнее время: был чисто побрит, даже порезал себе подбородок, бреясь, и аккуратно подшил свежий подворотничок. Но, конечно, ни Булавин, ни Андрей не подозревали, чего это стоило Агееву и ценой каких отчаянных усилий пытался он держаться, «как все». Раздалась команда строиться, и улыбка разом улетучилась с его лица; заспешив, он поскользнулся на гладких иглах, упал, больно ударился коленкой и, прихрамывая, побежал за своим отделением. Перед полком, построенным на полянке четырехугольником, выступил с напутственной речью генерал Самарин, заместитель командира корпуса. Андрей со своего места в задней шеренге видел только спину Самарина, узкую, с опущенными по-стариковски плечами. Изредка генерал поворачивался, делая в сторону шажок-другой, и тогда заметно становилось, что он припадал на левую ногу. Говорил Самарин о важности дисциплины, о солдатском долге, потом обратился к истории, вспомнил войну четырнадцатого года и гражданскую войну, зачем-то с подробностями стал рассказывать о своем первом бое. И Андрея охватило нетерпение, он предпочел бы, чтоб и эта речь перед десантом, и самый десант, и «бой» после прыжка — все это отошло бы уже назад, в прошлое. Да и стоять вот так, не двигаясь, в плотном строю было довольно утомительно; к вечеру в лесу воздух точно отяжелел, ни ветерка, ни шороха не слышалось в верхушках деревьев. И на гимнастерках солдат, стоявших впереди Андрея, разрастались между лопаток темные, мокрые пятна. — …Залегли мы с пулеметом. Вторым номером был у меня землячок, Вася Поджидаев, тоже из пополнения. Кругом палят уже вовсю, бой в полном разгаре, а я вроде как одеревенел, — доносился к Андрею глухой, задыхающийся голос генерала. — Прямо на нас австрийцы бегут, человек пятьдесят или поболе, до роты. А у меня из головы выскочило, что я стрелять по ним должен. Я уж и лица их стал различать: красные, с открытыми ртами, — бегут, орут, словно пьяные… А я жду чего-то, смотрю на них во все глаза и жду… Вася, землячок мой, первый опомнился, закричал не своим голосом: «Огонь! Давай огонь! Заснул, что ли?!» И по спине меня кулаком с размаху! Я охнул — и к «максиму». Всю ленту израсходовал до последнего патрона!.. Не знаю, уложил ли кого в тот раз с переляку, нет ли, но австрийцев как ветром сдуло, попадали все, поползли назад. Тут, товарищи, я и смекнул важную для солдата вещь: никогда не бойся врага, помни, враг тебя больше боится. Вот оно какое дело! Генерал порылся в кармане, достал белоснежный платок и отер взмокшее лицо. — В бою, товарищи, особенно в первом бою, бывают тяжелые моменты. И человек не дубовая чурка с глазами. — Он, точно загрустив, вздохнул. — И страшно бывает, и с непривычки кажется, все пули в тебя летят. Между тем в лес прибыли уже полевые кухни с ужином, и надо было, не мешкая, кормить людей. Офицеры посматривали на часы, на небо: времени, чтобы поспеть до темноты на аэродром, оставалось в обрез, каждая минута была сегодня на счету. Один Самарин, увлекшись своими воспоминаниями, точно позабыл обо всем этом… И, в сущности, так оно и было: утром в разговоре с командующим старый генерал понял, что его отставка решена окончательно и все старания отдалить это горестное событие напрасны: долгая служба его кончилась. Все же он приехал сюда, в часть полковника Беликова, приготовившуюся к десанту, так как никто пока еще не освободил его от должности. Но, выступая сейчас с напутствием солдатам, Самарин знал, что говорит с ними едва ли не в последний раз. И он тосковал и волновался даже сильнее, чем в тот давний день, когда впервые молодым краскомом встал перед фронтом своего взвода. И его переполняло желание сказать что-то особо значительное, особо важное и о себе, и о военной службе, в которой прошла его жизнь, и вообще о солдатской судьбе. — Куда ни глянешь в бою, отовсюду на тебя смерть смотрит, — торопился выговориться он. — И очень жить хочется, так хочется, что одна мысль только и остается в голове: куда схорониться, в какую щель заползти? Но вы мне поверьте, друзья-товарищи: в этой трусливой мысли и заключена главная опасность для солдата. Десантники