Как это часто бывает, внешняя история этой фундаментальной проблемы схоластической мысли на–Чйнается с маленького курьеза, с немногословного замечания, походя брошенного Порфирием при его объяснении читателю, как следует понимать значения десяти аристотелевских категорий. Вот как оно выглядело: «Для настоящих целей я не буду обсуждать вопрос, существуют ли роды и виды реально, или же они суть только чистые понятия (поііопез), и, если они существуют, являются ли они телесными или бестелесными сущностями; отделимы ли они от чувственных вещей или же существуют только в них и в связи с ними. Все это вопросы крайне трудные и требуют иного, более высокого рода исследования». Судя по этому замечанию, Порфирий не считал возможным рассматривать трудную проблему статуса родов и видов в популярном введении в логику, так как вопрос относился скорее к компетенции метафизики. Но он все же в первом приближении поставил эту проблему. Комментируя Порфирия, Боэций воспринял ее как камень преткновения всей логики, а поэтому решил по крайней мере прояснить ее, а если возможно, то и найти решение.
В первом комментарии на «Введение» Боэций ограничивается в основном разъяснением и переформулировкой проблемы. Во втором, более глубоком, комментарии он предлагает один из вариантов ее решения — вариант, по его мысли, соответствующий мнению Аристотеля. Собственное мнение Боэций здесь не высказывает, оставляя читателю выбор между предложенным вариантом и как будто бы опровергнутой концепцией Платона: «Платон думает, что роды, виды и другие универсалии не только познаются отдельно от тел, но и существуют и пребывают вне их, тогда как Аристотель полагает, что предметы бестелесные и универсальные действительно являются объектами познания, но что существуют они только в чувственных вещах. Я не имел намерения решать, которое из этих двух мнений истинно, ибо это зависит от более высокой философии. Поэтому я склонился к мнению Аристотеля, но не потому, что особенно почитал его, а потому, что книга эта (т. е. «Введение» Порфирия) была написана под углом зрения «Категорий», автор которых — Аристотель» [260].
Прежде чем сказать что‑либо о действительной позиции Боэция в вопросе о статусе универсалий, посмотрим, как он опровергает Платона средствами философии Аристотеля. Предположим, рассуждает Боэций, что роды и виды существуют реально, подобно Другим чувственным вещам, называемым субстанциями, т. е. что «животное вообще» и «человек вообще» существуют в том же смысле, в каком существуют отдельные люди и животные. Тогда встает вопрос: существуют ли эти «субстанциальные» роды и виды как нечто общее или как единичное? Но если род существует как нечто одно, то он не может быть общим родом (универсалией); если же он существует как нечто общее, то он не может быть одним.
Мы говорим иногда о единичном предмете как об общем. Но это бывает только в трех случаях: (1) когда отдельная вещь принадлежит множеству своими пространственными частями, но не целиком, как, например, в случае общего стола, за которым обедают многие люди, или общей пищи, которую они употребляют; (2) когда предмет принадлежит множеству последовательна, как в том случае, если сперва им пользуется один человек, потом другой, потом третий и т. д.; (3) когда предмет целиком и одновременно оказывается достоянием многих, как представление в театре, где все зрители сразу воспринимают один и тот же спектакль. Однако первые два случая не подходят для универсалий, так как роды и виды присущи индивидам не по частям и не попеременно, а целиком и одновременно. Существо считается животным только тогда, когда оно удовлетворяет сразу всем признакам животного, и таких существ имеется множество в то же самое время. Третий случай также не подходит, ибо то, что в нем является общим, оказывается внешним по отношению к индивидам множества и не относится к их сущности, тогда как общие родовые и видовые признаки принадлежат индивидам субстанциально. Из всего этого Боэций заключает, что как нечто общее универсалии не могут существовать наряду с единичными субстанциями. С другой стороны, они не могут существовать и как нечто только единичное, так как в этом случае они не были бы универсалиями. Ведь роды и виды, по определению, общи группам индивидов. Следовательно, универсалии не могут вообще быть субстанциями и существовать реально. Остается предположить, что они существуют только в нашем представлении, т. е. как чистые понятия. Но и эта гипотеза неприемлема. Ведь, если наше представление о них истинно, оно должно соответствовать реальности, и тогда универсалии существуют реально, что опровергнуто предыдущим рассуждением. А если оно ложно, то универсалии суть бессодержательные, пустые понятия и поэтому лишены всякого смысла[261]. Боэций отдает себе отчет в том, что любое понятие есть единство формы и содержания и что любая мысль имеет интенциальную природу — направлена на объект.
