Межплеменной характер столкновения еще ярче высвечивается в ответных акциях новгородцев, которые «с холопами своими старыми крепкую брань составиша, и грады их и села начаша разоряти, и самех их из всей области новгородцкия и из иных разных всех мест их, из городков и из сел, начаша вон изгоняти от всея земли своея, не дающе им у себя места нигде же, а иных холопей по разным местам начаша всех побивати, и осыпи и валы и вся крепости их начаша повсюду разрушати всею землею своею».{174} С точки зрения рабовладельческих порядков тактика новгородцев совершенно непонятна, ибо, согласно этим порядкам, бежавшие рабы при поимке возвращались своим господам. Здесь же новгородцы поступают по-другому: частью «холопей» они изгоняют, а частью — просто истребляют. Важно подчеркнуть, что новгородцы сгоняют «холопов» «от всея земли своея», т. е. с собственных земель, занятых врагами, причем делают это «всею землею своею», или силами всего племени, а не одних лишь жителей Новгорода, откуда, по Сказанию, «изидоша» холопы. Все выделенные нами нюансы вписываются в предположение о межплеменной сути раздоров, переиначенных поздними сказителями в войну новгородцев с бунтующими холопами. Это предположение хорошо согласуется с этнографическими данными, свидетельствующими о многочисленных столкновениях племен из-за земель и различных угодий. Обыденность такого рода столкновений в жизни первобытных обществ доказана этнографической наукой.{175} Новгородцы выступили против враждебного племени, чтобы восстановить право собственности на принадлежащую им территорию, обозначаемую в Сказании терминами «область новгородская», «пределы новгородские».{176} Надо заметить, что «пределы новгородские» вычленяются из «земли словенские», куда входили «места пустая» и «дебри непроходимые».{177} Мы видим в этом указание на племенную, освоенную новгородцами территорию, находящуюся в их непосредственной собственности, и на пустующие земли, составлявшие собственность всего союза словенских племен. В Сказании как бы ненароком схвачен фрагмент структуры землевладения в первобытном обществе, воссозданной на примере древних германцев Ф. Энгельсом: «Каждое племя оседало на новом месте не по прихоти и не в силу случайных обстоятельств, а в соответствии с родственной близостью соплеменников… Более близким по родству крупным группам доставалась определенная область, в пределах которой опять-таки отдельные роды, включавшие определенное число семей, селились вместе, образуя отдельные села. Несколько родственных сел образовывали „сотню”… несколько сотен образовывали округ… совокупность этих округов составляла самый народ. Земля, на которую не притязало село, оставалась в распоряжении сотни; то что не попадало в надел сотни, оставалось в ведении всего округа; оказывавшаяся и после этого неподеленной земля — большей частью очень значительная площадь — находилась в непосредственном владении всего народа».{178} В распоряжение «всего народа» поступали незанятые, бесхозяйные, по выражению Ф. Энгельса, земельные массивы.{179} На языке же нашего Сказания — это «пустые места» и «дебри непроходимые».
Таким образом, первоначальная основа Сказания о холопьей войне заключала, по всей видимости, повествование о межплеменной борьбе среди северо-западных словен за главенствующую роль в образующемся племенном союзе. Это был процесс консолидации ильменских словен в рамках объединения родственных племен, предшествующий образованию новой союзной организации, включавший помимо словен и другие племена, в том числе иноязычные. Возникновение последней относится приблизительно к середине IX в. Значит, межплеменные стычки, отраженные Сказанием, и формирование союза ильменских словен, следует отнести к несколько более раннему времени. Впоследствии предание о внутренних войнах у словен подверглось переработке с введением в него холопьего мотива, а затем и этот мотив был окрашен в тона, связанные с эпохой колонизации новгородскими словенами Поволжья и Прикамья, с временами удалого ушкуйничества, активными деятелями которого выступали не только свободные новгородцы, но и холопы. Отсюда, быть может, пошло «охолопливанье» начального сюжета Сказания. Впрочем, есть возможность объяснить появление холопов в рассматриваемом памятнике с помощью стародавних обычаев и нравов. Вспомним, что «примученные» племена поставляли победителям рабов, платили различные дани. Положение покоренного племени или общины было ущербным с точки зрения представления древних о свободе. Поэтому киевляне, привыкшие повелевать Новгородом, презрительно называли новгородцев плотниками, удел которых «хоромы рубить» своим господам.{180} Но особенно красноречивы слова ростовцев, третировавших владимирцев как жителей подчиненного им пригорода: «Пожжем и попалим град Владимерь весь, и посадим в нем посадника своего; те бо суть холопи наши, каменосечци, и древодели и орачи, град бо Владимерь пригород наш есть Ростовскиа области».{181} Не исключено, что холопы вошли в Сказание под воздействием подобного рода исторических переживаний. Все это убеждает нас в том, что Сказание о холопьей войне может служить источником, освещающим отдельные моменты межплеменной борьбы в союзе ильменских словен с целью завоевания в нем господства.
