Обиды и потрясения приходят позже. Они коренятся в бурсацко-казарменном быте средневековой школы, который был особенно тяжел и стеснителен именно для типичного горняцкого сына, рано привыкшего полагаться на собственный ум и собственные силы. Родной дом воспитал в нем трезвость, упорство, сдержанность и раннюю самостоятельность.
В 1488 или 1489 году Ганс с трудом собрал средства, необходимые для того, чтобы отправить Мартина в ученье. Так было принято — так поступал всякий уважающий себя мансфельдский подмастерье.
В церковноприходских школах детей учили только тому, что считалось крайне необходимым, а именно — чтению, письму, счету, пению и началам латыни. Чтение, письмо и счет позволяли преуспеть в облюбованном родителями промысле. Пение рассматривалось как средство нравственного облагораживания подростка. Что касается латыни, то ее учили впрок. Знание латинского языка было непременным условием вступления во всякую «приличную должность».
Школа, которую посещал Лютер, представляла собой низовой массово-образовательный институт средневекового католицизма. Авторитарный, дух папской церкви, пожалуй, нигде не обнаруживал себя так откровенно и жестко, как в ее отношении к обучающемуся юношеству. Школьное воспитание было чистым воплощением католической карающей любви, когда с человеком «во имя его же собственного блага» обращались как со своевольным и упрямым грешником.
Основой основ церковноприходского воспитания было палочное приучение к послушанию. Повиноваться наставнику следовало слепо, никогда не спрашивая об основании его поступков. Дело осложнялось тем, что в школьные учителя попадали неудачники — те, кто не пробился ни в судьи, ни в богословы, ни в медики, и вымещал на детях свои житейские обиды.
Вспоминая мансфельдскую школу, Лютер говорил, что это была «баня, где доводили до пота и страха», и что учителя здесь обходились с учениками «как тюремщики с ворами». Однажды после обеда, свидетельствовал он, «я был пятнадцать раз знатно исполосован» и уже в продолжение всей жизни «не мог без ужаса говорить о школьном чистилище, где нас мучили за casualibus и temporalibus[20] и где мы ничему не научились из-за частых сечений, трепета, страха и воплей».
Через каждые семь дней в классе учинялась расправа — своего рода еженедельный «страшный суд», на котором надо было жестоко расплачиваться за грехи, отмеченные в тайном регистре преподавателя. Среди них было немало таких, которых ученик уже не помнил или просто не заметил. Это вещественное подсчитывание и складывание прегрешений, совершенно оставляющее в стороне оценку совести, поразило Лютера на всю жизнь. Оно было куда страшнее физической боли, причиняемой розгами.
Рядом с пренебрежением к совести учащегося стояли другие формы попрания его достоинства. Открыто одобрялось подобострастие и подхалимство (в них видели свидетельства того, что «отрок успешно борется с гордыней»). В детях систематически развивались навыки доносчиков и шпиков. Привязанность к дому высмеивалась; свобода слова стеснялась многочисленными предписаниями: нельзя было говорить возбужденно или в манере, которую ребенок усвоил в семье, нельзя было употреблять жаргонные слова. На третьем году обучения немецкий язык вообще изгоняли за школьную дверь.
Может сложиться впечатление, будто режим церковноприходской школы был простым продолжением того воспитательного режима, который существовал в семействе Людеров. Собственные воспоминания реформатора показывают, что это было не так.
Лютер нелицеприятно говорит о родительских наказаниях, и все-таки у него язык не повернулся бы сказать, будто отец и мать относились к нему «как тюремщики к вору». Жестокость Ганса не расходилась с совестью Мартина и его стремлением быть хозяином себе самому. Жестокость школьных наставников делала совесть и самоконтроль чем-то излишним. Родители секли за распущенность, учителя — прежде всего за «самомнение», «гордыню» и «дерзость» (этими понятиями средневековый католицизм издавна помечал всякое независимое суждение мирянина).
Мансфельдская школа еще не изувечила Мартина, и, думается, именно потому, что рядом был хотя и строгий, но человечный родительский дом. Мальчик просто сник и почти перестал учиться. За четыре года он с трудом одолел два класса.
Практичный Ганс полагает, видимо, что игра не стоит свеч, и забирает Мартина из учения. Осенью 1497 года он рискует, однако, вновь «сделать пробу». На этот раз ситуация осложняется: тринадцатилетнего Лютера отсылают в Магдебург. Здесь он должен ютиться в доме епископского служащего Мосхауера, дальнего родственника Людеров, а хлеб и плату за ученье отрабатывать пением в церковном хоре.
По-видимому, именно в этот год Мартин впервые ощутил себя заброшенным и беззащитным. Косвенным свидетельством этих настроений может служить интерес, который подросток Лютер вызвал у так называемых «братьев общей жизни», проповедовавших в Магдебурге в те годы.
Эта мужская община была основана монахом Герхардом Гроотом в нидерландском городе Девентере и вскоре распространилась по всей Северной Германии. Она не имела земельных наделов, где эксплуатировались бы крепостные и полукрепостные крестьяне, и не собирала милостыни. Члены общины кормились собственным трудом (образованные занимались преподаванием и переписыванием книг). «Братья общей жизни» высоко оценивали трудовое прилежание, но еще большее значение придавали разочарованию в мирских делах, чистоте религиозного устремления и самостоятельному осуждению греха.
Многие идеи Гроота предвосхищали лютеровское раннереформационное учение. Это не означает, что будущий реформатор впитал их в Магдебурге: знакомство с «братьями общей жизни» было кратковременным, а четырнадцатилетний Мартин довольно равнодушно относился к религиозно-нравственным проблемам. Существенно, однако, что сам он привлек внимание «братьев».