слушали генерала в сосредоточенном, тяжелом молчании. Андрей изнемог уже, он переминался с ноги на ногу, косился по сторонам. Никогда еще не приходилось ему бывать в таком странном лесу. Заваленный сушняком, давно не чищенный лес этот был очень стар, дряхл и точно поседел по-своему, по-лесному, мшистой, зеленой сединой. Мхи и лишайники покрывали здесь не только землю, но и стволы и ветви деревьев, наполовину уже помертвевших; и все мыслимые оттенки зеленого цвета — от болотисто-изумрудного и почти черного в глубине леса до оливкового и нежно-голубоватого — были собраны тут. Слоистый грибок окольцовывал трухлявые пни, делая их похожими на исполинские копыта; мохнатая белесая паутина окутывала сучья. И вековечной дремотой, кладбищенским запустением веяло от этой хвойной чащи, в которой самый воздух был недвижим, как в склепе. Туча, вставшая из-за макушек сосен, наползала на солнце, и вокруг быстро темнело. — Открою вам еще один важный секрет, — напрягал голос Самарин. — Самый верный способ защититься в бою, уберечь себя — это взять верх над противником, уничтожить его. Не зря говорят: смелого пуля боится… Вот я вам приведу исторический пример… Он снял свою генеральскую, раззолоченную фуражку и, скомкав платок, вновь отер лицо и затылок. Андрей, покосившись, увидел, как позади строя к командиру роты Борщу подошел Елистратов и они зашептались: должно быть, и их удивляла эта бесконечная речь. Борщ взглянул на небо и что-то приказал Елистратову; старшина отдал честь и с озабоченным видом поспешно, сторонкой удалился. Затем из глубины леса появились командир полка и замполит и тоже о чем-то посовещались, глядя то на Самарина, то на небо. Неясное предположение возникло у Андрея: возможно, эти затянувшиеся проводы были вызваны какой-то особой трудностью и важностью того, что предстояло их полку, а значит, и ему, Андрею. Он сразу стал внимательно слушать. Слишком уж долго и горячо говорил сегодня с десантниками генерал-лейтенант, большой начальник, приехавший сюда специально, чтобы напутствовать их. — Вы знаете, вы слышали, наверное, как трудно приходи-лось нам в те первые годы революции, — опять вернулся Самарин к своей солдатской молодости. — По четвертушке хлеба выдавали, случалось, на день… Да и оружие! Разве сравнишь с тем, что в нынешний период дает вам Родина, с нашей современной замечательной техникой? Но солдаты революции не вешали голов, даже когда приходилось драться с сильнейшим противником. С гранатами в руках и с отвагой в сердце бросались герои на белогвардейские танки. И брали их, брали и поворачивали против заклятого врага! И столкнули врага в море! — Самарин взмахнул рукой так, точно сам метнул гранату, и голос его оборвался. Андрея поразила вдруг мысль: может быть, их полк собирались отправить вовсе, не на тактические учения?.. Вот ведь и прошлая война — он не помнил, ему говорили — тоже началась совершенно внезапно: на нас без предупреждения напали. И может быть, и теперь, сегодня повторилось нечто подобное. В самом деле, их полк подняли ночью по тревоге, и выступили они с такой быстротой, как никогда! И генерал провожал их, необычайно почему-то волнуясь. У Андрея сразу стало пусто и холодно в груди. Что же теперь будет с Варей и с ним самим? — чуть не спросил он громко. Когда они увидятся, да и увидятся ли?.. И только во вторую очередь он вспомнил о матери, подумал, что ей надо будет обязательно написать. Тут же, впрочем, он стал возражать себе: никакой войны, конечно, нет, иначе им прямо объявили бы о ней. И потом им не выдали боеприпасов; положим, это последнее могли сделать и на аэродроме… С немым вопросом он повернулся к своему соседу по шеренге, Булавину, и они встретились взглядами; в глазах Булавина он прочитал усмешку. — Слышь-ка… — слегка подавшись к нему, шепнул Булавин, — объясняет как!.. Учитываешь? — Что? — Ничего, там видно будет. Смотри веселей! Булавин загадочно подмигнул, должно быть, и ему все про-исходившее в этом лесу представлялось и по-особому значительным и необычным. А старый генерал, стоя в середине солдатского каре, продолжал