Борьба эта шла с переменным успехом. Сперва племя ладожан выбилось в лидеры, чему были свои причины, и прежде всего то обстоятельство, что словене, поселившиеся в Нижнем Поволховье, будучи оторванными от основной массы словен, облюбовавших для своего размещения Приильменье и верховье Волхова, и уязвимыми со стороны внешних врагов, нуждались в сплочении, чтобы выжить. Соединение родов в племя и создание племенного центра здесь, видимо, произошло раньше, чем у южных сородичей, что дало ладожским словенам перевес и выдвинуло Ладогу на первый план. Но по мере того, как интеграционные процессы набирали силу у приильменских словен, поражение Ладоги и утрата ею передовых позиций в системе властвования в формирующемся племенном союзе словен было лишь делом времени, поскольку именно в верховьях Волхова и в Приильменье образовалась наиболее густая сеть поселений, т. е. концентрация населения. Как показывают археологические данные, «северо-западное Приильменье и исток Волхова стали центром пришедшей сюда северной группы славян. Этот район, характеризующийся легкими почвами, благоприятными для первоначального земледельческого освоения, и обширными заливными лугами, превратился в одну из наиболее населенных и освоенных в сельскохозяйственном отношении областей Новгородской земли».{182} По своим материальным и людским ресурсам племена Верхнего Поволховья и Приильменья имели преимущество между другими племенами словен, в том числе словенского племени с центром в Ладоге. Этим и объясняется господствующее положение новгородцев, которое они в конечном счете заняли в словенском союзе. Правда, соперничество Ладоги не было окончательно сломлено. Оно заметно еще и в конце IX в. Однако Новгород, утвердившись в господстве у словен, не упускал его уже из своих рук. Так сложился союз словенских племен во главе с Новгородом. Вполне понятно, что складывание союза было достаточно длительным. Ясно также и то, что ему предшествовала известная разрозненность словенских племен, преодолевавшаяся в ходе развития союзнических отношений. С этой точки зрения не вполне правомерен тезис Г. С. Лебедева о том, что Ладога изначально «входит в единую с Новгородом политическую систему и вместе с ним проходит все этапы развития этой системы».{183} Изначальной являлась самостоятельность племен, на смену которой пришла со временем называемая Г. С. Лебедевым «политическая система».
Образование союзной словенской организации влекло за собой слияние отдельных племенных территорий в единую общую территорию всех словен, что не могло не вызвать изменений в управлении обществом, его жизненном укладе. Анализируя сходные явления у древних народов, находившихся между варварством и цивилизацией, Ф. Энгельс писал: «Военный вождь народа — rex, basileus, thiudans — становится необходимым, постоянным должностным лицом. Появляется народное собрание там, где его не существовало. Военачальник, совет, народное собрание образуют органы родового общества, развивающегося в военную демократию. Военную потому, что война и организация для войны становятся теперь регулярными функциями народной жизни. Богатства соседей возбуждают жадность народов, у которых приобретение богатства оказывается уже одной из важнейших жизненных целей. Они варвары: грабеж им кажется более легким и даже более почетным, чем созидательный труд».{184} Яркой иллюстрацией к рассуждениям Ф. Энгельса может служить рассказ «О прихождению ратию к Сурожу князя Бравлина из Великого Новаграда», извлеченный из жития Стефана Сурожского: «Приде рать велика русскаа из Новаграда князь Бравлин силен зело, плени от Корсуня и до Корча, съ многою силою к Сурожу».{185} В. Г. Васильевский, а за ним и М. В. Левченко датируют поход Бравлина в пределах первых трех десятилетий IX в.{186} Другие исследователи относят его к концу VIII — началу или первой половине IX столетия.{187} Однако в любом случае на основании Жития Стефана Сурожского мы можем говорить о наличии князей у северо-западных словен в первой половине IX в. В так называемой Иоакимовской летописи, которой пользовался В. Н. Татищев, сквозь легендарную дымку виднеются славенские князья, что свидетельствует о существовании в средневековой отечественной историографической традиции, относившей княжескую власть в Новгороде к доваряжским временам.{188} Но решающим для нас аргументом является все же известие Повести временных лет о «княжениях» у восточных славян, включая и словен.{189}
