Чему соответствует эта притягательность, если не сказать подлинный соблазн? Одной из главных характеристик современного общества на протяжении трех последних столетий: стремлению найти способ сделать взаимодействие индивидов менее драматичным, исключить из их отношений игру страстей, предупредить возможное насилие, порождаемое тем или иным соотношением сил. Рынок как будто бы подходит для решения этой задачи. Он должен установить власть «невидимой руки», и эта власть по природе нейтральна, поскольку безлична. Он обеспечивает социальное регулирование, имеющее абстрактный характер: отношениями между людьми управляют объективные «законы», в этих отношениях нет места подчинению и приказу. Рынок подобен некоему «скрытому богу». В своей книге «Free to Choose»[18] Милтон Фридман следующим образом объясняет, в чем, по его мнению, состоит политическое преимущество рынка перед любой другой формой общественного устройства: «Цены, которые формируются в ходе добровольных трансакций между покупателем и продавцом – то есть на свободном рынке, – способны координировать деятельность миллионов индивидов, каждый из которых руководствуется лишь собственным интересом, и так, что общая ситуация от этого только улучшается. <...> Система ценообразования справляется с этой задачей без всякого централизованного управления и не нуждаясь при этом ни в общении людей между собой, ни в их любви друг к другу. <... > Экономический порядок это новообразование, это непреднамеренный и невольный результат действий большого количества людей, движимых лишь собственными интересами. <...> Система цен действует настолько хорошо и эффективно, что чаще всего мы даже не осознаем, что она вообще действует»[19].
Таким образом, идея рынка реализует определенный идеал автономии индивидов, обезличивая социальное взаимодействие. Рынок отсылает к архетипу анти-иерархической системы организации, такого способа принятия решений, в который не вмешивается никакая преднамеренность[20]. На смену волюнтаристскому вмешательству приходят профессиональные процедуры и логики. Этот продолжающийся переход, который по-прежнему составляет одну из главных характеристик современных обществ, объясняет и возникновение нового отношения к идее социального изменения. В мире, регулируемом чисто процедурно, то есть деперсонализированном и правовом, не остается места прежним революциям, поскольку нет больше командующей властной инстанции, которую можно было бы свергнуть или заменить. И возможно, не остается места даже для реального бунта, о чем свидетельствует определенный социальный фатализм в отношении феномена безработицы. Как можно восставать, думаем мы, против того, что, по-видимому, является результатом действия нейтральных процедур, чисто объективных механизмов? В этом также одна из основных особенностей, позволяющих охарактеризовать наши общества как либеральные. Мы здесь уже очень далеки от первоначального чисто технического рассмотрения вопросов регулирования современных экономик. Отсюда – термин «утопический капитализм», вынесенный в заглавие этой книги и призванный обозначить то, что предстает в нераздельном единстве как искушение и как иллюзия.
Первая часть этой книги посвящена в основном Адаму Смиту, и в ней рассматривается происхождение и расцвет утопии рынка как принципа общественной организации. Вторая часть посвящена распространению этой утопии главным образом в XIX веке. В это время образ саморегулирующегося общества покидает поле экономики – поскольку становится невозможным отождествлять мир победившего капитализма с doux commerce – и поселяется во всех великих доктринах отмирания политики и перехода от управления людьми к управлению вещами: в этом смысле Маркс – естественный преемник Смита. Либеральная экономическая утопия XVIII века и социалистическая политическая утопия XIX века отсылают, как ни парадоксально, к одному и тому же видению общества, основанному на идеале полной отмены политики. С этой точки зрения либерализм и социализм, несмотря на все имеющиеся между ними расхождения, соответствуют одному и тому же моменту взросления и самоосмысления современных обществ. При таком подходе, как, возможно, уже стало ясно, интеллектуальная история не просто помогает нам понять прошлое и прояснить наше мироощущение: она информирует и наше видение настоящего. Ибо стремление к саморегулирующемуся гражданскому обществу, распространяющееся посредством идеи рынка с XVIII века, до сих пор составляет подоплеку наших экономических и политических представлений.