Перед лицом указанных антиномий Боэций обращается за помощью к философии Аристотеля и дает решение проблемы в духе Александра Афродизийского, античного комментатора аристотелевских сочинений[262]. Выше мы уже показали, что Боэций понимает под единичными субстанциями. Это сложные, составные образования, включающие многообразие акциденций. Единство этого многообразия обеспечивается формой. Ни форма, пи акциденции в единичных вещах неотделимы от материи. Однако наш ум способен выделять и абстрагировать и то, что существует только нераздельно с другим, мысленно разлагать предмет на элементы и рассматривать их в отдельности. Универсалии как раз и являются результатом такой мысленной абстракции. Они возникают, когда мы отвлекаем от предметов сходные признаки и удерживаем их в одном представлении: «Вид есть, по всей вероятности, не что иное, как мысль,. произведенная от субстанциального подобия нумерически неподобных индивидов, а род — мысль, полученная от подобия видов»[263]. Иными словами, универсалии существуют только в мышлении, но они отражают реальные сходства вещей. Правда, сходные качества различных предметов не могут реально существовать отдельно от них и в действительности принадлежат только индивидам, будучи полностью слиты с другими индивидуальными качествами. Тем не менее ум не ошибается, когда рассматривает их отдельно, лишь бы он помнил, что существовать отдельно от индивидов они не могу г. Ошибка ума возникает лишь тогда, когда он либо считаем абстрактное реально существующим, либо объединяет в одну мысленную композицию то, что не соединено в действительности. Не будет заблуждением, если мы будем рассматривать линию отдельно от поверхности, хотя линия и не существует отдельно от нее. Такое рассмотрение не будет противоречить действительности и отразит нечто реальное. Другое дело, когда мы мысленно соединяем туловище лошади с верхней частью человека, — полученная таким путем идея кентавра будет ложной, так как не будет иметь аналога в действительности. Таким образом, Боэций вносил поправку в первоначальное утверждение о том, что истинность универсалий возможна, только если им соответствуют реальные субстанции. Теперь он считал достаточным, чтобы им соответствовали качества субстанций, и притом качества сходные, подобные. Боэций не заметил, что в своем решении проблемы универсалий он фактически только подменил одну проблему другой: вопрос об общем свел к столь же трудному вопросу о сходном и подобном. В самом деле, объяснять существование общего через понятие сходного не есть ли то же самое, что сходное объяснять через общее? Когда мы говорим, что два предмета похожи друг на друга, имеем ли мы в виду что‑нибудь еще, кроме того, что между ними есть нечто общее? Образуется очевидный круг. Кроме того, остается неясным, что Боэций понимает под актом абстрагирования: каков механизм превращения в мыслепную универсалию того, что существует только в вещах (имеющих к тому же иную, чем мысль, природу) и неотделимо от них? Одним введением термина «абстрагирование» тут не отделаешься.
Впрочем, Боэций, как и Порфирий, ощущал эту трудность. Недаром он приписал данное решение не себе самому, а аристотелевской философии. Свое же собственное мнение он отказался высказать. В то же время есть много оснований считать, что эзотерйческая позиция Боэция была несколько иной. Она была ближе к Платону и Порфирию, чем к Аристотелю. В «Сопзоіаііо» ив «Бе Тгіпііаіе» Боэций ясно говорит о том, что вещи со стороны их формы и положительных качеств являются только несовершенными подобиями божественных идей и что человеческий разум независимо от чувств может непосредственно созерцать эти идеи в их чистоте и видеть в них основания всех предметных форм: «Чувства сообщают нам о форме, соединенной с материей в единичной вещи, тогда как воображение рисует форму без материи. Рассудок же идет дальше этого и путем всестороннего анализа определяет вид, к которому принадлежат отдельные вещи. Но взор разума возносится еще выше: он постигает благодаря своей проникающей силе саму простую форму» (Сопз. V рг. 4). Чувства, воображение, рассудок и разум охватывают по существу одну и ту же форму, однако с разной степенью адекватности. Только разум видит ее такой, какова она есть в себе. Более того, «то, что относится к чувствам и воображению, не может иметь статус универсальности» (ІЬісі.), а чистая форма универсальна, так как она конститутивный принцип вида. Следовательно, как объект разума она существует отдельно от вещей. Развитое Боэцием в «Бе ТгіпіІаЬе» учение об «интеллектибилидх» позволяет подкрепить это его мнение о самостоятельном существовании «абстрактного», которое там прямо отождествляется с идеальным. Тем не менее было бы неправильно думать, что в вопросе об онтологическом статусе универсалий Боэций не колебался и безоговорочно принял позицию платоников (как это утверждает Э. Жильсон) [264]. Его желание примирить Платона с Аристотелем наложило Свою печать и на его логические взгляды. Выбирать между двумя корифеями античной мысли просто нѳ входило в его задачу.