Лапидарная запись летописца легла в основу концепции советских историков о «племенных княжениях». Правда, изучение этого и других летописных сообщений привело к различным вариантам их прочтения. Так, П. Н. Третьяков наделял государственным характером упоминаемые летописью племена и «княжения», усматривая в них «полупатриархальные — полуфеодальные» политические союзы.{190} Сходным образом рассуждает В. Д. Королюк, согласно которому «племенные княжения» есть первичная и примитивная форма раннефеодальной славянской государственности.{191}
По словам И. И. Ляпушкина, «признание племенных княжений в качестве государственных образований естественно предполагает классовое общество с отчетливо выраженным экономическим неравенством, появление городов не только как административно-политических и религиозных пунктов, но и как центров ремесла и торговли; наличие вооруженных сил в виде дружины и других атрибутов, свойственных государству».{192} И. И. Ляпушкин не находит в истории восточных славян VIII–IX вв. всех этих атрибутов и потому отказывается признать в «племенных княжениях» государственные образования. «Мы полагаем, — пишет он, — что исследователи, считающие племенные княжения союзами племен, т. е. последней ступенью развития первобытнообщинных отношений, стоят ближе к истине».{193}
С большей гибкостью рассуждает В. В. Мавродин, оценивая «племенные княжения» как переходную форму «от союзов племен к государству, как своеобразные протогосударства восточных славян».{194} Они «еще не были государствами, но таили в себе зародыши государства».{195}
В. Т. Пашуто, относя племена Повести временных лет к политическим объединениям, не определяет их характер. Но поскольку у него союзы земель (племен) превращаются в Древнерусское государство, можно думать о догосударственной или предгосударственнои их сути.{196}
Отличает «племенные княжения» от государственных образований и Б. А. Рыбаков. Союзы племен, по Б. А. Рыбакову, — это «политическая форма эпохи военной демократии, т. е. того переходного периода, который связывает последние этапы развития первобытнообщинного строя с первыми этапами нового классового строя». Появление племенных союзов было отражением «прогрессивного развития институтов родоплеменного строя», подготовлявшего будущие феодальные государства.{197} Б. А. Рыбаков предлагает следующую схему возникновения государства на Руси: союз превращается в суперсоюз (союз союзов), а суперсоюз в восточно-славянское государство. Превращение суперсоюза в государство, устанавливаемое Б. А. Рыбаковым, дает основание заключить, что суперсоюз, по крайней мере в начальной стадии своего существования, не являлся государством. Но Б. А. Рыбаков не последователен: мы узнаем от него и нечто иное. Относя союз племен к высшей ступени развития первобытнообщинного строя, отмечая, что «создание союза было уже подготовкой к переходу к государственности», он о союзе союзов (суперсоюзе) говорит следующее: «Когда же общество поднимается на порядок выше и создает из союзов племен новое (и количественно, и качественно) объединение, «союз союзов» племен, то вопрос о государственности может решаться только однозначно — там, где интеграция племен достигла такого высочайшего уровня, государство уже сложилось».{198}
Как видим, в советской историографии нет единого мнения по вопросу о «племенных княжениях». Одни ученые относят их к ранним политическим и государственным образованиям, а другие — к учреждениям родоплеменного строя.
Такое разноречивое толкование «племенных княжений» обусловлено отсутствием должной четкости в общих установках и скудостью источников. Сказываются здесь и вольности в области терминологической. Дело в том, что «племенное княжение» — термин, придуманный современными историками. Летописи он не известен. Повесть временных лет сообщает, что по смерти Кия, Щека и Хорива «держати почаша род их княженье в полях, а в деревлях свое, а дреговичи свое, а словене свое в Новегороде, а другое на Полоте, иже полочане».{199} Совершенно ясно, что слово «княженье» в устах летописца означает княжеское правление. Наши же историки истолковали его в территориально-политическом ключе.{200} В результате появилась идея о «племенных княжениях» как территориальных племенных объединениях, в которых княжеской власти придавалось столь важное значение, что вполне логичным казался вывод об их политическом и государственном свойстве. А затем, как это бывает в науке, возник стереотип, не вызывающий ни малейшего сомнения, и повторяемый по привычке. Так, собственно, из ничего была создана целая научная проблема, обросшая к настоящему времени внушительной литературой.