Подход, очень кратко обрисованный в этом предисловии, как мне кажется, дает возможность по-новому осмыслить проблему современного отношения к вопросу либерализма. В сегодняшнем отношении к либерализму нередко проявляется то, что выглядит как противоречие или, по меньшей мере, расхождение между «политическим либерализмом», основанным на признании прав и свобод и поддержании плюрализма, который, как правило, оценивают позитивно, и «экономическим либерализмом», который гораздо чаще воспринимается как нечто подозрительное. Термины, в которых понятие рынка рассматривается в данной работе, дают возможность взглянуть на проблему в иной перспективе. Действительно, рынок и правовое государство ведут свое происхождение из одного и того же источника протеста: неприятия определенного способа институционализации власти над индивидами. В каждой из этих областей утверждается один и тот же принцип: индивидуальная автономия, основанная на отрицании любых форм абсолютной власти. Если есть общее смысловое ядро, которое позволило бы говорить о либерализме в единственном числе, то оно именно таково. В этом смысле, нет изначального противостояния между философией прав человека, провозглашаемой политическим либерализмом, и тезисом экономического либерализма об организующем характере экономических законов и ограничений, управляющих рынком. В обоих случаях признается, что над людьми и вещами нет никакого верховного правителя и что между людьми не существует отношений, основанных на личном подчинении. Центральное место власти должно оставаться пустым, поскольку отвергаются любое личное господство и любая монополия, устанавливающие отношения принуждения. «Правление, основанное на представительной власти, и рынок идут рука об руку и взаимосогласуются, – справедливо замечает Пьер Манан. – Индивид лишь тогда становится свободным и эмансипируется от личных форм власти, когда распределяет свою веру между этими двумя безличными инстанциями. В обоих случаях он не подчиняется ничьим приказам: предписания рынка никем не навязаны, они есть результат действий всех и каждого; законы государства общи для всех и ни для кого не делают исключения, и в конечном итоге они есть творение всех и каждого благодаря институту представительства»[21].
Таким образом, либерализм, утверждающийся в Европе начиная с XVII века, знаменует новую веху в понимании отношений между индивидом и властью. Он продолжает работу по политической секуляризации и утверждению приоритета личности, начатую в XIV веке. В этом смысле он не столько выражает некую чисто техническую доктрину, сколько характеризует определенную культуру. Либерализм сопровождает вхождение обществ Нового времени в новую эру представлений о социальной связи, основанных на принципах пользы и равенства, а не, как это было ранее, на существовании некоего изначального единства. Противопоставляя себя руссоистскому универсуму договора, он становится пружиной критики, направленной против принципа руководства и воли. В некотором смысле, либерализм, в котором экономика и политика неразделимы, делает деперсонализацию мира условием прогресса и свободы. В своих политических сочинениях Юм, величайший либеральный философ XVIII века, идет еще дальше, восхваляя в духе этих идей привычку и обычай. Дабы впредь порядок не основывался на зависимости индивидов от политической или религиозной власти, поясняет Юм, необходимо действительно, чтобы поведение в обществе регулировалось максимально безличным механизмом, который труднее всего присвоить и которым труднее всего манипулировать, – традицией. Единство интеллектуальной истории либерализма – в этом поиске альтернативы традиционным отношениям, основанным на принципе власти и зависимости.
Более того, через принцип суверенной автономии индивида, признаваемого полноправным хозяином и распорядителем самого себя, утверждается также качественно новый подход к морали. Одна и та же культура обнаруживается в итоге в основании «экономического либерализма», отсылающего к рынку, «политического либерализма», утверждающего приоритет прав человека, и «морального либерализма», который делает человека единственным судьей своих действий. Отделяя власть от общественного мнения, государство от общества, частное от публичного, индивидуальную мораль от правил общественной жизни, грех от преступления, эти «три либерализма» способствовали выработке новых форм социальных отношений. Что позволяет говорить о либерализме в единственном числе. В «Письмах о терпимости» Локка, в «Исследовании о природе и причинах богатства народов» Смита, в «О духе законов» Монтескье и «Принципах политики» Бенжамена Констана осуществляется одна и та же освободительная работа. Эти разные книги служат выполнению единой задачи.