Эта неоднозначность позиции Боэция оказалась для средних веков прямо‑таки продуктивной. Те из схоластиков, кто хотел видеть в Боэции прежде всего платоника, выводили из его логики концепцию реального существования универсалий — реализм; те, кто толковали его как аристотелика, находили у него теорию существования универсалий только в мышлении — концептуализм; но были и такие, которые, убежденные логической силой вышеупомянутых боэциевских антиномий, не считали предложенное им разрешение последних обоснованным и поэтому отвергали существование универсалий в любой форме, рассматривая их только как имена классов вещей или даже как простые звуки речи (номинализм). Возникшие таким образом реализм, номинализм и концептуализм с различными оттенками составили основные конкурирующие партии внутри схоластики.
3. МУЗЫКА
Воздействие трудов Боэция на средневековую мысль не ограничивается сферой философии и логики. Его деятельность в области свободных наук («свободных искусств») была не менее плодотворной. Он не только поддержал популяризованную Марцианом Капеллой идею семи свободных наук как пропедевтики к изучению философии, но и внес собственный вклад в дело их систематизации и канонизации, имевшее важное значение для средневековой науки. Своими логическими работами и сочинениями по риторике он принял участие в разработке «тривиума» (грамматика, риторика, диалектика). В то же время он стал подлинным учредителем латинского средневекового «квадривиума» (арифметика, геометрия, астрономия и музыка), т. е. цикла дисциплин, которые он назвал «четверными вратами» к мудрости. В этих науках, как и в философии, он не стремился к открытию чего‑то нового, а заботился скорее о наилучшей утилизации старого уже открытого. Так возник его замысел переложить на латинский язык содержание фундаментальных трудов греческой науки, придав этому содержанию форму учебного руководства, наставления (іпзШиІіо) — типичную форму средневековых научных трактатов. Боэций написал подобного рода «институции» по арифметике (ІпзШдіІіо агШнпеІіса) и по музыке (Іпзіііиііо пшзіса), взяв за основу соответствующие труды Никомаха из Геразы, а также, возможно, по геометрии на основе «Начал» Евклида (авторство сохранившейся «Оеошеігіса» оспаривается). Вероятно, им были написаны институции и по астрономии на основе трудов пифагорейцев и Птолемея. В пользу этого говорят красноречивые слова Кассиодора: «Благодаря твоим переводам италийцы читают музыканта Пифагора и астронома Птолемея, сыны Авсонии внимают знатоку арифметики Никомаху и геометру Евклиду, теолог Платон и логик Аристотель спорят на языке Квирина, и механика Архимеда ты вернул сицилийцам в облачении римлянина… Всех их ты сделал ясными посредством отменных слов, прозрачными — посредством точной речи, так что они предпочли бы твое произведение своему, если бы имели возможность сравнить свой труд с твоим» [265]. Конечно, Кассиодор преувеличивает. Но если даже половина из того, что он называет, было сделано Боэцием, мы можем смело утверждать, что именно ему, Боэцию, средневековье, особенно раннее, было обязано тем, что не произошло полного забвения ни одной из наук «квадривиума».
Из двух сохранившихся подлинных работ Боэция этого цикла ни «Іпзіііиііо агійітеііса», ни «Іпзіііпііо тизіса» нельзя считать произведениями только конкретно–научного характера. Обе работы имеют прямое отношение к философии. Обе они проникнуты духом пифагореизма, и обе связаны одной темой — темой гармонии и ритмического порядка, царящего в универсуме. В этом они созвучны космологии «Сопзоіаііо», где гармония мира уподобляется «сладкой игре на кифаре» (III т. 2).
«Арифметика» начинается с указация на то, что мир создан богом по модели идеального числа (пишете), изначально присутствующей в божественном разуме. От этого космос получил математическую структуру и его развитие подчинилось гармоническому ритму (ІП8І. аг. I 1). Ритму (числу) подчинены движения небесных светил, смена времен года; числа — это энергии и сущности вещей; они, делая материю структурной, придают ей форму, т. е. собственно принцип бытия (ІЪій. I 2). Далее определяется, что такое число: «Число есть собрание единиц, или количественная сумма, составленная из единиц» (ІЬісІ. I 3). Единица — основа чисел. Подобно точк^, которая, не будучи сама линией, порождает все линии, едипица, сама не являясь числом, образует все числа. Господствуя над числами, она владычествует и над миром, делая его единым. Ближайшим порождением единицы (монады) служит двоица (диада). Единица обладает определенностью и устойчивостью, двоица неопределенна и неустойчива. Поэтому единство — начало бытия и жизни, раздвоение — начало распада и смерти. Во всех других числах преобладают либо свойства единицы (нечетные числа), либо свойства двоицы (четные числа). Из чёта и нечета складывается целое мира (ІЬіД. II). Мировая гармония, «музыка мира» есть «единение многого и согласие разногласного» (ІЬій. II 32). Гармония связана с мерой, ибо «в музыке мира, по–видимому, не может быть ничего чрезмерного, дабы одно своей чрезмерностью не разрушало другое» (ІЪіД. I 2). Но она связана также и с пропорцией, которая определяет благозвучие и благовидность в слышимом и видимом мире. Существует десять видов пропорций, из которых высшей является музыкальная (ІЬісІ. II 54).
