Совершенно ясно, что в Вероне у поэта были завистники, что против него плелась какая-то интрига, которая, если и не представляла для него серьезной опасности, трепала ему нервы и смертельно надоедала. Были, очевидно, люди маленькие, которым не нравилось, что поэт пользуется милостью Кан Гранде. Они шипели и втихомолку нашептывали про него «небылицы» — и в конце концов если не выжили его в буквальном смысле этого слова из Вероны, то очень облегчили ему переселение в Равенну.
Так бы поступил и человек более терпеливый и незлобный. А Данте был менее всего терпеливым и менее всего незлобивым. Характер его сложился давно, и всем кругом настолько хорошо были известны его особенности, что Джованни Виллани, узнав о его смерти, внес в свою хронику большую главу, ему посвященную, где в нескольких строках набросал его силуэт как человека и члена общества. И совершенно почти в тех же выражениях обрисовал некоторые черты характера Данте Боккаччо.
Вот что говорит Виллани: «Этот Данте благодаря своим знаниям был несколько заносчив, пренебрежителен, высокомерен, как бывает с философами, мало отличался приветливостью и не умел разговаривать с непосвященными». Боккаччо подтверждает: «Был наш поэт, помимо того, что о нем сказано, человек с душой очень надменной и высокомерной». И другие черты, собранные Боккаччо в его характеристике Данте, подкрепляют такое именно представление о нем. «Если к нему не обращались, он говорил редко, а когда обращались, отвечал раздумчиво. Ему нравилось быть в одиночестве, вдали от людей, чтобы никто не мешал его размышлениям. Если ему приходила мысль, которая очень его увлекала, он, если был в обществе, о чем бы его ни спрашивали, не отвечал до тех пор, пока мысль не созреет или пока он ее не отбросит. Это случалось неоднократно, и когда он находился за столом и когда был вместе с кем-нибудь в дороге и при других обстоятельствах. В своих занятиях он бывал так усерден, что, когда он им отдавался, никакая новость не могла его отвлечь… Однажды в Сиене он зашел в лавочку аптекаря, и ему показали там маленькую книгу, очень известную, давно ему обещанную, но которой он еще не знал. Так как ему нельзя было взять ее с собою, то он оперся грудью на прилавок, положил книгу перед собою и начал с увлечением ее читать. Поблизости от лавки, прямо перед ним происходило какое-то празднество: шел турнир, сопровождаемый громкими криками стоявшей кругом толпы, музыкой и приветственными возгласами, как это всегда бывает. Там же танцевали изящные девушки, занимались играми молодые люди, так что всякого потянуло бы посмотреть. Но никто не заметил, чтобы он сошел с места или хотя бы поднял глаза. А как начал около трех часов дня, так и читал пока не стемнело. За это время он прочел и усвоил всю книгу. А когда его спросили, как он мог удержаться, чтобы не взглянуть, что там происходило, он отвечал, что ничего не слышал».
Этот образ, конечно, результат преломления настоящей фигуры Данте в умах и воображении современников. И в нем черта фольклора. Фольклор ведь очень скоро после смерти поэта завладел им и стал пристегивать к нему анекдоты, как старые, позаимствованные из античных сборников, так и новые, в которых, быть может, была некоторая крупица фактического материала: как он разбросал инструменты у кузнеца, перевиравшего его стихи; как он назвал «слоном» какого-то докучавшего ему почитателя; как он срезал, и не раз, Кан Гранде, подшутившего над ним; как издевался то над тем, то над другим; как на шутки отвечал злыми сарказмами. Этих анекдотов ходило много по Италии, и уже поздно, в середине XV века, Поджо Браччолини занес многие из них в свои «Фацетии».