Обрисованная таким образом перспектива позволяет говорить о либерализме в единственном числе и преодолеть трудности, которые возникают всякий раз, когда мы пытаемся выявить единство в основополагающих текстах со столь разнообразными сферами применения. Действительно, обилие, а иногда и противоречивость всей этой литературы, определяемой как «либеральная», оказываются проблемой лишь в случае, если мы пытаемся рассматривать либерализм как доктрину, то есть как корпус теоретических суждений и оценок, обладающий внутренней связностью и в то же время разнообразием. Ибо ясно, что доктринального единства у либерализма нет. Либерализм – это культура, а не доктрина. Отсюда – и те характеристики, что составляют его единство, и те, что порождают его противоречия. Либерализм – это действующая в современном мире культура, которая начиная с XVII века стремится освободиться и от королевского абсолютизма, и от господства Церкви (отсюда, кстати, берет начало глубинная связь либерализма с Реформацией, на которой мы здесь не будем отдельно останавливаться). Единство либерализма – это единство проблемного поля, совершаемой работы, суммы устремлений.
Будучи помещенной в этот общий контекст, утопия рыночного общества предстает неотделимой от двух других утопий. Первая – утопия господства права, которое могло бы послужить еще одним субститутом политическому порядку, основанному на конфликте и переговорах. Эта утопия есть естественное дополнение утопии регулирования, лежащей в основе современного понятия рынка. Вторая утопия – антропологическая: согласно ей, моральный и социальный универсум состоит из абсолютных индивидов, совершенно автономных и суверенных хозяев своей жизни. Логика подсказывает, что на этом утопическом триединстве должно строиться то, что можно было бы назвать «абсолютным либерализмом». Но нетрудно видеть, что это происходит лишь в очень редких случаях, хотя набросок такого проекта был сделан шотландскими философами XVIII века, и в особенности Джоном Стюартом Миллем в XIX веке. Специализация произведений по дисциплинам может, конечно, служить объяснением того, почему столь редки попытки дать законченное выражение подобного «полного» либерализма, покоящегося на триединой утопии рыночного общества, приоритета прав и радикального индивида. Но трудность здесь еще и интеллектуального порядка. Она связана с тем, что утопическое измерение либерализма может быть замаскировано, когда анализируется лишь одна из его составляющих (в самом деле, рынок можно свести к экономической технологии, а торжество права – к практическому способу обеспечить плюрализм и защиту индивидов), но в своем развитом выражении оно выявляет себя со всей очевидностью.
Такой подход к либеральной утопии помогает разобраться и в парадоксах современного антилиберализма. Замечательный факт: «радикальных» антилибералов, таких, что не признавали бы ни рыночного общества, ни главенства прав человека, ни моральный либерализм, ныне почти не существует. Только в рамках традиционалистской мысли в духе Бональда или в тоталитарных обществах полный антилиберализм мог находить последовательное и явственное выражение. Фашизм и коммунизм объединяло то, что они отвергали как антропологическую основу либерализма, так и вызванные им к жизни формы социального устройства и регулирования[22]. Ныне ситуация существенно изменилась. Антилиберализм стал гораздо более сложносоставным, он рассматривает каждую из трех утопий по отдельности, что-то принимая, что-то отвергая. Сегодня можно выделить три основные конфигурации антилиберализма:
– Моральный антилиберализм. Он часто сосуществует с искренним приятием рыночного общества и сдержанным отношением к правам. Американское «моральное большинство», так же как и консервативные правые в Европе, представляет эту позицию.
– Экономический антилиберализм. В настоящее время он часто соседствует с активным моральным либерализмом и публичным прославлением прав человека. К этому все более приближаются позиции новых крайне левых и радикальных левых во Франции.
– Юридический антилиберализм. Он характерен для «республиканских» слоев общества, обеспокоенных ростом влияния судей и независимых инстанций власти, в котором им видится угроза народному суверенитету. Нередко сочетаясь с критическим отношением к рыночной экономике, такая позиция может предполагать самые разные типы отношений с моральным либерализмом.
