Я давно слышала о нем. Вернее, я даже знала его. И так как он был первой и единственной птичкой в моей жизни, то и произвел на меня сильное впечатление. Мне казалось, что это желтенькое тельце, эти умные глаза, эта трогательная головка маленькие по недоразумению. И птичкой называется тоже по какому-то непонятному стечению обстоятельств. А на самом деле это что-то удивительно разумное. Звали его Ванечка.
Он смотрел, чуть наклонив головку, словно стараясь показать: «Я вас слушаю», «Я вас понимаю», «Ах вот, что вы хотите мне сказать».
Потом его увезли, и до меня доходили только рассказы о нем. Я верила рассказам, но как-то спокойно относилась, скажем, к тому, что желтенький кенар садится перед телевизором и поет в такт любой музыки. Мне даже рассказывали, как он при этом вертит головкой и подпрыгивает, словно танцует.
И вот я снова увидела его. Я у него в гостях.
Его хозяина зовут так же, как и Ванечку, — Иван. Иван Федорович Ремизов инвалид Отечественной войны. Он живет один и с помощью костыля очень медленно передвигается по квартире.
Иван Федорович идет в кухню, и в комнате остаются две птички: желтенький кенар Ванечка и еще одна — серо-зеленая. Это самка. Она сидит в клетке, в гнезде, на четырех яичках и переворачивает их ногами.
У нее испуганные глаза — она боится меня: Иван Федорович, который сшил ей гнездо из своего шерстяного носка, вышел, а я, незнакомая, осталась рядом.
Ванечка занял место у входа в клетку и посматривает в мою сторону.
«Вот мы и свиделись, наконец, — думаю я. — Желтенький, разумный».
И «желтенький, разумный» смотрит, чуть склонив голову, боковым взглядом.
Иван Федорович возвращается, включает телевизор.
— Спой, спой, — говорит Иван Федорович.
Птичка летит к телевизору. Но по телевизору говорят. Музыки нет. Птичка садится на стол возле телевизора и, вцепившись в край стола, прямо глядя на меня, начинает петь.
Поет громко, песню за песней, не отрывая от меня взгляда, повернувшись только ко мне.
Одна песня, вторая, третья — певец выступает. Длинные ножки вытянуты, нельзя сказать, что птичка сидит, она стоит. Ванечка стоит. Певец поет, певец дает концерт, и в этом «зале» мы с ним вдвоем. Он, маленький, желтенький, поет так искусно. Я слушаю его с таким уважением, почтительно смотрю на него, так внемлю…
И вот заиграла музыка. Классическая музыка, серьезная музыка. Ванечка остановился, прислушался… Он даже немножко съежился. И запел — тихо, чуть слышно. Вдохновенно раскачиваясь, он тактично вставлял свои трели в музыку телевизора, образовывая нечто целое с ней. Он импровизировал на ходу. Его музыка рождалась тут же, одновременно с услышанной, и сливалась с ней, и он весь сливался с музыкой. Вытянувшись до предела, словно струна, — он пел.
Маленький певец. Достойный певец. Двадцатого века певец. Потому что, когда же еще певцу мог аккомпанировать телевизор.
СЕРАЯ МЫШКА
Я сижу в кухне. Живу я на первом этаже. И вдруг слышу: скребется. Настораживаюсь. И что вы думаете? Разгуливает. Мышь разгуливает. Мелькнул хвост в одном месте, потом правее, еще правее. Толстая, серая, хвост длинный, но самое главное — уши. Большие, глубокие, какие-то даже изысканные, во все стороны вращаются. Но это все я потом рассмотрела, когда уже уговорила себя, что ничего страшного в мышке, в серой маленькой мышке, нет. Что она меня боится. Кстати, это была неправда: мышь меня совершенно не боялась. Мне даже казалось, что она вышла от скуки. Захотелось пообщаться.
А мышь выбежала к умывальнику, села и смотрит на меня.
В это время, как я думала, к счастью, позвонил телефон, и я вышла. Стою, значит, в коридоре, разговариваю, рассказываю про мышку и про то, как я ее боюсь. Слушаю в ответ, что бояться мышки глупо, что ничего она сделать не может и т. д.
Смело захожу опять в кухню, а мышь — в банке, которую я поставила на пол, выбросить собиралась. Сидит мышь в банке и слизывает остатки томата.
— Ну, сестрица, — говорю я ей, — марш! — И начинаю топать на нее и бить по столу рукой.
Мышь из банки выскочила и по ободку бегает.
Я подумала, зачем я ее из банки выгоняла? Ее бы накрыть крышкой и выбросить.
Но, увы, мышь послушная. Сразу поняла, что в банку спускаться нельзя — поэтому, мол, я и сержусь, — зато по ободку бегать можно.
Мышь села на ободок, голову и лапки вниз спустила, лапками томатный сок загребает и подносит ко рту. Сидит на двух задних лапках, а передними — ест.
Ушами шевелит. Хвост с банки свесила. И очень довольна. Я на нее смотрю и то ли уговорила себя, что совсем не страшная эта мышка, что, напротив, понаблюдать я за ней должна, а вовсе не бояться (когда еще такой случай выпадет), то ли потому, что мышка была какая-то уж очень безобидная и всем видом показывала, что зла она мне не желает. И вообще, разве плохо вот так вдруг взять да и познакомиться? Но только неожиданно для себя самой я успокоилась и запросто сижу и наблюдаю. И мышка тоже сидит на банке и с лапок сок томатный слизывает. Губками трусит точь-в-точь как зайчик или хомячок. Недаром они с хомячками ближайшие родственники.
Тут я вспомнила, как один музыкант рассказывал: только он начинал играть на рояле, являлась мышка, садилась в центре комнаты и слушала. И что вы думаете? Музыкант так привык к мышке, что потом уже ждал, когда она появится.