Пополан и дворянин, сидевшие в нем рядом, видели одно и то. же, но когда пополан безмолвствовал, дворянин проклинал, а когда дворянин безмолвствовал, пополан давал доказательства того, как хорошо он понимает основное культурное устремление своего времени.
В другой области таким же характерным противоречием было то, что Данте, жизненное крушение которого в конечном счете было делом рук Бонифация, который прекрасно видел, какие низкие люди, какие законченные преступники сидели на престоле св. Петра, и к папству, как к институту относился с величайшим почтением. Перед тенью Адриана, хищного симониака, он преклоняет колена в чистилище и следом за этим обрушивается с проклятиями на Филиппа IV, оскорбившего в Ананьи носителя папского сана, хотя это был гнусный человек и его злейший враг Бонифаций VIII.
Сандро Боттичелли. Небо Меркурия (Рай)
Чего стоят другие представители духовенства, он знает тоже очень хорошо. Блаженная душа кардинала Дамиани в раю чрезвычайно неблагочестиво острит, что прелат, который едет верхом — две скотины под одной шкурой, а на самых высоких ступенях рая, где казалось бы не пристало ругаться никому, особенно святым высших рангов, апостол Петр разражается против высшего духовенства такими нехорошими словами, что небо кругом покрывается багрянцем от силы его гневного глагола и краснеют лица святых.
Этого мало. Когда Данте изрекает приговоры людям на основании собственного морального сознания, он совершенно не обращает внимания на то, как относилась к человеку церковь. Он слишком хорошо помнил, что церковь могла олицетворяться таким развратником и мошенником, как Бонифаций VIII, державший в руках перуны отлучения, а пособником его мог быть такой темный скряга и негодяй, как Маттео Акваспарта. Поэтому, если перед ним был факт церковного отлучения, которого его совесть не позволяла ему принять, он просто им пренебрегал. Короля Манфреда, «эпикурейца», пораженного отлучением, Карл Анжуйский, папский бульдог, запретил хоронить под Беневентом, а когда его воины, простые люди, из сострадания накидали на тело убитого каменьев, чтобы его закрыть, епископ близлежащего города по приказанию папы Климента IV велел его вырыть и бросить в Гарильяно. А у Данте Манфред в чистилще, и говорит слова, от которых исходит густой аромат ереси:
Он перед смертью успел и помолиться, и был перенесен в чистилище вопреки проклятиям церкви. Дантов Манфред — настоящий бунт против декреталий.
И все вообще отношение Данте к религии, внешне вполне ортодоксальное, выправленное по всем правилам схоластического богословия, — внутренне очень свободное. Мистические аллегории «Чистилища» и «Рая», фигуры Лучии, Матильды и Беатриче, непринужденная игра символами и образами в местах, забронированных церковной догматикой, не раз соблазняли католических богословов, умных и злых, вписать в Индекс[20] всю «Комедию». Но старик Брунетто говорил: «Далеко от клювов будут травы», что по-русски, значит просто: руки коротки. Слишком твердый орех для отцов-инквизиторов был Данте Алигиери.
И еще одно внутреннее противоречие Данте, идущее из того же источника, нашло выражение в «Комедии»: политическое.
В VI песне «Чистилища» Данте излил свою веру в империю в таких красноречивых стихах:
«Муж великий» «сородич» — это Вергилий и трубадур Сорделло, земляки, мантуанцы оба, встретившиеся в чистилище и, проявлением братских чувств так растрогавшие Данте, что он тут же пропел гимн патриотизму, проклял раздоры, губящие Италию, и еще раз потребовал, чтобы она для своего спасения отдалась в руки императору. И этому императору он приготовил трон в центре мистической Розы — в Эмпирее, в высшей райской сфере.
И все-таки насколько острее его интерес к коммунам итальянским и к их людям, а больше всего к собственной родной коммуне, к Флоренции и к флорентийским людям! Нет необходимости повторять их имена. Но одно имя нужно назвать еще раз. Фарината дельи Уберти не сподобился места в раю, ибо был эпикурейцем. Но разве не стоит его образ, один из самых потрясающих в мировой поэзии, десяти райских тронов? Генрих VII — не самая бледная тень во всей «Комедии», но Фарината — такая скульптурная фигура, какие умел ваять один Микельанджело.
Фарината в огненной могиле. Данте видит его до пояса. Старый воин невозмутим и важен, не шевельнется, несмотря на огонь, его сжигающий, и на беспощадные реплики Данте: только слегка поднимает бровь при самом тяжком ударе. И с каким сокрушительным и в то же время трогательно человечным достоинством отвечает! А жалобный крик Кавальканте деи Кавальканти дает еще больше рельефа величию героя Монтаперти.
Данте призывает империю, чтобы сокрушить Флоренцию, а любит по-настоящему только Флоренцию. Он ее сын, ей он родной. Ибо Флоренция дала ему его душу. И ни один город в мире не мог создать в те времена такого человека и такого поэта, как он.