Те особенности, которые приписывают Данте Виллани, Боккаччо и фольклор, указываются, по-видимому, правильно. От высокомерия он «очищался» в чистилище. Жизнерадостным, беспечным, веселым, общительным Данте не был никогда, даже в юные годы. В нем всегда была большая замкнутость и сдержанность. Единственный период в его жизни, когда он вышел, по-видимому, из обычного состояния своего духа — период дружбы с Форезе Донати и беспутных похождений, — ничего не изменил в том, что в его характере было основою. Тенцона с Форезе окрашена густым налетом горечи.
Замкнутый в себе, нелюдимый, высокомерный — поэт однако ни в какой мере не был мизантропом. Он любил людей, любил по-своему, своеобразно, но искренне и сильно. До него никто не умел изображать людей с такой любовью, с таким участием, с таким всепрощающим чувством. Он любит стольких своих грешников: те, кого он не любит — главным образом, политические враги, или люди низкие: изменники, предатели. В его характере ведь тоже своеобразное двоение, что и в его образе мыслей: он наполовину дитя феодального мира, наполовину буржуазного. Высокомерие его коренилось не в том, что он был философ, как думал Виллани, а в том, что он был аристократ, а любовь к людям — в том, что он был выкормок пополанской Флоренции.
Синтез того и другого осуществлялся в нем через темперамент. Кипучий, живой, страстный — он был в нем примирителем всех его внутренних противоречий, разрешителем всех его душевных конфликтов, источником радостей, орудием творчества. Мы знаем, что пока он жил в нормальных условиях, ничто человеческое не было ему чуждо. У Боккаччо есть любопытное, очень мимолетное замечание отдельное от общей характеристики поэта, и биографы Данте стыдливо не обращают на него внимания: мало ли что говорит неисправимый новеллист! А новеллист говорит то, что совсем не противоречит самым высоким представлениям о Данте-человеке. «Наряду со столькими достижениями, наряду с такими знаниями, какими обладал этот чудодейственный поэт, — была в нем чувственность: и не только в молодые годы, но и в зрелые. Этот недостаток, хотя и естественный и обычный, даже можно сказать необходимый, не только нельзя одобрять, но неловко и оправдывать. А все-таки кто среди смертных будет неумытным судьей и осудит его? Не я!»
Еще бы! Милый Боккаччо! Когда он кого осуждал за эти вещи? Он только упустил из виду, что не бывает гениальных поэтов без темперамента и не бывает людей с темпераментом, лишенных чувственности. Мы знаем, что Данте сам не скрывал этого: в XXVII песне «Чистилища» он поведал об этом современникам и потомкам потрясающей картиной очищения огнем: следом за «отцом» Гвидо Гвиницелли и провансальским поэтом Арно Даниелем, который был учителем для стольких итальянцев, — оба они очищались от греха сладострастия — он принял муку огня между Вергилием и Стацием.
Темперамент и страсть — это то, что Данте-поэта сделало поэтом гениальным. Только способность страстно откликаться на дела своего времени, только способность страстно любить и страстно ненавидеть представителей той или иной идеи, живых и мертвых, сделали Данте поэтом, понятным всем временам.
Его внутренний мир был так богат, что он боялся расплескать его содержание и уходил от людей, когда они ему докучали. Ведь на одного, кого стоило во имя той или иной идеи засадить в ад или вознести на райские небеса, он встречал сотни, про которых с полным правом можно было повторить сокрушительное «взгляни и пройди» — guarda е passa.
Данте был высокомерен и заносчив, конечно, только с такими. Но они составляли большинство, и Виллани с Боккачо заносили в свои записи мнения большинства.
Поэт, конечно, знал себе цену, был преисполнен чувством достоинства и не любил, когда на него посягали. Боккаччо отмечает, что в вопросах чести он был очень чувствителен. Это так понятно. Мы склоняемся перед ним, читая очень сокрушенные, но какие в то же время гордые строки («Рай», XXV), в которых он оплакивает уже навек недоступную родину!