Сказанное относится и к новгородским словенам. А. В. Куза и Д. А. Мачинский, например, вкладывают в понятие «княжение», связанное с Новгородом, территориальный смысл.{201} Г. С. Лебедев рассматривает Ладогу и Новгород «в качестве элементов единой системы словенского племенного „княженья”. Центр его находился на берегах оз. Ильмень в районе Новгорода. Персонально он состоял из сгустка различных по функциям поселений, сгруппированных вокруг Перыни — святилища Перуна».{202} Словенское «княжение», как и «княжения» других восточнославянских племен, автор отождествляет с началом феодальной государственности на Руси. Он пишет: «Основу этногеографической карты ПВЛ образуют четыре славянских племени…: поляне, дреговичи, словене-полочане и словене-новгородцы. Четыре славянских „княженья”, протянувшиеся с юга на север вдоль, „Пути из варяг в греки и из грек”, по которому прошел апостол Андрей Первозванный (а с его путешествия и пророчества автор ПВЛ открывает собственно историю восточных славян), четыре наиболее развитых раннегосударственных образования, сложившиеся задолго до появления варягов в Восточной Европе и представляющие собой начальную форму феодальной государственности, составляют как бы каркас древнейшей Руси, ее становой хребет, разместившись на важнейших, магистральных путях славянского расселения».{203}
Известия Повести временных лет о «княжении» у новгородских словен не дают оснований для столь далеко идущих выводов. Они позволяют говорить лишь о том, что словене имели собственных князей, власть которых была постоянной. Их происхождение связано с эволюцией института племенных вождей. Поэтому история новгородских князей уходит корнями своими в глубь столетий. Напомним, кстати, что Ф. Энгельс убедительно продемонстрировал, как у древних германцев племенной старейшина-вождь превращался в короля.{204} Этим он генетически соединил власть племенного вождя с королевской властью. Однако в историографии последнего времени, посвященной Новгороду, высказывается мнение о чужеродности и вторичности княжеской власти, привнесенной якобы со стороны сперва варягами, а потом — киевскими князьями. Это мнение высказал В. Л. Янин. На чем построены его доказательства? В основном на обнаруженной им экстерриториальности князя и дружины по отношению к Новгороду.{205} Когда в IX в. новгородцы приглашают к себе князя, он, по словам ученого, «не становится хозяином детинца, уже принадлежавшего жрецам и вечевому собранию. Резиденция князя возникает на противоположном берегу Волхова — за границей первоначальных городков, как бы вовне Новгорода». Она (Ярославово Дворище) — «не замок, а городская усадьба, — может быть, немного больше других усадеб». Что касается Ракомы и Городища, где также пребывали князья, то они удалены были от города еще на большее расстояние, чем Ярославово Дворище. Экстерриториальность князя, по В. Л. Янину, свидетельствует «о вторичности его власти по отношению к автохтонным политическим институтам», и прежде всего к вечу.{206} В. Л. Янин противопоставляет новгородскую экстерриториальность «обычному порядку вещей», наблюдаемому в других стольных городах Руси. На поверку, однако, оказалось, что подобная экстерриториальность не была чужда Киеву, Пскову, Смоленску, городам Северо-Восточной Руси.{207} Уже это обстоятельство делает позицию В. Л. Янина неустойчивой.{208} Поэтому экстерриториальность новгородских князей, о которой пишет В. Л. Янин, нуждается в дополнительном осмыслении. Интересное объяснение ей предлагает А. В. Петров: «Можно считать, что изолированное положение резиденций древнерусских князей по отношению к основным кварталам их столиц было обусловлено традицией, которая восходила к отмеченным Д. Фрэзером особенностям первобытной идеологии, утверждавшей необходимость некоторой изоляции вождя-правителя. С этой точки зрения, традиционная экстерриториальность древнерусских князей убедительно свидетельствует не о вторичности и чужеродности княжеской власти, а как раз наоборот, об исконности и исключительной древности данного института».{209} Принимая в принципе предположение А. В. Петрова об отражении первобытных представлений о власти вождя в особенностях размещения княжеских резиденций на Руси, заметим, что это — не. прямое отражение, а трансформированное, осложненное социально-политическими сдвигами и сменой древних князей восточного славянства пришлой генерацией правителей, получившей имя Рюриковичей. Чужеродность Рюриковичей относительно восточнославянского общества не могла не повлиять на их взаимоотношения с туземцами. В результате на измененные временем архаические представления о жилище вождя наложились новые понятия, возникшие у восточных славян вследствие появления у них в качестве властителей норманнских конунгов, а также их потомков, что и породило ту экстерриториальность князей в древнерусских городах, которая прослеживается в источниках.