Где еще могла воспитаться такая политическая страсть и такая политическая прямота? Данте хочет, чтобы каждый знал, к чему он стремится в политике, и требует, чтобы в политике не было ни обмана, ни предательства, ни кривых путей. Людям, которые прожили без хвалы и без хулы, не горячими и не холодными любителями безопасных средних тропинок — он бросил вергилиево «взгляни и пройди», и никогда с тех пор язык человеческий не придумал ничего более уничтожающего, чем этот приговор презрения в трех коротких словах. Обманщиками он населяет весь страшный восьмой круг ада, а предателям отводит холодную геенну, царство Люцифера, свирепо равнодушного к своим и чужим мукам. Там Данте наступает на чью-то голову, торчащую изо льда: та рычит, и поэт, не зная еще, кто это, хватает ее за волосы. Он знает, что это предатель и этого достаточно: сострадания к нему нет. Другого он обещанием заставляет говорить и уходит, не сдержав слова. Это предатель, а с ним и вероломство — подвиг. И тут же рядом — трогательнейшая, полная такого теплого участия к судьбе человека — повесть Уголино.
Оба чувства — и политическая нетерпимость, и уменье понять чужие страдания могли воспитаться только в таком городе, как Флоренция, далеко опередившем и Европу и остальную Италию.
То, что Данте до конца носил в себе живые воспоминания и неумиравшие впечатления пополанского быта Флоренции, и сделало то, что он стал по-настоящему «первым поэтом нового времени». От него ведь «стала быть» итальянская литература. Напрасно засыпали пылающий огонь его стихов пеплом гуманизма в течение целого века. Он вырывался наружу все с новой силой, пока наиболее рьяные не устали и не признали, что огонь дантовой поэзии засыпать нельзя. А наиболее чуткие, как Петрарка, говорившие о Данте подчас с каким-то сердитым — потому что сами понимали его неискренность — пренебрежением, настраивали свою цевницу на дантов лад и пели итальянские песни.
Возрождение — это культура итальянской коммуны, культура пополанского быта в коммуне. Данте хотел внутренне оторвать себя от этой культуры и от этого быта после того, как Флоренция «исторгла его из своего лона». И не мог, хотя искренно тянулся к другой культуре. Пополанские корни не засыхали и постоянно давали ростки. Следующим поколениям было что у него взять и чему у него учиться. Данте стоит у истоков Возрождения.
Что представляет собою дантово мастерство? Каждому, кто внимательно читал «Комедию», в глаза бросается прежде всего одна черта. Это очень личная вещь, быть может, самая личная из всех больших произведений мировой поэзии. В ней нет ни малейшей объективности. С первого стиха поэт говорит о себе и ни на один миг не оставляет читателя без себя. Если ему кажется, что в каком-нибудь длинном эпизоде читатель мог забыть о нем, он, сейчас же ему о себе напоминает. Читатель только что успел забыть о поэте, слушая взволнованный рассказ Франчески о своей любви, — как поэт вырывает его из его оцепенения, сообщив, что он сам от потрясения упал без чувств: «как падает мертвое тело». Так всегда.
Субъективность — обдуманный прием, отнюдь не бессознательный плод творческого увлечения. Ею достигается то, что читатель от начала до конца находится во власти волшебного искусства поэта. Если «Комедия» своими эпизодами захватывает и вызывает трепет вплоть до наших дней, то это главным образом потому, что поэт непрерывно гипнотизирует своего читателя своими собственным волнением, остротою своих собственных переживаний, которые он умеет сделать такими заразительными. Нужно только однажды поверить, несмотря на шестьсотлетний промежуток, несмотря на схоластику и мистику, на богословские отвлеченности, на феодальную идеологию, что в адской тьме и в ослепительном райском свете поэмы есть нечто самое ценное и самое прекрасное: изображение живым человеком живого человека. Когда вы схватили этот основной человеческий лейтмотив, вам будут доступны все его модуляции, и вы забудете, про шестьсотлетнюю давность, про схоластику, про мистику, про извивы аллегории, про дебри богословия. Данте будет потрясать вас неудержимо, потому что вы будете заражены его собственным трепетом. Многие ли поэты владеют в наши дни этой способностью? И многие ли владели ею в такой мере от Гомера до наших дней?
Страсть Данте — это то, что делает его близким и понятным людям всех времен. Но Данте умеет ею владеть. В этом основа его мастерства.
О его поэтической самодисциплине дает представление конец заключительной песни «Чистилища», где он воспевает воды Эвное. Он говорит:
Последний стих буквально гласит: «Меня не пускает узда искусства». Вот эта узда искусства крепко держала Данте. Она определила состав поэмы, она дала ей тройное деление, приблизительно одинаковое количество стихов в каждой песне и в каждой кантике[21]. Терцины, которые текут таким стройным ритмом, гранились им с величайшей тщательностью. Сдерживалась страсть и обуздывалось переливавшееся через край вдохновение.