свою напутственную речь. У Самарина было такое чувство, будто самое главное и самое необходимое этой молодежи ускользало с языка, не давалось ему. И он вновь вспоминал давние походы, и знаменитые сражения, и свою удалую юность, вновь советовал и наставлял: — В чем первый секрет воинского успеха, спросите вы меня. Я вам отвечу: это сознание правоты дела, которое защищаешь. А наше дело… наше великое дело, начатое в семнадцатом году, правое! И драться, ребята, — страстно выкрикнул он, — драться надо так, словно от тебя одного… хотя б ты и был в составе части, от тебя одного зависит победить всем или погибнуть! Вот как, ребята! Уходя из армии, он как бы уходил от самого себя, от лучшего и бессмертного в твоей жизни. И он все не решался сказать прощальные слова и навсегда, безвозвратно расстаться с тем, чему была отдана целая жизнь. «Побыстрей бы, что ли, вели нас! — мысленно взмолился Андрей. — На аэродроме выяснится…» Генерал долго бы еще, наверное, говорил, если б командир полка, набравшись решимости, не подошел к нему. Обернувшись и увидев полковника, Самарин закивал головой. — Счастливо вам, ребята! — высоким, точно помолодевшим вдруг голосом сказал он. — Да здравствует непобедимая наша армия! Он поправил на голове фуражку, встал «смирно» и отдал честь; его костлявые, стариковские пальцы дрожали, касаясь лакированного с золотом козырька…Только в сумерках роты вытянулись из лесу на шоссе. И здесь, на открытом месте, их настигла гроза, хлынул ливень, и вскоре на людях не осталось сухой нитки. Молнии, как залпы, озаряли отвесный водопад, заливавший землю, и почти непрерывно грохотал гром. — Вот дает! — изумившись, воскликнул Булавин и почему-то засмеялся. В то же мгновение небосвод точно треснул, извилистая щель пересекла его из края в край, и в ней блеснуло адское пламя. — Гляди! Вот дает!.. — И голос Булавина исчез в ужасающем громыхании. Спасаться от ливня было некуда, да к тому же приходилось торопиться на аэродром. Десантники в ротных колоннах, ускорив шаг, маршировали по шоссе, как по асфальтовому руслу огромного шумящего в темноте потока… Булавин то и дело взрывался смехом, и было трудно понять, что, собственно, его развеселило, скорее, надо было проклинать и чертыхаться. — Да чего ты, чудачина! — пробормотал Андрей и так же невесть почему засмеялся сам. Вода струилась по его спине, хлюпала в сапогах, но это вовсе не было так уж неприятно после недавней духоты. Да он и научился теперь не придавать большого значения подобным пустякам. Вновь будто изогнутая огромная ветвь повисла над их головами, источая слепящий бледно-фиолетовый свет. А затем понеслись наперегонки с неба, сталкиваясь и оглушая, тяжелые железные ядра. И, радуясь, давясь от хохота, точно его щекотали, опять выкрикивал Булавин: — Вот бомбит!.. Это да! Ну, здорово!.. Вот дает! Он был в полном восторге. И, глядя на него и слыша этот упоенно-счастливый хохот, его товарищи тоже начали смеяться — то ли над ним, Булавиным, над его неуместным весельем, то ли над собой, над своей незадачливостью. А вернее, потому, что это оказалось необыкновенно, по-особому вкусным — шагать вот так в грозу, промокнув до кожи, шагать и чувствовать себя еще более крепким, удалым, ни черта не боящимся, отчаянным. Хихикнул Баскаков, и, как в бочку, густым баском расхохотался Даниэлян. При свете очередной молнии Андрей увидел его возвышавшуюся над колонной голову в шлеме десантника и залитое дождем мальчишеское лицо. Лейтенант Жаворонков, втянув голову в плечи, шагал впереди с капитаном Борщом; услышав за спиной необъяснимый радостный рев, он даже встревожился и поспешил к своим людям: смеяться в колонне было не положено. И через минуту, так и не разобравшись в причине этого буйного веселья, он сам давился смехом. Фантастический, нездешний свет вспыхивал в непомерной толще ливня, заливавшего дорогу, белесые поля, черный лес. И железные раскаты удивительной продолжительности грохотали в темноте. — Вот дает! — ослабевшим голосом повторял Булавин. — Разобрало чертушку! — с досадой сказал Крылов и неожиданно тоже фыркнул.