Те же пифагорейские идеи Боэций развивает в трактате о музыке. Выделяя три рода музыки: космическую (шипйапа), человеческую (Ьишапа) и инструментальную (іпзігитепіаііз), он подчеркивает, что фундаментом науки о музыке должна быть теория музыки космической, мировой гармонии. Мир представляется ему гигантским музыкальным инструментом, где отношения между небесными сферами соответствуют музыкальным интервалам (Іпзі. шиз. I 27). Человек связан с музыкой так, что, если бы даже и захотел, он не смог бы устраниться от нее (ІЪіД. I 1). Как в микрокосме, она заложена в самой структуре человеческого существа, определяя внутреннюю гармонию души, гармонию тела, а также гармонию между душой и телом. С помощью чувств человек способен видеть и слышать проявления мировой гармонии, воспринимать гармонию искусства. Однако истинным судьей и восприемником гармонии может быть только разум. Поэтому наука музыки — это рациональная наука. Только тот, кто знаѳт и понимает разумом законы, лежаіцие в основе мировой музыки и музыкального/ искусства, может по праву считаться подлинным музыкантом: «Тот лишь поистине является музыкантом (тизісиз), кто по тщательном разумении приобрел знание музыки не рабством дела, а силой созерцания» (ІЬісІ. I 34). Не исполнители и даже не сочинители музыки владеют ее искусством, но те, кто способен судить о ней на твердых основаниях разума. «Гораздо важнее знать, что делается, чем делать то, что знаешь» (ІЪіД.). Такова центральная идея боэциевской эстетики[266]. Другая эстетическая идея трактата — это идея о терапевтической и этической роли музыки. Музыкальное искусство в собственном смысле рассматривается Боэцием не как способ самовыражения художника, а как способ воздействия на психологию и даже физиологию человека. В связи с этим Боэций вслед за Платоном, Плотином и Августином уделяет большое внимание проблеме музыкальных «этосов».
Вообще после пифагорейцев (прежде всего самого Никомаха из Геразы) на музыкальную эстетику Боэция больше всех повлиял Августин своим сочинением «Бе шизіса». Как и в последнем, в трактате Боэция теория музыки выходит далеко за пределы проблематики музыкального искусства. Она становится общей теорией мира, этикой, педагогикой, даже политикой (сI. Іпзі. шиз. I 1). Конечно, такой подход к музыке только продолжал античные традиции. Но с известными ограничениями можно сказать, что это был также и средневековый подход. Если не музыка, то во всяком случае «ритмика» — универсальная теория числовой гармонии — составляла существенную часть средневекового мировоззрения. Через Боэция средневековье узнало и некоторые специальные, пифагорейские, аспекты этой теории. Возвышение умозрительного аспекта музыки в ущерб композиции и исполнительству, предпочтение рационального чувственному, средств воздействия средствам выражения, духовной красоты красоте пластической — все это после Боэция и не без его влияния стало нормой схоластической эстетики.
Глава третья. ФОРМА КУЛЬТУРЫ: ФЛАВИЙ КАССИОДОР
Флавий Кассиодор Сенатор[267] замыкает ряд мыслителей — посредников между античностью и средневековьем или же в определенном смысле начинает собой ряд уже «чисто средневековых» мыслителей. Современник Боэция, Кассиодор был, как и тот, высокообразованным римским патрицием, служившим варварскому королю Теодориху. Как и Боэций, он достиг высших государственных должностей и оказывал прямое влияние на политику готского короля. От имени Теодориха этот просвещенный министр вел всю переписку как с итальянскими подданными, так и с соседними монархами. Однако Кассиодор был политиком более дальновидным и осторожным, чем Боэций. Благодаря этому он избежал казни и еще длительное время продолжал свою деятельность при преемниках Теодориха. Только после вторжения византийцев в 540 г., уже в преклонном возрасте, он оставил политику и, удалившись в свое имение на юге Италии, основал там монастырь «Вивариум», где посвятил себя христианскому просвещению монахов. Здесь, в «Виварии», он собрал уникальную на Западе библиотеку рукописей, ставшую образцом для будущих монастырских книгохранилищ. Здесь им были написаны «Наставления в науках божественных и светских» (Іпзіііиііопез ІіМегагит йіѵіпагиш еі заесиіагит) — программное сочинение, служившее в течение последующих столетий своего рода уставом ученой деятельности монахов и вообще образованных христиан.