Итак, мысль о новгородских князьях как привитом извне институте должна быть отвергнута. Ильменские словене имели своих вождей (князей) и до прихода варягов. Институциализация власти у них шла тем же путем, что и у других древних народов, известных этнографической науке.{210} Пришли они и к учреждению старейшинства.
В Воскресенской летописи читаем: «И пришедше Словене с Дуная и седше у езера Ладожъского, и оттоле прииде и седоша около озера Илменя, и прозвашася иным именем, и нарекошася Русь рекы ради Руссы, иже впадоша во езеро Илмень; и умножився им, и соделаша град и нарекоша Новград, и посадиша старейшину Гостомысла…»{211} По совету Гостомысла новгородцы отправляются за князем в Прусскую землю: «И в то время в Новегороде некой бе старейшина, именем Гостомысль, скончиваеть житие, и созва владалца сущая с ним Новаграда и рече: „Совет даю вам, да послете в Прускую землю мудрые мужи и призовете князя от тамо сущих родов”».{212} Посажение в Новгороде старейшиной Гостомысла знают и другие поздние летописи, сохранившие в своем составе древние известия.{213}
А. А. Шахматов возводил сведения о Гостомысле к предполагаемому им новгородскому своду 1167 г.{214} Но Д. С. Лихачев поставил под сомнение само существование этого свода.{215} Проникновение известий о Гостомысле в летописи он связал с составлением свода 1418 г. при митрополите Фотии. «Решительной новостью» Фотиева свода «явилось использование народных эпических преданий о богатырях Алеше Поповиче, Адрияне Добрянкове, Демиане Куденевиче, Рогдае Удалом, Добрыне и др. Имена их были включены в летопись. На основе народных преданий в свод Фотия были включены и известия о построении Владимиром I Святославичем города на Клязьме… и упоминание о Гостомысле — „старейшине” новгородском…».{216} В. Л. Янину кажется более вероятным заимствование сводом Фотия известия о Гостомысле из Списка новгородских посадников, помещенного в Новгородской Первой летописи младшего извода под 989 г. В Список же оно попало благодаря устной традиции.{217} По мнению же Р. П. Дмитриевой, сведения о Гостомысле, содержащиеся в Воскресенской летописи, взяты из «Сказания о князьях владимирских».{218}
Предположения В. Л. Янина и Р. П. Дмитриевой не вполне корректны, ибо в Списке Гостомысл именуется посадником,{219} а в «Сказании» — воеводой,{220} тогда как в летописях он назван старейшиной. Поэтому прямого заимствования здесь нет. Летописцы, по-видимому, располагали и какими-то иными источниками, — помимо тех, что оказались под руками у В. Л. Янина и Р. П. Дмитриевой.
