Я разжимаю пальцы и слышу, как окурок падает в пепельницу у ножки кресла. С мягким шорохом, на груду бычков. Я не должна этого слышать. Чёрт, я не должна этого здесь слышать. Слишком тихий звук для человеческого уха. Но не для лисьего, да.
Я снова закрываю глаза, медленно выдыхаю сквозь зубы, старательно, с присвистом (почувствуй, как лёгкие слипаются стенками, да, вот так), а перед глазами лес. Мои ноздри раздуваются, и это я тоже слышу. Я рою землю.
— Твою мать, — сказала я вслух. Язык и губы двигались с трудом, издавая звуки, от которых разум успел отвыкнуть. Пять, может быть, десять минут сна — и я уже не помню человеческой речи. Скверно. Я снова сказала: — Твою мать! — Уже громче. Внятнее. Да, так хорошо.
Вслепую нашарив на полу смятую пачку (пальцы сжались разом, царапнули ногтями ковролин — рою землю…), я вынула из неё сигарету, сунула в рот и сжала зубами, вспоминая, как хрустел на них позвоночник полёвки. Потом доползла до телефона и набрала номер Бориса. И пусть только этот урод попробует не оказаться на месте.
— Алло, да-да, я слушаю! — помехи на линии. Я почти вижу, как он одной рукой стягивает одеяло, а другой нашаривает очки, уголки губ у него закисли со сна. Я стискиваю сигарету зубами. Я её не зажгла, но сейчас мне это и не надо — только стискивать.
— Что это вы мне за хрень подсовываете снова, Борис Ефимович? — спрашиваю я без приветствия. Я всегда так с ним, а он хоть бы разок возмутился, что ли. Впрочем, никто ему не мешает жаловаться главному супервизору.
— Машенька? Это ты? Господи, что опять случилось?
Раз этак четыреста уже повторяла, что никакая я ему не Машенька, потом плюнула. Когда человек только за последний год трижды откачивает тебя от адреналинового шока, уже всё равно, как он тебя называет. Я бы даже была ему признательна, если бы только он сам не провоцировал у меня этот шок раз за разом. Вот и боится теперь, гад. Случись что со мной, ему ведь башку открутят. И куда как медленнее, чем это сделала бы я. А я не зверь. Я просто землю рою…
— Опять! — говорю я и ругаюсь матом, и луплю ребром ладони по микрофону. И жмурюсь. И выдыхаю сквозь стиснутые зубы. В трубке: «Машенька, что с тобой, Маша?» — Ничего, — говорю я, — ничего. Всё, прошло. Только что же за хрень вы мне на этот раз прислали, дражайший мой Борис Ефимович?
— Давление ты мерила? Пульс у тебя какой? Одышка есть? Сколько ты спала?
— Нормально я спала, — я проигнорировала все его вопросы, кроме последнего, потому что на самом деле только он один и имеет значение. — Минут семь, максимум. Так что это болтушка ваша, а не…
— Болтушка нормальная, не дури, — раздражённо сказал Борис Ефимович, совершенно успокоившись. Да я, в общем, и сама уже не очень понимала, зачем ему позвонила. Мне хотелось стискивать зубы. И рыть землю.
— Эхо сильное, — сказала я, зажмурившись. Мой голос звучал невнятно, то ли от сигареты, всё ещё зажатой в зубах, то ли от того, что я по-прежнему должна была фыркать, рычать и лаять, а не говорить. — Очень сильное, давно такого не было.
— Можешь себе вколоть антидот?
— Обойдусь. — Я уже совсем спокойна. Я даже прикуриваю наконец сигарету. Не с первого раза, но всё-таки. Дым заползает в лёгкие, и я вздыхаю, не разжимая губ. — Нет, правда, всё уже нормально.
— Ты уверена? Вколи, я тебе говорю. Хотя бы полкубика. Мне приехать?
— Да нет, не надо. К тому же я на супервизию опаздываю.
Сказала и поняла: мать твою, и впрямь ведь опаздываю! Ну, без меня-то не начнут, а всё равно дело дрянь. Младший и так на меня уже давненько зуб точит. А не пошёл бы он… Я бросила взгляд на часы. Как только это получилось?.. Но опоздала уже жутко. Совсем вылетело из головы.
— Спите, — говорю я в трубку, где всё ещё надрывается Борис, и роняю её на рычаг. Метким, точным движением. Только пластмасса клацнула.