Конечно, эти три конфигурации представляют собой лишь идеальные типы, в реальности же мы имеем дело с многочисленными неоднородными комбинациями. Но они полезны тем, что помогают осмыслить противоречивый характер современного антилиберализма, который почти всегда содержит хотя бы один из элементов либеральной культуры Нового времени. По сути оказывается, что либерализм и антилиберализм всегда переплетаются друг с другом. Это разнообразие помогает также осмыслить многозначность прилагательного «либеральный», которое в Соединенных Штатах означает то, что мы в Европе назвали бы «левым», в то время как у нас оно имеет коннотацию «правого»[23]. Чем можно объяснить эту странную путаницу? На этот счет можно предположить следующее: в противоречиях антилиберализма проявляется одновременно критика либеральной утопии и признание неотвратимости той современности, которую последняя выражает. Эту двойственность, таким образом, не следует понимать лишь как непоследовательность[24]. Здесь на основе разных мировоззрений осуществляется один и тот же жест. В каждой из конфигураций антилиберализма имеет место отсылка к соответствующей встречной утопии: утопии некой основополагающей человеческой природы – в случае морального антилиберализма; утопии организующего и рационализирующего волюнтаризма – в случае экономического антилиберализма; утопии некой управляющей очевидным образом общей воли – в случае юридического антилиберализма. У этих трех встречных утопий разная природа. Первую можно охарактеризовать как архаичную. Она выражает, в строгом смысле слова, реакцию, отвержение современности, она ратует за возврат к старому порядку, считая его чем-то субстанциональным и противопоставляя общину или сообщество индивиду. Она опирается также на признание невозможности радикального самопорождения индивида[25]. Две других имеют более политический характер. Они отсылают к идеалу преднамеренно институциированного и волюнтаристски управляемого общества. Они, таким образом, встраиваются в то, что можно было бы назвать демократической утопией (утопией, против которой как раз и была направлена идея рыночного общества).
Понимаемый таким образом антилиберализм в истоке своем связан с двумя проблемными моментами. С одной стороны, это антропологическое напряжение между старым и новым, между сообществом и индивидом. С другой, это напряжение между двумя противоположными утопиями современности – сакрализацией воли и превозношением безличного регулирования. Осмысляя эмансипацию человечества, нельзя забывать ни об одном из этих противоречий, ибо каждая из утопий должна проходить постоянную проверку своей противоположностью. В любом случае, одно представляется невозможным: строить справедливое видение мира на избирательном антилиберализме. Ибо и в критике общества, и в рефлексии по поводу его реформирования следует учитывать современность, взятую во всех ее измерениях. Именно поэтому разрыв с утопическим либерализмом не может ограничиваться дискуссией о рынке как системе регулирования. Задача шире. Речь идет о том, чтобы помыслить политическое общество в его отличии одновременно и от государства, и от гражданского общества; цель в том, чтобы прежде всего наделить политическое поле автономией и спецификой, а не упразднить его; в том, чтобы признать, что демократия может развиваться, только когда мы признаем неустранимость социального разделения и конфликтов, что она, следовательно, не зиждется на утопии «Единого Народа» и некой общей воли, которая с очевидностью могла бы быть узнана и приведена в действие; в том, чтобы помыслить демократию как постоянное сражение, которое никогда не приведет к преодолению собственных трудностей и окончательному результату, а не как некую переходную реальность. Одним словом, речь идет о возврате к политическому. Следует также преодолеть образ рыночного общества, но не пытаясь при этом вернуться к невозможному коммунитарному идеалу (путь, который необходимо здесь обозначить, – это путь реинституционализации индивидов). Только при таком условии мы перестанем быть осиротевшими наследниками утраченных иллюзий и сможем день за днем бороться за настоящее, которое наконец уже не будет просто ожиданием и подготовкой великой мечты.
Октябрь 1998
Часть первая
РЫНОЧНАЯ ЭКОНОМИКА И ОБЩЕСТВО РЫНКА
1. ВОПРОС ИНСТИТУЦИИРОВАНИЯ И РЕГУЛИРОВАНИЯ ОБЩЕСТВА В XVII-XVIII ВЕКАХ
Идущее начиная с XIII века медленное разложение традиционного общественного уклада и связанных с ним представлений значительно ускоряется в XVII веке.
С отказом от общественного уклада, основанного на божественном законе, начинает постепенно рассыпаться и сам образ общества как социального тела. Имея в виду именно эту хорошо известную проблему, необходимо, как мне представляется, рассмотреть в единой исследовательской перспективе постепенную эмансипацию политики по отношению к морали и религии и экономическое утверждение современного [moderne] общества.