Кроме «Институций» Кассиодор написал за свою долгую жизнь множество других работ по истории, грамматике и философии. Писал он и комментарий на Библию. Из специально философски/ работ сохранился его трактат «О душе» (Бе ^піта), идеи которого в основном почерпнуты из /соответствующих работ Августина и Клавдиана Л^амерта. Целью трактата является доказательство бестелесности и бессмертия души. Среди доказательств Кассиодор приводит такой аргумент: раз душа причастна познанию интеллигибельных сущностей, которые вечны и неизменны, она должна быть в чем‑то подобна этим сущностям. Поэтому она нематериальна и бессмертна. Однако душа есть творение. Отсюда ее конечность и изменяемость. Кассиодорово определение души таково: нематериальная субстанция, сотворенная богом, оживляющая свое тело, рациональная и бессмертная, способная быть доброй и злой [268]. Способ сотворения души остается тайной. Душа присутствует в каждой точке тела вся целиком. Кассиодор затратил много труда на выяснение того, является ли душа субстанцией или же только формой телесной субстанции. Все эти темы найдут продолжение у многочисленных подражателей Кассиодора в средние века.
Значение Кассиодора в истории культуры определяется совсем не его вкладом в философскую теорию или науку. По научным результатам он стоит много ниже Боэция. Но он даже значительнее Боэция как идеолог церковной средневековой культуры. Главным делом его жизни было определение формы этой культуры, формы и способа интеллектуальной деятельности в условиях, когда светская образованность была сведена почти к нулю. Кассиодор был тем, кто предложил такую программу деятельности, реализация которой должна была свести неизбежные потери к минимуму. Он был тем, кто провозгласил труд переписчика древних рукописей богоугодным занятием и внедрил этот принцип в монастырскую жизнь. Благодаря этому до нас дошли тексты античных и средневековых авторов, обреченные на гибель, если бы этот принцип не восторжествовал. Кассиодор умело обосновал желательность и необходимость для верующего знать основы светских наук для того, чтобы лучше понимать Писание. х0н ратовал за изящество литературного стиля, ссылаясь на изящество стиля Библии, но попутно рекомендовал для упражнения в слоге читать „ и латинских классиков. Одним словом, он всячески старался (и небезуспешно) заключить в новую культурную и идеологическую форму как можно больше античного и светского содержания, понимая, что только в этой средневековой форме достижения прежней культуры будут избавлены от полного уничтожения.
Как мы уже отметили, вся эта программа содержалась в Кассиодоровых «Институциях». Первая часть этой работы была посвящена наставлениям, касающимся допустимых для монаха форм интеллектуального труда. Перевод, переписка и комментарий должны были, по мысли Кассиодора, стать главными, если не единственными видами этого труда. Бережное отношение к наследию прошлого — одно из главных наставлений автора. В этой же первой части разбираются состав и литературные достоинства Писания.
Во второй части, которая позднее фигурировала как самостоятельный трактат под названием «Ое агІіЪиз ас йізсірііпіз ІіЬегаІіиш ІіНегагит», Кассиодор описывает те светские науки, которые нужны, по его мнению, для лучшего уразумения Писания. Содержание семи свободных наук, особенно «квадривиума», сведено к самым общим сведениям. Но с другой стороны, Кассиодор, как никто до него, подчеркивает само значение свободных наук, обстоятельно обсуждает их функции в образовании, их взаимное соотношение. Происхождение этих наук он освящает авторитетом Писания, говоря, что их семерное количество было указано уже в книгах Исхода и Псалмов. Любопытно, что Кассиодор одним из первых поднимает вопрос о соотношении науки (йізсірііпа) и искусства (агз). Сам он предпочитает говорить о «семерке» и как о науках, и как об искусствах в зависимости от способа их употребления. Наибольшую трудность он видит в квалификации логики («диалектики»). Наука она или искусство? Решая этот вопрос, он уточняет сперва сами понятия «йізсірііпа» и «агз». Науку он определяет как аподиктическое анание, тогда как искусство — кай знание вероятное. Логика — наука, когдз она занимается аподиктическими доказательствами, и искусство, когда занимается вероятными. Ссылаясь на древние авторитеты, он отличал науку от искусства также и по предмету: «Между искусством и наукой признанные мастера светской литературы Платон и Аристотель устанавливали такое различие, что искусство касается отношений между вещами случайными, которые могут быть иначе, чем они есть; наука же касается вещей, которые не могут быть иначе» (Іпзі. II 3, 20). Средние века переняли от Кассиодора его двойственную трактовку семи дисциплин и называли их то искусствами, то науками [269].