Осенью 1498 года Ганс усылает Мартина еще дальше от мансфельдского дома: Лютер прибывает в Эйзенах, родной город матери. Он посещает здесь латинскую школу при церкви св. Георга, мерзнет в каморках, отведенных для приезжих учеников, а позже, как полагают, находит приют в доме купца Генриха Шальбе.
В средневековой Германии было принято, что школяры зарабатывали на жизнь пением в маленьком хоре, который ходил от дома к дому, собирая милостыню. Это делали, не вызывая упрека в неприличии, даже дети состоятельных родителей.
Лютер вспоминал позднее, что в школьные годы пение было его отрадой. Он забывался в музыке, и репетиции школьного хора никогда не казались ему ни казенными, ни изнурительными. Среди «собирателей кусков», как называли тогда поющих на улицах школяров, Мартин слыл мастером своего дела. Обладая прекрасным слухом и выразительным голосом, сосредоточенный и одушевленный, он без труда находил доступ к сердцам набожных слушателей.
В Эйзенахе пение открыло Мартину вход в новый для него мир. Юношу заметила молодая патрицианка Урсула Котта, слышавшая его то ли в уличном, то ли в церковном хоре. Он был обласкан и введен в круг состоятельных и образованных горожан.
Урсулой Котта руководили мотивы широко развитой в XV веке семейной бюргерской благотворительности. Последняя, правда, не была совсем бескорыстной. За стол, который предоставлялся ему у Котта, Мартин должен был расплачиваться в семействе своего домохозяина (Шальбе и Котта состояли в родстве): он помогал делать уроки сыну Генриха и, как старший по возрасту, опекал его в школе. Молодая и миловидная покровительница, возможно, пробудила в Мартине робкое романтическое чувство, но оно едва ли хоть когда-нибудь было выражено. В 1507 году Лютер послал эйзенахскому священнику Иоганну Брауну приглашение для супругов Котта: двадцатичетырехлетний эрфуртский монах звал их на свою первую мессу. Ответа от Урсулы Мартин не получил.
В отличие от Ганса Людера купец Котта был потомственным предпринимателем, капитал которого образовался в классические для немецкого бюргерского хозяйствования 50–70-е годы. Мартин впервые соприкоснулся с миром устоявшейся городской культуры.
На исходе века дела Котта, как и дела других эйзенахских предпринимателей средней руки, шли плохо: их теснили ростовщики и феодальные землевладельцы. Утешение давала религия, правда, не в ее ортодоксальной церковной форме. В доме появлялись вольномыслящие священники-францисканцы, проповедовавшие иронически грустную апокалиптику: они говорили о близости судного дня, о тщетности расчетливых усилий и о возмездии, которое будет наиболее тяжким для наиболее преуспевших. Это отвечало внутреннему состоянию не только постепенно разорявшегося купца Котта, но и столовавшегося у него угрюмого школяра.
Незадолго до появления Урсулы Мартин впал в уныние. Он смертельно устал от зубрежки и скитаний. Он продрог в нетопленых классах, где царила ледяная, казарменно-пасторская «справедливость». Францисканская проповедь о ничтожестве и суетности всех дел пришлась ему по сердцу и, как это ни удивительно, способствовала тому, что его собственные дела пошли успешней. Он стал спокойнее и заинтересованнее относиться к занятиям, сделался более общительным и обрел первых друзей в лице молодых эйзенахских преподавателей Иоганна Требониуса и Виганда Гульденапфа.
Мартин изучает латинское стихосложение и упражняется в нем. Это гораздо более соответствует его дарованию и характеру, чем механическое заучивание, практиковавшееся в начальных классах. Лютер впервые обнаруживает способность к учению и признается «отроком, подающим надежды». Он полагает, что прошел через школьное чистилище, и мечтает о дне, когда возвратится в Мансфельд, обогащенный новыми впечатлениями и познаниями.
Совсем иные мечты овладевают папашей Гансом. Если прежде он лишь испытывал силы Мартина, то теперь готов сделать на него по-настоящему серьезную ставку. Когда Ганса спрашивают, скоро ли его школяр вернется домой, чтобы помогать отцу в делах, Ганс отвечает, что Мартин, бог даст, «сделается чем-нибудь побольше». В кругу родных он прямо заявляет, что хотел бы видеть сына бургомистром. Лютеру уготован еще один чужой город и учеба в университете.
II. Эрфуртский университет
Ближайшим к Мансфельду университетским городом был Лейпциг, известный своими канониками (специалистами по церковному праву). Но в конце XV века выросла слава университета Эрфуртского. Именно его и выбрал для Мартина Ганс Людер, заботившийся о толковом и солидном помещении своих трудно нажитых денег.
Эрфурт был шестым по величине городом Германской империи и насчитывал около 20 тысяч жителей, а Эрфуртский университет принадлежал к семье старейших учебных заведений в Центральной Европе: он был основан в 1392 году вслед за университетами Пражским, Венским, Гейдельбергским и Кёльнским. Программа этих университетов издавна определялась церковью и была нацелена на усвоение теологии как высшей науки. Учителя и учащиеся причислялись к клирикам и подчинялись уставу, аналогичному церковным.
Эрфуртский студент (в 1501 году их насчитывалось около 500) должен был обязательно состоять в какой-либо бурсе. Мартин — по-видимому, в память об эйзенахской школе — выбрал георгиевскую, которая, как и все другие, была интернатом с монастырски строгим режимом.
Бурсаки жили в переполненных помещениях, где не было места для уединения. Их поднимали в четыре утра, а в восемь вечера загоняли спать. Питание было сносным, по праздникам разрешалось легкое пиво. Носили униформу, напоминавшую рясу, и шпагу на боку, которую, однако, запрещалось извлекать из ножен.
[20] Падежные и временные [окончания] (латин.).