Важнейшая проблема Нового времени [modernité] – помыслить светское, нерелигиозное, общество, общество расколдованное, если воспользоваться выражением Макса Вебера. Если быть более точным – помыслить общество как самоинституциированное, не основанное ни на каком внешнем по отношению к человеку порядке. Гроций в этом смысле говорил о человеческом установлении в противоположность божественному установлению.
Одновременно с переходом от universitas к societas через эмансипацию политики происходит утверждение центральной фигуры этого процесса – фигуры индивида. Субъект отделяется от социального тела параллельно с автономизацией политики. Согласно яркой формуле Отто Гирке, «государство больше не выводится как частичное целое из предначертанной Богом гармонии универсального целого». Оно само для себя источник и не знает другого основания, кроме предписываемого естественным правом объединения индивидов, которые составляют сообщество, обладающее всей полнотой власти над самим собой. Эту концепцию развивает вся школа естественного права, рассматривающая людей как самодостаточных индивидов, а не как социальных существ, являющихся лишь кусочками большой мозаики[26]. Адам Фергюсон так резюмирует этот сдвиг: «У греков и римлян публика есть все, а индивид ничто, у современных [modernes] людей индивид есть все, а публика – ничто» (Essai sur l'histoire de la société civile. Т. 1. P. 151)[27].
Таким образом, именно исходя из индивида и его природы следует мыслить и решать проблему институциирования социального. Рассуждать в терминах естественного права означает прежде всего опираться на естественную антропологию. «Нет сколько-нибудь значительного вопроса, решение которого не входило бы в состав науки о человеке», – пишет Юм на первых страницах своего «Трактата о человеческой природе» (Traité de la nature humaine. Т. I. P. 59)[28]. Над этим важнейшим вопросом размышляют все философы XVII и XVIII веков, от Гоббса до Локка, от Юма до Смита, от Гельвеция до Руссо.
Коль скоро человек есть сам себе основание, то только исходя из того, что он из себя представляет, можно мыслить институциирование общества. Озабоченность этим обнаруживается в большинстве значительных книг эпохи. «Левиафан» Гоббса начинается шестнадцатью главами, объединенными названием «О человеке», которые, впрочем, во многом воспроизводят его первый трактат «Человеческая природа». Точно так же «Второй трактат о правлении» Локка начинается с главы, посвященной «естественному состоянию».
Представления о происхождении общества и представления о его гармоничном функционировании – два взаимосвязанных аспекта одного и того же исследования.
Этот анализ человеческой природы претендует на научность; его цель – дать обществу прочное и неоспоримое основание. Так, Гоббс в своем послании-посвящении в трактате «Человеческая природа» утверждает, что вдохновляется трудами Галилея. Юм также говорит о «применении экспериментальной философии в науках о морали» (Traité. Т. I. Р. 59)[29]. Гельвеций пишет в труде «Об уме»: «Я полагал, что этику следует трактовать так же, как и все другие науки, и создавать ее так, как создают экспериментальную физику»[30]. Подобные замечания можно цитировать до бесконечности.
Одним словом, речь идет о том, чтобы выработать науку о страстях, наподобие науки о разуме, уже существующей благодаря математике. Следует правильно понимать направленность всей этой расцветающей в XVIII веке литературы, посвященной общественным аффектам, страстям и чувствам. Речь не идет о моде на психологию или о светском увеселении. Эта литература свидетельствует лишь о появлении приоритетной философской задачи – помыслить основание человеческого общества. Речь идет о том, чтобы дополнить и обосновать новое мировоззрение, вызванное к жизни коперниковской революцией. «Страсти для духа суть то же самое, что движение для физики», – символично заявляет Гельвеций[31].
Говорить о человеке – на самом деле значит говорить о его страстях, причем говорить с научной точки зрения, отказываясь выводить основания общества из нормативного и внешнего морального порядка. Речь идет не о том, чтобы поучать человека, объясняя ему, что он должен делать; необходимо сначала понять, что он есть. Начиная с Макиавелли, эта «программа» стоит на повестке дня.