Чего добивался Данте? Двух вещей: простоты и осязательности. Простота, которая была регулятором его мастерства, начиная со средних стихов «Новой жизни», праздновала свои величайшие победы в сонете «Tanto gentile е tanto onesta pare» и в канцоне «Тге donne intorno al cor mi son venute», ставилась поэтом как главнейшая задача в «Комедии». Это понятно. Структура поэмы была так громоздка, мир идей, в нее втиснутый — так сложен, терцина так тиранически управляла грамматикою, символика, аллегория и схоластика и без того так должны были тяжелить ее чтение, что нужно было какой угодно ценою упрощать ее понимание. Простота поэтому диктовалась как неизбежное условие. Поэтому размещение слов в стихе, по самому своему свойству чрезвычайно уплотненном, нужно было по возможности приблизить к простейшим требованиям синтаксиса, символам и аллегориям по возможности искать простейшие словесные выражения, богословские тонкости, неизбежные по плану поэмы, излагать по возможности понятнее.
Поэма писалась на итальянском языке, т. е. ей ставилось требование быть доступной каждому грамотному итальянцу. Простота была естественным дополнением этого первоначально поставленного поэтом себе условия. По переводам невозможно подобрать иллюстрации к тому, как поэт добивался максимального упрощения стиха и языка.
Легче иллюстрировать другую особенность дантова словесного мастерства — осязательность. Она та же, что у его великого собрата по другому искусству, у Джотто, который передал ее как основной прием созданной им школе живописи. Выше говорилось о реализме Данте. Это устремление его духа, воспитанное городом. Осязательность — технический прием, при помощи которого поет добивается эффекта реальности. Мысль его с необыкновенной легкостью принимает конкретную форму, идеи воплощаются в вещи и образы. Он никогда не позволяет своей фантазии переходить границы того, что он считает возможным в действительности. Правда, он допускал возможность таких вещей, каких мы давно не допускаем. Но где можно, он не только хочет представить читателю пластически объекты своих видений, но старается вымерить по возможности точно то, что он рисует: пусть читателю останется меньше усилий.
Уже говорилось о том, что его описания оказались до такой степени точны, что давно выведены все цифры, вычерчены все контуры и профили его загробного мира. Вот примеры детальности его поэтических обмеров. В аду казнится Нимврод, «строитель вавилонской башни», великан. Он до пояса в воде. Лицо его длиной и толщиной было как знаменитая «сосновая шишка», бронзовое украшение на соборе св. Петра в Риме (длина ее была известна: 11 футов). Остальные части его тела — пропорциональны голове. А от пояса до головы высота была такая, что три фриза, — фризы славились высоким ростом, — не могли бы достать до волос, если бы стали один на другого, а до шеи поэт насчитал 30 больших пядей. В чистилище расстояние от одной ступени горы до другой равно росту трех человек. Таких подробных, осязательных описаний сколько угодно. Все необычайное, невиданное, созданное его фантазией, Данте хочет сделать понятным и простым, сопоставляя с вещами очень известными. Это определенный, обдуманный, последовательно проводимый прием. И как прием заслуживает того, чтобы его изучали во всех его технических деталях, чрезвычайно разнообразных.
У образов Данте есть особенность, которая очень для них типична. Они в подавляющем большинстве чрезвычайно бедны красками. В «Аду» — красное и черное, в «Чистилище» — серо-голубое, в «Раю» — лучезарное. Даже пейзажи в конце «Чистилища» не вызывают ощущения красок. Это бескрасочность тоже, по-видимому, была в замысле, потому, что чувство красок, — мы знаем, — у него острое, но он им не пользуется. Не случайно ведь поэт, обладавший таким глазом, разбил свою палитру. Поэма была задумана как бег графических образов. Недаром лучшие иллюстрации «Комедии» относятся к области графики, начиная от Боттичелли. И скульптура чудесно передает фигуры Данте. Но не живопись. Отдельные эпизоды повествовательно-прагматического характера: Франческа, Уголино, Буонконте и другие переданы и на полотне. Но опять-таки не случайно, что живопись Кватроченто и Чинквеченто так мало использовала сюжеты Данте. Если же говорят о том, что изображения страшного суда от Орканьи до Синьорелли и от фра Анджелико до Микельанджело вдохновлены «Комедией», то, вероятно, тоже не случайно, что все фрески этого содержания, во Флоренции, в Орвието, в Сикстинской капелле удивительно скудны по краскам и наоборот очень тщательно разработаны по рисунку. Особенно Синьорелли и Микельанджело. Линии Данте говорили художникам больше, чем краски.
У Данте была своя продуманная техника. И шестьсот лет, протекшие с тех пор, как он под соснами Пинеты заканчивал свою поэму, показали, что его приемы способны выдержать какие угодно испытания.
Недаром поэты учатся у него столько времени.
[20] Папский список книг, запрещенных для чтения католикам, содержащий в себе лучшие создания человеческой мысли.
[21] В «Комедии» 14 233 стиха. В каждой песне около 140. «Ад» — самая короткая из трех кантик. В нем 4 720 стихов. Он короче «Чистилища» на 35 стихов и короче «Рая» на 38 стихов.