В целом «Институции» Кассиодора говорят о том, что программу христианского образования, намеченную раньше Августином, пришлось существенно сократить, хотя и сохраняя основные принципы этой программы. Кассиодор был на пороге эпохи, для которой сохранить хотя бы немногое из того, что предлагал Августин в своей «Христианской науке», было уже великим подвигом.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
В сфере философской, мировоззренческой и вообще в сфере духовной культуры переход от «настоящей» античности к «настоящему» средневековью произошел довольно плавно и, можно сказать, почти неощутимо, растянувшись во времени на целое тысячелетие. Выделять в рамках этого переходного периода патристику в качестве особой, самостоятельной эпохи, в каком‑то смысле противопоставленной эпохе ранней схоластики, можно только весьма условно. В самом деле, вышеупомянутый Кассиодор, которым мы завершили историю латинской патристики, — мыслитель уже вполне средневековый по роду своих занятий и вполне схоластический по образу мыслей. Таков же и Боэций. Но очевидно и то, что Боэций и Кассиодор имеют не меньше, а скорее много больше общего с Августином, чем, например, с Эриугеной или Ансельмом. Их большее сродство с Августином объясняется прежде всего общностью исторической роли: как и Августин, они являются отцами и наставниками — «основоположниками» средневековья; и его и их деятельность оказала на средние века, можно сказать, универсальное влияние (чего не скажешь о деятельности Эриугены, Ансельма или даже Фомы Аквинского, влияние которых на средневековую мысль было хотя и глубоким, но всегда партикулярным, ограниченным одним из направлений, одной или несколькими школами). Пожалуй, этот признак — признак универсальности воздействия на средневековую мысль — может в ряде случаев служить почти единственным признаком отнесенности данного учения к патристике, а не к схоластике. И все жѳ обособление патристики от схоластики оправдано нѳ только тем, что вся схоластика — как бы ни расходились в нейліазличныѳ направления и школы — почитала патристику для себя классикой. Оно оправдано, конечно, и более тесной, более органической (определенной в конце концов просто хронологическими причинами) связью патристики с античностью и еще тем, что эпоха патристики в известном смысле была эпохой более творческой, чем эпоха схоластики; как мы убедились выше, способ мышления и способ философствования, которым схоластика в основном уже только пользовалась, патристикой создавался, формировался. То, что для схоластики было уже привычным и апробированным, для патристики часто было еще неизведанным и рискованным. Для патристики характерна большая самостоятельность мысли, меньшая ее зависимость от власти авторитета, но, правда, и меньшая дисциплинированность и более очевидная противоречивость. В сравнении со схоластикой патристцка проявляет больше жизни и движения, больше эмоций и интуиции, больше творческого энтузиазма, но меньше рассудочности и организованности.
Однако в других, не менее существенных аспектах патристика и схоластика — явления вполне однородные, и первая служит только началом того, продолжением чего служит вторая. Они однородны, во–первых, в силу общего для них способа философствования (см. Введение); во–вторых, в силу инвариантности целого ряда характерных для них идей и принципов, т. е. в силу существенного единообразия их философского содержания. В соответствующих разделах нашей книги мы, надеемся, показали, какие именно философские идеи, выдвинутые или одобренные отдельными представителями патристики, были унаследованы, подхвачены и развиты дальше схоластикой. При этом мы учитывали гетерогенность самой патристики, различную степень влияния разновременных и разнотипных ее учений, среди которых особое внимание мы уделили философскому учению Августина. Кроме того, мы учитывали и известную неоднородность схоластики, различные направления которой наследовали от патристики различные, иногда противоречащие друг другу представления. Наконец, мы учитывали и тот факт, ч1о при всем своеобразии взглядов отдельных мыслителей патристики и при всех расхождениях схоластических учений патристика и схоластика были внутри себя и взаимно едины в безоговорочном принятии таких фундаментальных для них мировоззренческих принципов, как теоцентризм, креационизм, провиденциализм и т. д. То, что такого рода принципы в совокупности составляли фундамент почти всей средневековой философии, а также то, что утверждение нормативности этих принципов для философского мышления европейцев было делом патристики, как раз и служило для нас основанием рассматривать историю патристической мысли как историю формирования средневековой философии. В заключение нашей книги упомянем еще раз наиболее важные из указанных основоположений.