Мораль действительно признается несостоятельной, поскольку она не отталкивается от человека и от его страстей. Юм хорошо резюмирует эту широко распространенную в XVIII веке точку зрения. «Я считаю, – пишет он, – что моральная философия, которую древние завещали нам, страдает тем же недостатком, что и натурфилософия: она в основном гипотетична и больше строится на выдумке, чем на опыте. Каждый обращался к своему воображению, чтобы вывести правила добродетели и счастья, не рассматривая при этом человеческую природу, из которой с необходимостью выводится любое моральное заключение. Так что именно эту человеческую природу решил я взять за основной объект своего исследования, рассматривая ее как источник, из которого я буду черпать все постулаты критики и морали» (Traité de la nature humaine. Т. 1. P. 11 – это отрывок из письма, цитируемого Андре Леруа).
Вот почему моральная философия может существовать лишь как наука о законах человеческой природы. «И наука об этих законах есть истинная и единственная моральная философия», – заявлял еще Гоббс[32].
Таким образом, невозможно помыслить социальный порядок вне этой науки о страстях. В ней его единственно возможное прочное основание.
[18] См.: Фридман, Милтон, Фридман, Роуз. Свобода выбирать. М.: Новое издательство, 2007. – Примеч. ред.
[19] Цит. по: Dupuy J.-P. La main invisible et l'indétermination de la totalisation sociale // Cahiers du CREA. 1982. № 1 (октябрь).
[20] Откуда и происходят все споры в середине 1970-х об отношениях между либерализмом и самоуправлением (см. на эту тему мою книгу «L'âge de l'autogestion». Seuil, 1976).
[21] См. предисловие к антологии: Manent Pierre. Les Libéraux. Paris: Pluriel, 1986. Vol. 2.
[22] Единственное, что могло бы считаться спорным в этом контексте, – это сложное отношение марксизма к моральному либерализму (в то время как коммунистические режимы были достаточно жестко антилиберальными в сфере морали).
[23] Это несовпадение происходит попросту от того, что в Соединенных Штатах расхождения концентрируются вокруг вопроса о правах и вокруг морали, в то время как во Франции центральным предстает скорее вопрос рынка. Но можно с удивлением констатировать, насколько дискуссия по такому вопросу, как PACS, усложнила и переопределила во Франции критику либерализма (см. дискуссии, имевшие место осенью 1998 года). (PACS, Pacte Civil de Solidarité, Гражданский договор солидарности – регистрируемый в государственных органах договор, который может быть заключен между двумя лицами – как разного, так и одного и того же пола, – не состоящими в браке и желающими вести совместную жизнь. Закон о PACS был принят французским парламентом в 1999 г. – Примеч.ред.)
[24] В этом пункте я не согласен с мнением Марка Лилла, которое он высказывает в своей статье, в целом очень интересной: Mark Lilla, «А Tale of Two Reactions» (New York Review of Books. 1998. Французский перевод в «Esprit»: La double révolution libérate: Sixties et Reaganomics. 1998, octobre). Он действительно расценивает как непоследовательность одно из только что рассмотренных нами противоречий и призывает экономических либералов 1980-х принять революцию нравов 1960-х годов, а защитников культуры 1960-х, в свою очередь, принять рейгановскую революцию. С его точки зрения, либеральная революция должна быть едина.
[25] Этот тезис и придает всю юридическую и философскую важность вопросу законности преемственности.
[26] По этому вопросу см. статью Louis Dumont «Conception moderne de l'individu» (Esprit. 1978. Février) и монументальный труд Отто Гирке, опубликованный в конце XIX века (Gierke Otto. Natural Law and the Theory of Society, 1500 to 1800). Точные библиографические данные цитируемых произведений приводятся в библиографии в конце книги.
[27] Библиографические данные имеющихся русских переводов цитируемых Пьером Розанваллоном произведений указываются в библиографии в конце книги. – Примеч. ред.
[28] Юм Давид. Трактат о человеческой природе. Т. 1. С. 50.
[29] Там же. С. 53.
[30] Гельвеций Клод Адриан. Сочинения: В 2 т. Т. 1. С. 145.
[31] Там же. С. 186.
[32] Гоббс Т. Левиафан // Гоббс Т. Сочинения. Т. 2. С. 123.