(впервые раненный в 17-м, в октябрьских боях в Москве у Никитских ворот, получивший первый орден Красного Знамени за Царицын, второй за Хасан, третий за участие в освобождении Киева, уволенный из армии за выслугою лет),—

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Перейти на стр:
Шрифт:
Продолжить читать на другом устройстве:
QR code

Новые книги

Смотреть все
Книга сердца. Светлый источник любви. Боль в твоём сердце
Книга сердца. Светлый источник любви. Боль в твоём сердце
[Здоровье / Эзотерика, оккультизм, фэн-шуй, йога]
Лууле Виилма (1950–2002) – известная эстонская целительница и парапсихолог. Общаясь с пациентами, она поняла, что любая болезнь – результат обид и стрессов, которые мы порой копим в себе годами.
0
"Зарубежный детектив 2026-30". Компиляция. Книги 1-12
[Детективы / Криминальный детектив / Полицейский детектив / Триллер]
Настоящий томик зарубежного детектива содержит детективы разных жанров и и вполне сможет завоевать симпатии читателей детективами включёнными в сборник! Приятого чтения, уважаемый читатель!
0
Ночь, когда он исчез
Ночь, когда он исчез
[Детективы / Триллер]
Новинка от автора супербестселлера №1 The New York Times! Долгожданный роман Лоры Дейв – автора феномена «Последнее, что он сказал мне», покорившего мир и экранизированного Apple TV+! Иногда,
0
Чайная под солнцем Тосканы
Чайная под солнцем Тосканы
[О любви / Современные любовные романы]
В свои тридцать четыре Тилли привыкла жить осторожно: черно-белые фотографии, крепкий кофе и никаких лишних надежд. Но после пожара, уничтожившего ее галерею, и предательства любимого человека
0
Я не мертва
Я не мертва
[Полицейский детектив / Детективы / Триллер]
Три года детектив Джуди Фонтейн была изолирована от внешнего мира. Заключенная в подземной камере, она общалась только со своим садистом-похитителем, и чтение его мыслей по выражению лица стало
0
Рождество с подвохом
Рождество с подвохом
[Классический детектив / Детективы]
Идеальное уютное чтение для поклонников «Убийств и кексиков» Питера Боланда, «Опасной игры бабули» Кристен Перрин и «Рецепта убийства для настоящей лентяйки» М. С. Битон. Детективы Вероники Хэли
0
Гнездо кабана: Истории из заповедника
Гнездо кабана: Истории из заповедника
[Современная проза / Биология]
Книга «Гнездо кабана: Истории из заповедника» написана человеком, для которого кабаны – не просто объект исследования. По мнению автора, кабан – зверь выдающийся и достоин особого внимания. Надежда
0
Магия Мастера Сефирот: тайные знания предков. Практики, ритуалы, заклинания, Таро
Магия Мастера Сефирот: тайные знания предков. Практики, ритуалы, заклинания, Таро
[Эзотерика, оккультизм, фэн-шуй, йога]
Если вы мечтали обучаться магии у настоящего Мастера, узнать все тайны сильнейших заклинаний, то у вас в руках – исполнение вашей мечты. В книге собраны уникальные техники, которые сделают из вас
0
Американский Освенцим. История больницы Пенхёрст
Американский Освенцим. История больницы Пенхёрст
[Публицистика / Военная документалистика / Документалистика]
Психиатрическая больница Пенхёрст — кровавое пятно в истории Соединённых Штатов. С 1908 по 1987 год там проводились бесчеловечные опыты над больными, в том числе над детьми. Им делали лоботомию,
0
Американская глубинка. Реднеки, хиллбилли и трейлеры
Американская глубинка. Реднеки, хиллбилли и трейлеры
[Публицистика / Документалистика / Обществознание]
Книга рассказывает о жизни американской глубинки так называемого Deep South — Глубокого Юга или Диксиленда. Автор книги, после многолетних путешествий по Югу США, повествует о жизни хиллбилли (горцах
0
Лейтенант. Том 3
Лейтенант. Том 3
[Альтернативная история / Исторические приключения / Попаданцы / Самиздат]