(1) Теоцентризм. В соответствии с этим принципом источником всякого бытия, блага и красоты является бог. Служение богу рассматривается как основа нравственности, подражание и уподобление ему — как высшая цель человеческой жизни. Все вещи соотносятся с божественным совершенством и через это соотнесение обретают свое законное место в иерархической системе ценностей. Принципу теоцентрической иерархии подчиняется и знание, наука. На вершине пирамиды знания помещается теология, наука о боге, ступенькой ниже — прислуживающая ей философия, еще ниже — остальные науки. Достоинство философии соизмеряется с ее способностью возводить ум к предметам божественным. Эта концепция нам уже хорошо знакома. От Филона до Кассиодора ее разделяли все изученные нами мыслители. Почти столь же универсальной будет она и в средние века. В каком‑то смысле принцип теоцентризма был для патристики спекулятивно продуктивным. Вспомним хотя бы тот факт, что исходящее от теологии требование представлять бога бытием абсолютным и единственно истинным поневоле заставляло таких мыслителей, как Ориген, Иларий, Августин и Боэций, углубляться в вопросы онтологии и уточнять такие понятия, как «бытие», «существование», «сущность», «субстанция», «акциденция», «атрибут», «модус», «качество», «свойство» и т. п. Нельзя не отметить, что в аналцйе этих понятий патристика, несомненно, сделала шаг вперед по сравнению с предшествующей эпохой. А если говорить о Тертуллиане, Иларии, Викторине, Августине и Боэции, то во многом благодаря именно им соответствующая онтологическая терминология, давно употреблявшаяся греками, впервые нашла твердые латинские эквиваленты; благодаря им она вошла в философский лексикон средневековья и через его посредство перешла в философию Нового времени. Учитывая принцип теоцентризма, мы можем также оценивать отношение патристики к основному вопросу философии. Все изученные нами мыслители единодушно признавали гносеологически и генетически первичным «бытие», а не «мышление», однако под этим первичным «бытием» все они понимали бытие бога, а не природы. Божественное же бытие представлялось им либо как бытие духа, либо во всяком случае как нечто отличное от природного бытия. Таким образом, исходную философскую позицию патристики можно оценить как теистический спиритуализм и супранатурализм, хотя, как мы уже говорили во Введении, мыслителям патристики (за исключением, может быть, Григория Нисского} в воззрениях на физический, чувственный мир присущ своего рода реализм: они верили в реальное, независимое от восприятия существование чувственных вещей и в возможность их познания с помощью чувств и разума, однако считали их продуктом творческой активности бога. Перечисленные импликации теоцентризма были характерны также и для схоластики.
'(2) Креационизм. Этот второй принцип гласит, что все изменяемое сотворено богом из ничего и, наоборот, все сотворенное изменяется и стремится к ничтожеству. Как мы знаем, указанный принцип наиболее обстоятельно был рассмотрен Августином, которому он служил поводом для обсуждения проблемы изменения и развития, а также проблемы времени и временности. Результаты этого обсуждения были, как известно, весьма плодотворны. Других мыслителей патристики креационизм заставлял двигаться в ином, менее плодотворном направлении, ориентируя их на фидеистское восприятие природы и отрицание реального развития. В том же направлении ориентировалось главным образом и креа' ционистское мышление схоластики. Из принципа креационизма вытекало пессимистическое или оптимистическое миропонимание в зависимости от того, делался ли акцент на сотворенности, «тварности» мира или же на «божественности» творения.
3) Провиденциализм. Положение о том, что бог перманентно правит созданным им миром, человеческой историей и поведением каждого отдельного человека, также было универсальным принципом. Прилагаемый к космологии, этот принцип приводил к идее мировой гармонии и осмысленности всех происходящих в мире событий. У Филона и апологетов он сливался с концепцией Логоса, стимулируя интерес к проблеме единства бытия и мышления, мышления и языка. У Августина и Боэция космологический провиденциализм выразился в учении об идеях божественного разума, в экземпляризме, но также и в учении об имманентной закономерности мировых процессов. Юстин, Григорий Нисский и Августин связывали с этим принципом свое учение о «семенных логосах» (гаііопез зешіпаіез). Побочным продуктом провиденциализма было внимание всей патристики к проблемам порядка, меры, структуры, причинности и целесообразности. Однако все эти проблемы обсуждались, как правило, на сугубо абстрактном уровне и в границах теоцентризма. Еще большую роль провиденциализм играл в патриотической этике и философии истории. В не смолкавшем в продолжение всего средневековья споре о согласовании божественного провидения с человеческой свободой основные партии определились уже в эпоху патристики. Потратив много сил на безуспешные попытки разрешить этот давний вопрос, патристика в то же время много потрудилась над прояснением и других, смежных, вопросов, таких, как вопрос о соотношении необходимости и случайности, свободы и детерминизма, детерминизма и моральной ответственности. Провиденциалистское воззрение на историю, характерное особенно для Августина, косвенно содействовало преодолению циклической концепции йремеіш и утверждению важнейшего понятия исторического прогресса.