При выработке суждений о характере и степени достоверности известий о Гостомысле необходимо учесть и другие варианты повествований, где говорится о нем. В Иаокимовской летописи, например, Гостомыслу приписывается княжеское достоинство. При этом всячески выпячиваются его общественные заслуги. «Людие же, — рассказывает святитель Иоаким, — терпяху тугу велику от варяг, пославшие к Буривою, испросиша у него сына Гостомысла, да княжит во Велице граде. И егда Гостомысл приа власть, абие варяги бывшия овы изби, овы изгна, и дань варягом отрече, и, шед на ня, победи, и град во имя старейшаго сына своего Выбора при мори построй, учини с варяги мир, и бысть тишина по всей земли. Сей Гостомысл бе муж елико храбр, толико мудр, всем соседом своим страшный, а людем его любим, расправы ради и правосудна. Сего ради вси окольни чтяху его и дары и дани даюсче, купуя мир от него. Многи же князи от далеких стран прихождаху морем и землею послушати мудрости, и видети суд его, и просити совета и учения его, яко тем прославися всюду».{221}
В преданиях, сочиненных большею частью в XVII в., произошло совмещение ролей Гостомысла, а проще сказать, — возникла путаница, обычная для поздних произведений, удаленных от описываемых событий на многие сотни лет. Согласно одному из них, словене после долгих скитаний в чужих краях воротились на родную землю и поставили «град на новом месте от старого Словенска вниз по Волхову, яко поприща, и нарекоша Новъград Великии, и поставиша старейшину княз от рода же своего имянем Гостомысла».{222} Бывало и такое, что один и тот же писатель сообщал противоречивую информацию. Так, в хронографическом рассказе о Словене и Русе и о городе Словенске говорится: «И поставиша старейшину и князя от роду своего именем Гостомысла».{223} Но тут же читаем нечто иное: «И тако начаша расширитися страна она вельми, а общим же имянем прозывахуся. Сын старейшаго князя новгородцкаго Гостомысла, именуемый младый Словен, сей отъиде от отца своего в Чюдь».{224} Тут все смешано: «старейшина», «князь», «старейший князь».
Если подвести итог, то надо сказать, что средневековые памятники запечатлели многоликий образ Гостомысла — старейшины, князя, посадника и воеводы. Исследователи также поразному воспринимали Гостомысла, видя в нем то князя,{225} то старейшину,{226} то князя-старейшину,{227} отдавая, следовательно, предпочтение одному из нескольких вариантов, имеющихся в источниках.
Разноголосица древних писателей в определении должностей Гостомысла — вещь, похоже, не случайная. В ней проявились политические пристрастия средневековых книжников. В. Л. Янин не без основания говорил о том, что включение Гостомысла в Список новгородских посадников выдает симпатии составителя: «Связывая возникновение посадничества как важнейшего института государственной власти в Новгороде с именем Гостомысла, составитель списка тем самым возводит историю посадничества к древнейшей поре новгородской истории. Посадничество в глазах составителя старше княжеской власти. Оно является исконной формой новгородской государственности, возникшей в самый момент основания Новгорода».{228}
Если новгородский книжник, превращая Гостомысла в посадника, старался утвердить первенство посадничества над княжеской властью, то епископ Иоаким Корсунянин, объявив его князем, старался доказать обратное: приоритет княжения перед посадничеством. Прокняжеские настроения Иоакима понятны: ставленник Владимира, обязанный ему своим возвышением, новоиспеченный епископ выступал проводником власти киевского князя в Новгороде. В конце X — начале XI в. отношения Киева с Новгородом резко обострились. Насильственное крещение новгородцев, их неповиновение Владимиру, походы новгородцев на Киев — вот перечень наиболее крупных событий, свидетельствующих об усилении вражды между киевской и новгородской общинами.{229} В этих условиях похвала княжеской власти, обращенная к истокам новгородской государственности, звучала политическим оправданием деятельности в Новгороде киевских правителей. Обращаясь к истории, Иоаким проводил мысль о том, что только призванные князья способны дать мир и благоденствие новгородцам. Идейно-политический пафос этой конструкции очевиден. Святитель Иоаким верно служил киевскому княжескому дому.
Не заключает ничего загадочного трюк, совершенный с Гостомыслом в «Сказании о князьях владимирских», где он представлен воеводой. Средневековые идеологи, провозглашая московских великих князей потомками императора Августа, устраняли и подвергали переделке все, что даже в малой мере противоречило столь старательно изобретаемой ими схеме.