Весна 1905-го. Артур выстоял, блокада прорвана, море — своё. Но война не кончена: через полсвета идёт Вторая эскадра, и в книгах, которые помнит капитан 2 ранга Андрей Маринин, её дорога кончается
0
Стример из иного мира. Том 2
Стример из иного мира. Том 2
[Книги про волшебников / РеалРПГ (RealRPG) / Попаданцы / Самиздат]
Пусть и не по своей воле, но я попал в иной мир. Здесь я, по сути, продолжаю заниматься тем же, что и раньше, — стримить для зрителей. Вот только теперь за мной следят так называемые Небожители, а
1

Самые популярные книги

Железный характер Кристианы Морли
Железный характер Кристианы Морли
[Любовная фантастика / Попаданцы / Классическое фэнтези]
Удар копытом лошади рушит блестящие перспективы дебютантки. По мнению общества, хромота испортила не только плавную поступь девицы, но и характер! Это ж надо умудриться — вместо монастыря или
30
Хозяйка Тиховодья. Развод на краю болот
Хозяйка Тиховодья. Развод на краю болот
[Любовное фэнтези / Попаданцы]
- Двадцать четыре года, Веста. Наследника нет. Подпиши, и получишь Тиховодье. - А где это? - На краю Хляби. Тихо, сыро, никого. Утром я собирала клюкву в Мещёре и шагнула в болотное окно. Очнулась в
9
Хорошая, плохая, грешная 2
Хорошая, плохая, грешная 2
[Любовное фэнтези / Книги про волшебников / Попаданцы / Самиздат]
Новый Свет полон самых разных неожиданностей, как приятных, так и не очень. Новый Свет полон шикарных возможностей, только успевай их реализовывать. Новый Свет полон сильных мужчин и
6
Те, кто приходит в тишине
Те, кто приходит в тишине
[Альтернативная история / Попаданцы / Самиздат / Боевая фантастика]
Редкий бой бывает похож на предыдущий. Мы учимся. На своих и на чужих ошибках. Стараемся расти над собой. Противник – тоже. Он анализирует наши ошибки, учитывает остроумные решения. То есть
6
Комдив
Комдив
[Попаданцы / Альтернативная история / Самиздат]
Комдив Алексей Турчин отправляется в Соединенные Штаты Америки для изучения военно-промышленного комплекса и перспективных образцов вооружения. Удастся ли ему подтолкнуть развитие Рабоче-Крестьянской
5
Измена. Я тебя (не) любил
Измена. Я тебя (не) любил
[Современные любовные романы]
— Как тебе… — слышу прерывистый голос подруги, — мой подарок в честь твоего дня рождения?По меньшей мере иду я в верном направлении. Но вот предчувствие не из лучших. Голос Светы перемешивается со
6
Я попал в мужа любимой супергероини и теперь буду оберегать её от посягательств других суперов
Я попал в мужа любимой супергероини и теперь буду оберегать её от посягательств других суперов
[Попаданцы / Городское фэнтези / Юмористическое фэнтези / Самиздат]
Попытка создания пародии на попаданцев в комикс. Не фанфик, все герои и сюжет комикса, известные герою книги, выдуманы и не являются калькой с какого-то существующего произведения. Ну а главный
5
Мир без вуали
Мир без вуали
[Любовная фантастика / Самиздат]
Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ, их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
4
Возлюбленная ишхасса
Возлюбленная ишхасса
[Любовная фантастика / Попаданцы / Классическое фэнтези]
Когда рушатся все планы и надежды, что делать, если нет сил пойти и убивать врага? Что если все что у тебя есть только гостиница, работники и интриги конкурентов? Да ничего, жить дальше, разбираться
4
Хорошая, плохая, грешная 3
Хорошая, плохая, грешная 3
[Попаданцы]
У Эвирейл Миардо нет ни единой свободной минутки на грусть и рефлексию! Да и когда? Столько дел, столько дел! Шахту выкопай, лавку открой, артефакты создай, эльфа за попу укуси... Ничего не
4
Майор: Сорокапятка 3
Майор: Сорокапятка 3
[Альтернативная история / Попаданцы / Самиздат]
Бобруйск. Минск. Брест. Висла. Одер. Красная армия наконец идёт туда, куда должна была идти с самого начала войны, — на запад. Так быстро, что карты не успевают за передовыми частями. А