4) Персонализм. Этот фундаментальный принцип требовал понимания человека как «персоны» — неделимой личности, обладающей разумом и свободой воли, сотворенной по образу и подобию бога и наделенной совестью. С этой точки зрения каждая личность — это особый замкнутый мир, внутри которого невидимо действуют борющиеся друг с другом силы добра и зла, духа и плоти, разума и чувственности, долга и склонности; мир, в котором есть свой суд (суд совести) и свой закон (внутренний логос, отражающий Логос божественный). Этот персональный мир фактически непроницаем для других людей и совершенно прозрачен только для бога. Только богу подотчетен человек и в своих поступках, и в своих помыслах. При этом праведность помыслов имеет для оценки личности не меньшее, а даже большее значение, чем добродетельность поступков. Внутренняя, скрытая от глаз окружающих жизнь личности является решающим фактором при определении конечной судьбы человека. Приведенная концепция, знакомая нам по августиновской «Исповеди», родилась именно в эпоху патристики, но была господствующей и в средние века. Обычно ей сопутствовал своего рода антропоцентризм (человек мыслился венцом творения, посредником между богом и миром, а иногда — как у Оригена и Григория Нисского — даже основанием творения) и «психологизм», который был закономерным следствием возвышения внутреннего мира человека. Хотя человек представлялся единством души и тела, носителем человеческой личности считалась преимущественно душа. Порча тела не считалась порчей личности, таковой считалась только душевная порча. Сообразно этому анатомирование и врачевание души рассматривались патристикой как задача, несравненно более важная, чем забота о теле. Принцип персонализма наложил свой отпечаток и на социально–политические воззрения патристики, обычно представлявшей общество и государство не как органическое единство, а как совокупность атомарных личностей, объединенных общими целями (Августин). Существенную роль персонализм играл и в теологии, где само учение о божественном триединстве, т. е. о слиянии в одной божественной природе трех лиц (персон), родилось во многом благодаря утверждению нового понятия личности.
5) Ревеляционизм. Принцип, согласно которому самый надежный и достоверный способ познания наиболее важных для человека истин состоит в постижении смысла священных писаний, заключающих в себе божественное откровение (Кеѵеіаііо), т. е. раскрытие перед человеком божественной воли и тайн бытия. Ревеляционизм не исключал друтих способов познания, однако нередко делал их излишними (вспомним знаменитые слова Тертуллиана!). Стимулируя развитие герменевтики и в какой‑то мере семиотики (не случайно проникнутая духом ревеляционизма августиновская «Бе йосігіпа сЬгізііапа» содержит в себе поразительно современное учение ознаках), ревеляционизм в то же время существенно сдерживал развитие опытного знания и вообще научное новаторство. Почти безраздельное господство принципа ревеляционизма над патристической и средневековой мыслью придало специфический колорит и применявшемуся тогда способу философствования: как мы знаем, этот способ философствования подчас сводился к экзегезе Писания и вообще к экзегетике.
Таковы важнейшие инварианты, позволяющие отнести патристику и схоластику к одному и тому же духовному универсуму — универсуму, знакомство с которым совершенно необходимо, если мы хотим составить сколько‑нибудь полное и объективное представление об истории европейской философии.
[260] PL 64, col. 82 AB.
[261] PL 64, col. 82B-83A.
[262] PL 64, col. 83A-86D.
[263] PL 64, col. 85C.
[264] Gilson E. Op. cit., p. 101.
[265] Цит. по: Зубов В. Я. Аристотель. М., 1963, с. 225.
[266] Подробнее об эстетике Боэция, и в частности о содержании его трактата о музыке, см. Уколова В. И. Из истории эстетических учений раннего срёдбевековья. — Европа в средние века. М., 1972; о Боэции как теоретике музыки: Potiron Я. Воёсе, theoricien de la musique grecque. Paris, 1961.
[267] Магн Флавий Кассиодор Сенатор (ок. 477 — ок. 570). Соч. в PL, t. 69—70. О нем: Momigliano A. Cassiodorus and Italian Culture of his Time, p. 207—245; Courcelle P, Op, cit., p. 312—38&; Lamma P. Gultura e vita nell1 esperienza di Cassiodoro. — «Studium», 43 (1947), p. 234—241; Lowe H. Cassiodor. — Ro‑manische Forschungen, Bd 60 (1947), S. 420—446. О соци–альщнисторическом месте Кассиодора см. Удалъцова 3, В. Италия и Византия в VI в. М., 1959.
[268] PL 70, col. 1283АВ.
[269] О классификации наук в средние века см. Marietan /. Le ргоЫёте de la classification des sciences d'Aristote a Saint Thomas. Paris, 1901.