Стало быть, за различием терминов, определяющих должность Гостомысла, скрываются идеологические установки древнерусских писателей, влиявшие на осмысление легенды о новгородском старейшине. Но в любом случае, эта легенда должна изучаться, как верно замечает В. Л. Янин, «в связи с историей древних родоплеменных институтов».{230} И здесь огромную услугу оказывают летописные известия о Гостомысле-старейшине. Именно данные известия Д. С. Лихачев считает весьма древними, несмотря на то, что они помещены в поздних летописях.{231}
Мы полагаем, что в лице Гостомысла летописные своды XV–XVI вв. сохранили память о старейшинах, которые вместе с князьями правили у ильменских словен еще до «призвания» варягов. Гостомысл, по сообщению Воскресенской летописи, созывает «владалца сущая с ним Новаграда», из чего можно заключить, что новгородцы имели и других правителей.{232} Иоаким называет их старейшинами: «Гостомысл же, видя конец живота своего, созва вся старейшины земли…»{233}
Говоря о существовании в словенской земле старейшин, не следует ограничиваться ссылками на свидетельства лишь поздних летописцев. Необходимо привлечь материал и о «старцах градских» на Руси X в., имеющийся в древних летописях. В. О. Ключевский о старцах градских, сотрудничавших с Владимиром Святославичем, писал: «Старцы градские присутствуют в думе князя и подают голос вместе с епископами по таким делам, о которых Начальная летопись рассказывает без примеси легенды».{234} Разумеется, авторитетом В. О. Ключевского нельзя подменять анализ источников. Проделав его, мы убедились в пригодности летописных записей для изучения проблемы «старцев». Была обнаружена эквивалентность понятий «старцы» и «старейшины», «старцы градские» и «старейшины града», что позволило расширить круг сведений по исследуемой теме и поставить ее разработку на более твердую основу. Старцев-старейшин встречаем у полян, древлян, смоленских кривичей, т. е. соседей новгородцев, родственных псковским кривичам и союзных Новгороду. Старцы градские — это племенная знать, которая занималась гражданскими делами, в отличие от князей, профилирующихся прежде всего в военной сфере. Наименование «градские» они получили потому, что находились в «градах» — племенных центрах.{235} Вряд ли новгородские старейшины принципиально отличались от старцев градских других земель и областей Руси. Они являли собой общественных лидеров, правителей, занятых вопросами гражданской жизни. Перед нами разделение властей, присущее родоплеменному строю.
Наблюдения Л. Г. Моргана над бытом индейцев показывают сложную структуру власти в родоплеменном обществе на позднем этапе его развития, когда народом управляет совет вождей, народное собрание и высший военачальник.{236} Совет вождей выполнял гражданские функции.{237}
На идентичное разделение властей у древних германцев обратил внимание Ф. Энгельс: «Высшей ступени варварства соответствует и организация управления. Повсеместно существовал, согласно Тациту, совет старейшин (principes), который решал более мелкие дела, а более важные подготовлял для решения в народном собрании… Старейшины (principes) еще резко отличаются от военных вождей (duces), совсем как у ирокезов».{238}
Созыв старейшин Гостомыслом для обсуждения вопроса о замещении княжеского стола в Новгороде — указание на совет старейшин в действии. Нелепо было бы отрицать народное собрание (вече) у ильменских словен, собиравшееся в главном городе племенного союза.
Итак, народное собрание, совет старейшин и князь — вот основные конструкции власти словенского союза племен, выявленные в ходе нашего исследования. В целом они типичны для родоплеменного общества, находящегося на высшей стадии развития. Структура власти союза племен формально совпадала с организацией власти единичного племени. Но это был уже иной уровень, характеризуемый появлением новых тенденций в системе управления обществом, особенно в княжеском звене.{239} Князю союза приходилось заниматься более сложной работой, чем племенному вождю: налаживанием межплеменных отношений, военным строительством, обеспечением безопасности от врагов, руководством внешней политикой. По мере консолидации союза племен и связанного с этим упрочения княжеской власти умножались и заботы князя. Он начинает осуществлять религиозные и судебные функции. Важной новостью в деятельности князя союза племен, чреватой перерождением в будущем княжеской власти, стало применение (сперва эпизодическое) насилия внутри племенного объединения. Насилием в некоторых случаях сопровождалась борьба племен за первенство в союзе, насилие использовалось при подавлении сепаратизма того или иного племени. Оно, вероятно, срабатывало и тогда, когда частные интересы отдельных племен надо было принести в жертву общим интересам племенного союза. Возникали предпосылки появления публичной власти. Но все это вовсе не означает, что союзы племен (в нашем примере — ильменские словене) являлись протогосударствами, а тем более — государствами, пусть даже примитивными, или зародышами государства. Они еще укладывались в рамки родоплеменного строя. Вместе с тем такого рода союзы знаменуют высший этап в истории родоплеменного общества, стоящего на грани между родовой и общинной социальными системами. Создание союза племен означает начало разрушения родовой организации.