Прежде чем выйти из моей пустой тёмной квартиры, я отдёргиваю шторы. У самой двери останавливаюсь и пережидаю мучительный спазм сфинктера. Если я сейчас закрою глаза, лисица во мне рефлекторно пометит территорию перед уходом. А у меня нет времени переодеваться. Иногда я думаю, что сказал бы Борис Ефимович, если бы знал о некоторых нюансах эха от этих снов. Да уж, расскажешь о таком. Антидотами заколют насмерть.
Закрыв входную дверь и нажав на кнопку вызова лифта, я вдруг почувствовала во рту горький привкус табака. И только тогда заметила, что прокусила сигарету.
Супервизии Снящих проходят раз в несколько недель, в одном и том же месте — это что-то вроде нашей штаб-квартиры, хотя на самом деле мы просто там иногда собираемся. Это происходит в старом заброшенном здании на окраине спального района. Раньше там был офис какой-то захудалой конторы, потом здание назначили под снос, контора съехала, а дом отдали нам. На самом деле здание, конечно, аварийным не было — это наши постарались, оформили всё как надо. С трёх сторон дом окружен пустырём, а от фасада тянется старая грунтовка, метров через пятьсот сворачивающая на шоссе, по которому мотаются маршрутки. Других зданий возле этого дома нет, и грунтовкой почти никто не пользуется. Я всегда иду по ней пешком, в любую погоду. Остальные подъезжают на машинах, а я хожу пешком. Как и Игнат. Но мы никогда не встречаемся по дороге.
Вообще-то в этом городе нас, Снящих, всего четверо. И все мы не высшего класса. А всего нас четверо, да. Я, Игнат, Младший и Тимур. Я единственная женщина в группе. Это редкость — женщин среди Снящих больше двух третей. В другой группе это обеспечивало бы мне положение дочери полка или хотя бы общей шлюхи, что, скажем прямо, бывает намного чаще, но только не у нас. Компашка не та собралась. Я вижу этих людей пару раз в сезон, почти всегда по ночам. И никто из них не зовёт меня Машенькой.
Сегодня я пришла последней. Кто-то всегда приходит последним, и это никогда ничего не значит, кроме тех случаев, когда «кем-то» оказываюсь я. Младший любит меня. Он хочет, чтобы я была дисциплинированной. И послушной. Мы все должны быть послушными. Мы одна большая дружная, мать её, семья.
Я думала об этом, поднимаясь по тёмной лестнице на шестой этаж. Я всегда думаю об это только здесь. Но здесь — непременно: на этой лестнице как-то не думается ни о чём другом. Руки у меня в карманах плаща, на языке — всё ещё горечь раздавленного табака. И скользкая спинка зажигалки глубоко в кармане, под сжатыми пальцами.
Больше никакого эха.
С этой мыслью я начинаю супервизию.
Никогда я не бывала на встречах анонимных алкоголиков, и, подозреваю, остальные тоже, но в кино всё выглядит именно так. Маленькая уютная комната, приглушённый свет, глубокие вязкие кресла, поставленные кругом. Только у Младшего на коленях ноутбук. Младший хмурится и постукивает стилусом по монитору. Что на нём, не видно никому, кроме самого Младшего. Он держит связь со старшим супервизором, который контролирует по меньшей мере десяток супервизий, происходящих в эту самую минуту по всей нашей необъятной родине. А потом, может, завтра, а может, через год, наш старший явится на супервизию с другими старшими, и кто-то из них будет постукивать стилусом по монитору, отчитываясь перед тем, кого никогда не видел… Думаю, даже Младший не знает, сколько нас, да ему, в общем, и не интересно. Не наше это дело — считать. Наше дело — снить.
— Если бы вы, Мария Владимировна, изволили отвечать на звонки, вам было бы известно, что сегодняшняя супервизия проходит под кодом один ноль один, а потому за опоздание будет налагаться дисциплинарное взыскание.
Это Младший. Он всегда так говорит. На самом деле ему за пятьдесят, он годится мне в отцы. Зовут его Вениамин Всеволодович. Пока он не открывает рот, можно подумать, что перед вами самый тихий, милый и добрый человек из всех, кого вы встречали в жизни. Когда я только вступила в группу, Тимур схохмил, что таким людям, как Вениамину, в средневековье была уготована блестящая карьера младшего ученика второго помощника великого инквизитора. Прямо в десятку, мне понравилось. Так и повелось за ним: Младший. Нескоро пришлось мне, дуре, понять, что Тимур не хохмил. Просто он очень хорошо знал людей. И ненавидел их. Как и все мы.