4
Имперец. Ранг 4. Воевода
Имперец. Ранг 4. Воевода
[Боевая фантастика / Боевое фэнтези]
Спасение цесаревича от пули принесло Александру титул, должность личного телохранителя и редкую магию стихий. Теперь он – правая рука наследника престола и командир его личного отряда особого
5

Самые комментируемые

Семья для брошенки. Вторая жизнь с нуля
Семья для брошенки. Вторая жизнь с нуля
[Любовная фантастика / Самиздат / Попаданцы]
Семь лет унижений, презрения и пустой постели. Герцог Дрейк Ашфорд объявил свою истинную жену бракованной и отправил в ссылку на Ольцег — умирать среди таких же «ненужных». Он думал, что сломал
22
Отбор невест, или Три орешка для темного
Отбор невест, или Три орешка для темного
[Любовная фантастика]
Каждая приличная драконица должна пройти отбор невест, иначе внукам у камина будет нечего рассказать. Так говорила моя маменька, а ей можно верить — за ее спиной аж четыре таких отбора! Так что я
13
Печать Забытой Эпохи
Печать Забытой Эпохи
[Любовная фантастика / Попаданцы]
— Скажи спасибо, что не оставил босой на улице, Верадель. Забирай свои проклятые северные руины и убирайся, — самодовольно бросил мне бывший муж, швырнув на стол бумаги о разводе. Он думал, что
23
Хозяйка Тиховодья. Развод на краю болот
Хозяйка Тиховодья. Развод на краю болот
[Любовное фэнтези / Попаданцы]
- Двадцать четыре года, Веста. Наследника нет. Подпиши, и получишь Тиховодье. - А где это? - На краю Хляби. Тихо, сыро, никого. Утром я собирала клюкву в Мещёре и шагнула в болотное окно. Очнулась в
9
Шахматистка. Выжить на Арене Смерти
Шахматистка. Выжить на Арене Смерти
[Любовное фэнтези / Попаданцы / Книги про волшебников / Самиздат]
Кто-то попадает в имбовых персов: Избранных, Тёмных властелинов и прочих крутых ребят. А я попала в тело бездарной адептки магической академии. Как она сюда поступила-то, без грамма магии? Неважно,
12
Диагноз
Диагноз
[Самиздат / Детективная фантастика / Городское фэнтези / Юмористическая фантастика]
Некромантия в нашем мире давно стала такой же частью жизни, как радио, кино, телефоны и аэропланы. Но разве могла я подумать, что однажды приду наниматься на службу к лучшему некроманту столицы! Он —
17
Ведьма и Экзорцист. Второй шанс на жизнь
Ведьма и Экзорцист. Второй шанс на жизнь
[Детективы / Триллер / Любовное фэнтези / Фэнтези]
Приказ ясен: отравить Дерека вель Гранна. Последствия – костёр и пепел. Белладонна уже прошла этот круг, сгорела и получила второй шанс. Теперь она знает, что приказ – лишь верхушка заговора, в
4
Последняя Гадина империи
Последняя Гадина империи
[Попаданцы / Бояръ-Аниме / Русское фэнтези / Самиздат]
Пятьсот лет назад я была прославленным зельеваром, матриархом и почтенной основательницей династии. А сегодня очнулась в теле изнеженной барышни на пепелище семейной усадьбы и обнаружила, что весь
3
Хорошая, плохая, грешная 2
Хорошая, плохая, грешная 2
[Любовное фэнтези / Книги про волшебников / Попаданцы / Самиздат]
Новый Свет полон самых разных неожиданностей, как приятных, так и не очень. Новый Свет полон шикарных возможностей, только успевай их реализовывать. Новый Свет полон сильных мужчин и
6
Пулеметчик Федя
Пулеметчик Федя
[Альтернативная история / Юмористическая фантастика / Попаданцы / Самиздат]
Пулеметчик — это не звание, это диагноз. Тридцать пять лет, пулемёт «Печенег», рукавица прилипла к раскалённому кожуху — и здравствуйте: июнь сорок первого, чужие двадцать два года, чужие руки,
8
Регистрация
Регистрация
[Современная проза]
Может быть, если подождать, оно само рассосется. Надо только не думать про него: вот как оно туманом или тенью болтается где-то рядом, так пусть там и болтается. Имени ему не давать, не вызывать его.