А современники видели, нужно думать, в таких стихах высокомерие. Вообще в подчеркивании современниками надменности и высокомерия Данте есть момент, требующий серьезной поправки. Это — момент социальный. Данте ведь не был ни бароном, ни рыцарем. Он был сначала пополаном, а потом изгоем, человеком, выброшенным из общественной группировки, поэтом-бродягой, философом на чужих хлебах. Когда бароны и рыцари обнаруживали такие качества, которые с укором отмечались у Данте, — это было нормально. А когда они объявлялись у пополана-изгоя, хотя бы и философа, — это удивляло. Феодальный быт еще не умер. Феодальные представления были в силе.
Но мы должны пропустить их через социологический фильтр.
Гвидо да Полента, синьор Равенны, был племянником Франчески да Римини, которой Данте воздвиг такой памятник в V песне «Ада». Он правил городом с 1316 года и довольно хорошо справлялся с трудным своим постом. Маленький город, славный своими византийскими базиликами и мавзолеями, стоял в опасном месте между Венецией и Вероной, в сфере достижения Болоньи и Флоренции, и его правителю нужно было много дипломатического искусства, чтобы крепко держаться единственно возможной политической позиции — нейтралитета. Сам Гвидо был немного поэт, писал баллады, еще не тронутые влияниями «сладостного нового стиля» и в одну из них вставил строку из жалобы Франчески у Данте. Двор у него был скромный и не мог равняться даже отдаленно с двором Кан Гранде.
Но Данте поселился в Равенне тем более охотно, что тут он получил возможность объединить около себя своих детей: сыновей Якопо и Пьетро и дочь Беатриче, которая постриглась в монахини, вероятно, после смерти отца. Сыновья уже были устроены самостоятельно.
За это Данте был чрезвычайно признателен Гвидо и его супруге, а Гвидо льстило, что его двор украшен пребыванием в нем поэта, имя которого было славно во всей Италии: «Ад» и «Чистилище» были уже известны.
Ему не пришлось долго дожидаться в Равенне доказательств того, как популярно его имя. Однажды он получил латинское, написанное гекзаметрами, письмо из Болоньи, от преподавателя латинской поэзии и латинских классиков в болонском Студио, Джованни дель Вирджилио. Ученый филолог и страстный поклонник римских поэтов писал, что ему привелось прочесть «Ад» и «Чистилище», где его кумиру Вергилию отведена такая большая и славная роль. Он в восторге, но в то же время он сокрушается, почему Данте, воспевая Вергилия, не пользуется языком, на котором писал Вергилий, а пишет на жалком volgare.
Зачем, говорит он, бросать народу столь высокие мысли, описывая участь душ в царствах вечности? Ведь мы, высохшие в ученых трудах, не прочтем ни строки из того, что ты написал. Народ никогда не поймет, что такое бездны Тартара и небесные тайны, в которые едва надеялся проникнуть Платон. Он будет выкрикивать на улицах твои стихи, не понимая их. Не мечи поэтому бисера перед свиньями, не одевай в недостойные одежды кастальских девственниц, а воспевай героические сюжеты на любую тему: экспедицию Генриха, тосканскую войну Угуччоне, войну Кан Гранде против Падуи. Недостатка в них нет.
По целому ряду данных, письмо писано либо поздней зимой 1319, либо ранней весной 1320 года. Оно задело Данте глазным образом потому, что в нем был намек, что если поэт перейдет на латинский язык, то его может ожидать коронование поэтическим венцом, как незадолго перед тем был коронован в Падуе поэт и историк Альбертино Муссато. И ему захотелось ответить: и чтобы показать, что он может писать латинские стихи, и чтобы объяснить свой образ действия. Он сложил эклогу, тоже по примеру Вергилия, обещая в ней же, что их будет, как в «Буколиках», десять. И под прозрачными аллегориями сказал, что боится ученой Болоньи, которая относилась к Генриху VII не так, как он, и что вообще предпочитал бы быть увенчанным родным городом.
Джованни дель Вирджилио сейчас же ответил поэту другой эклогой, в которой высказывал ему сочувствие по поводу его страданий, успокаивал его опасения насчет Болоньи и усиленно звал его туда, обещая всякие почести. Но во второй эклоге, которая относится к последним дням его жизни, Данте окончательно отклонил предложение ехать в Болонью, говоря, что из Равенны его не пустят, и намекая, что желанный венок ждет его в Равенне.
Мы не знаем, давал ли ему понять Гвидо да Полента, что готовит ему поэтическое чествование, или это было предположение Данте — во всяком случае он не видел от Гвидо ничего, кроме самого доброго и почтительного отношения. Никаких признаков грубости, как в Вероне, здесь не чувствовалось. Ему самому было, нужно думать, приятно предложить синьору города свои услуги для выполнения его поручений. Поэтому, когда между Равенной и Венецией возникли недоразумения, грозившие разрывом, и пришлось посылать в лагуну послов, одним из них, тем, который должен был окончательно уладить спорные вопросы, был выбран Данте.
Равеннская Pineta
Он выполнил поручение, и успешно. Но какой ценою!
Последние годы Данте усиленно работал над «Раем». Словно чувствовал, что близок его час, он торопился кончить третью и последнюю часть поэмы, просиживая над нею дни и ночи.
Под Равенною, в сторону Адриатики, от которой нанесенные рукавами По пески все дальше и дальше отодвигают древний город тянулся в те дни густой лес пиний, славная Пинета, которую воспевало столько поэтов, с которой Данте описывал свои райские кущи, в чащу которой Боккаччо завел в одной из новелл жестокосердных равеннских красавиц, чтобы напугать их адской охотою и заставить быть добрее к поклонникам. Она и сейчас еще стоит, поредевшая, с широкими просветами, которых раньше не было: их проделали грозы, пожары, кощунственные рубки, — но такая же прекрасная. И сейчас дует и свистит среди пиний горячий сирокко и качаются с тихим поскрипыванием, медленно и торжественно, словно памятуя о прошлом, верхушки дерев и глядятся в воды каналов. И сейчас стаи птиц поют на ветках, с моря несет свежестью, которая безуспешно пытается остудить жаркое дыхание сирокко, а зато солнцу совсем не нужно так много усилий, чтобы пробивать лучами густую сень, как во времена Настаджо дельи Онести.
Сюда, в тихую Пинету, в ее глушь, под тень ее дерев любил уходить Данте, чтобы чеканить терцины «Рая», «музыки миров». Здесь у него складывались суровые напутствия Каччагвиды, гордое вступление XXV песни, просветленный образ Беатриче, молитва св. Бернарда, мистическая Роза. Он слушал и не слышал журчание воды в каналах, жужжание пчел над головою, меланхолический шелест огромных темнозеленых шапок, шуршание игл под ногами. И сам он должен был казаться собирателям хвороста и дровосекам, единственным гостям Пикеты, каким-то чародеем. Он был в черном, в черном капюшоне, с книгою в руках, высокий, уже согбенный; глаза его горели в экстазе творчества, ноздри орлиного носа дрожали и тонкие губы тихо шептали какие-то слова. Что это могло быть кроме заклинаний! Иногда его сопровождала молчаливая девушка в белом, которую он тоже не видел, пока она не подходила к нему и не подносила к губам его руку. Тогда его взор светлел, в нем пробегала человеческая, земная, ласковая улыбка: он знал, что пора идти домой. Дома он заносил на пергаментные листки своим тонким удлиненным почерком терцины, которые сложились у него за день.
Гвидо не нарушал этого напряженного творчества, пока поэма не была кончена. Миссия в Венецию была поручена Данте после того, как были написаны последние слова:
Данте поехал с радостью. Близилась осень. Жаркая пора миновала. Дорога из Равенны в Венецию продолжалась сухим путем не более трех дней. Три дня туда, три дня обратно, там недолго.