15
Драконий брак, где всё не так
Драконий брак, где всё не так
[Любовная фантастика / Попаданцы]
Я оказалась в другом мире, у моего питомца тяжёлая психотравма, а всё из-за того, что один бестолковый дракон за сыном недосмотрел. И хоть бы извинился за своего драконёнка! Так нет, рычит,
2

Прямо сейчас читают

На распутье семи дорог
На распутье семи дорог
[Космическая фантастика]
Пелена темных туч закрыла будущее Земли, России и главного героя. Всему виной космические цивилизации, пришедшие на Землю со своими планами. Его путь пролег через учебку ЧВК и поля боя на окраинах
0
Некроманты пьют кофе со сливками
Некроманты пьют кофе со сливками
[Юмористическое фэнтези]
Хорошо быть некромантом! Ровно до того момента, как у тебя появляется назойливый поклонник с группой поддержки. А другой парень сбегает со свидания, стоит услышать о твоем призвании. Третий... Ну
0
Озверение
Озверение
[Боевое фэнтези / Книги про волшебников / Попаданцы]
Кажется, чем ближе столица, тем сложнее в неё попасть. Но зато скоро станет понятно, что именно не поделили Настоятель и глава Бурого Приората и почему им так нужны одарённые первушники. Первая мера
0
Где умирают хорошие девочки
Где умирают хорошие девочки
[Современные любовные романы / Эротика, Секс]
Попаданка в 1812: Любить и не сдаваться
Попаданка в 1812: Любить и не сдаваться
[Любовная фантастика / Самиздат / Попаданцы]
Я попала в прошлое, в 1812 год. Самый разгар войны с Наполеоном. Моё имение разорено солдатами французской армии. Мои люди убиты. Однако война подарила мне дочь и встречу с мужчиной, которого я могла
4
Шанхай [litres]
Шанхай [litres]
[Проза / Историческая проза / Старинная литература: прочее]
Имя Риити Ёкомицу (1898–1947) не так хорошо известно отечественному читателю, как имена его знаменитых современников – Акутагава Рюноскэ, Дзюнъитиро Танидзаки, Ясунари Кавабата – а между тем в
0
Роковой обмен
Роковой обмен
[Любовная фантастика]
Он — ее враг. Тот, кто пытался убить ее. И кого она пыталась убить. Но только он сможет спасти ее от жестокого безумного отца. Но что ей ему предложить? Он равнодушен к красоте. Он жесток. Ему никто
1
Убийство в доме свиданий
Убийство в доме свиданий
[Исторический детектив / Триллер]
«Убитая проститутка была совсем нагой. Она лежала на спине в своей холодной доступности, и тело ее, уже успевшее пожелтеть, напоминало хорошо полированную кость мамонта. Из-под ее правой груди
0
Ванька 13
Ванька 13
[Попаданцы / Боевая фантастика / Альтернативная история / Самиздат]
Три войны, плен, каторга, пара революций, вообще непонятно что... Эй, а нормальная-то жизнь здесь будет? Нет? Не в то время попал? Понятно...
3
Волк под кроватью. Человек-невидимка из седьмого «Б»
Волк под кроватью. Человек-невидимка из седьмого «Б»
[Детская литература: прочее / Детские приключения]
В сборник Лады Кутузовой вошли очень разные по жанру произведения: мистические рассказы «Волк под кроватью» и повесть «Человек-невидимка из седьмого “Б”». Мистические рассказы – это не добрые
0
Обратная сторона Луны
Обратная сторона Луны
[Современная проза]
Когда любимый человек умирает, все мы начинаем верить в потусторонний мир — ну, или хотя бы хотим верить. Когда ты учёный до мозга костей, сделать это труднее. Но всё-таки можно. А там, глядишь, и
0
Гора (ЛП)
Гора (ЛП)
[Ужасы]
Эдди Маршалу идея казалось нелепой: отправиться автостопом в горы Северной Каролины, чтобы помочь своему давнему приятелю доставить рождественские елки на грузовике в Луизиану. Но Марк Рокли сумел
0