О каком тогда Коньке-Горбунке, о каком тогда огнедышащем коне нужно говорить? Разве непонятно, что если так сильно залетели и при этом пускаем розовые сладкие пузыри, то просто смешны донельзя? Скажите же сами себе настоящую правду. Может быть, она пробудит что-то, может быть, она включит какие-то дополнительные, резервные человеческие возможности? Может быть, тогда эта коллективная личность, это соборное целое, оказавшееся в ситуации Маресьева, не в артель инвалидов пойдет, а сумеет взлетать в воздух и сбивать чужие поганые «мессеры»? Ведь такая возможность есть. Но она есть только тогда, когда реальность признается, когда на нее смотрят открытыми глазами. Когда на весь этот бесконечный ужас, в котором мы оказались, действительно открываются глаза. И когда понятно, что после этого гламур, сусальность, патетика, романтическая живопись неуместны. А уместно что-то другое — то, что дышит этой последней силой одновременно самоуничижающего и самоподнимающего фольклора.
Вот такие мы. Да, залетели. Да, тащились черт знает как. Но это наша историческая судьба. Это наша историческая личность. И еще посмотрим, кто быстрее доскачет до конечной цели — вы на ваших лошадках или мы на этой кривой козе.
Неужели непонятно, что внутренне, морально, человечески это единственный шанс на то, чтобы выйти из нынешнего ничтожества в какое-то настоящее самопреодоление? И что никакого другого шанса просто не существует? Так зачем дурачить себя и других, зачем цацкаться с собой? В предельных ситуациях надо быть с собой беспощадными!
Может, Маресьев еще и потому начал летать, что внутренне чувствовал: «Сдохнуть, умереть, но только не в артель!», потому что он без полета не мог. Потому что в нем не было какого-то повреждения, какой-то слабины, из-за которой ты вдруг и оказываешься в артели для инвалидов. Или пьяненьким милостыню просишь, вспоминая о том, каким ты был вчера… Ведь это же реальная возможность. Вот-вот — и она наступит, вот-вот — и она станет необратимой. Неужели это непонятно? Почему это непонятно? Почему?
Я езжу по стране. Приезжаю в один город — не буду говорить, куда, чтобы никто не обиделся (потому что, видит бог, я меньше всего хочу кого-то обидеть). В этом городе все не так уж хорошо с «Сутью времени». Растерянные люди, они не собрались пока, они не точно знают, что им делать… Некоторые из них настроены, мягко сказать, не вполне конструктивно. Они сидят, слушают по многу часов, спрашивают, мучаются по поводу того, как же выйти из этой ситуации и так далее. Иногда они проявляют какую-то беспомощность, иногда неполную адекватность. Ну, это жизнь. Это так построено. Это и есть реальность, в которой мы живем.
Не будучи восхищенным тем, как происходит эта встреча, с тяжелым чувством прихожу в гостиницу. А на следующее утро назначена большая конференция, на которой собирается бизнес-элита очень серьезного города — политическая элита, деловая, разная. Я не люблю элиту вообще. И особенно не люблю тех, кто называет себя элитой в той чудовищной ситуации, в которой мы оказались. Но тут как-то бросилось в глаза, что люди собрались серьезные, лишенные гедонистических пороков, самовлюбленности — то есть всего того, что на блатном языке называется «понты дороже денег».
Люди сухие, конкретные, крупные, цепкие, серьезные. Говорят: «Вот катастрофа, вот она, приходит». И ты понимаешь, что они говорят об этом искренне и серьезно. Они не пытаются на этом нажиться каким-то образом, не разыгрывают такую странную вампуку (это определенный театральный жанр, где себя пугают и испытывают при этом некое театрализованное наслаждение)… Это не театр ужаса. Не фильмы ужасов. Это реальность. Я вижу, что на меня смотрят честными глазами и говорят: «Все, катастрофа! — вот она, наползает».
Потом с одним из самых ярких людей, произносивших эти слова, мы продолжаем разговор уже вдвоем. И он еще более доверительно говорит о том же… Я отвечаю ему тогда: «Слушайте, но ведь Вы такой сильный человек, Вы много знаете, много умеете. Ну, разъясните что-то местной группе «Сути времени», которая как-то подрастерялась, не все понимает. Придите к ней, поговорите, помогите. Давайте работать вместе». Человек — довольно молодой, гораздо моложе меня — на это отвечает: «Ой, знаете, с какой бы радостью я всем этим занялся лет десять назад! А сейчас уже столько жизненных обязательств…»
И вдруг все, что я увидел перед этим, все эти умные, сильные лица бизнес-элиты, политической элиты, весь этот сухой рационализм, вся эта недюжинная воля, разум, все то хорошее, чем я успел восхититься, — вдруг оно все предстало как рассыпающаяся глина… Только что казалось, что все это живое и очень цельное, настоящее, подлинное. А оно вдруг берет и сыпется. И на этом месте образуется какая-то груда песка.
И тогда ты вдруг понимаешь, что, может быть, полурастерянные люди, которые собрались и жмутся друг к другу в группе «Сути времени»… (это в данном городе, в других городах все происходит совсем не так, я подчеркиваю: в Москве, в Ленинграде, Красноярске — это все не так; но вот в том конкретном городе, где я оказался, они жмутся друг к другу чуть-чуть растерянно и неловко)… может, те люди и лучше…
Потому что, вдумайтесь… Если человек — крупный, сильный, волевой, настоящий — без всякой театрализации всерьез говорит о катастрофе, то он же должен заняться каким-то ее преодолением. Ну, не знаю… бункер на случай ядерной войны должен для себя вырыть… А если он мыслит категориями целого, то он должен страну спасать от катастрофы. Какие у него в этой ситуации могут быть жизненные обязательства, даже перед близкими? Может быть одно обязательство, а не обязательства. У него может быть обязательство эту катастрофу не допустить, спасти от нее, если он сильный, крупный, волевой, умный человек с возможностями. У него других обязательств нет.
Они у него были бы в другом случае в огромном количестве, если бы он смотрел на меня и говорил: «Сергей Ервандович!.. Да что Вы выдумываете! Да какая катастрофа! Всё в шоколаде, все очень здорово. Идем к возрождению России. У нас скоро все будет лучше, чем где бы то ни было на Земле. И, извините, у меня много конкретных жизненных обязательств на этом великом, счастливом пути. Я должен заниматься своими близкими, своими детьми, своими родителями. Я должен заниматься своим бизнесом, я должен заниматься еще чем-то. У меня много целей, они у меня размечены в соответствии с определенными жизненными планами». Этот человек был бы прав в таком случае. Как только он говорит: «Да, всё в шоколаде, все хорошо. Мы идем не в пропасть, а по великому, счастливому пути на Фудзияму (или на Эльбрус, или на Джомолунгму). Все хорошо», — он дальше имеет право говорить об огромном количестве жизненных обязательств. И было бы странно даже, если бы он об этом не говорил.
Но если он «в первых строках сего письма» (в рассказе Бабеля было так сказано: «В первых строках сего письма спешу Вас уведомить») говорит, что надвигается чудовищная катастрофа, если он об этом говорит серьезно, целостно, подлинно, то как он может дальше говорить о том, что у него до фига каких-то там жизненных обязательств? Кто из нас двоих сошел с ума? Я или он?
Мне-то кажется, что это такое специальное состояние ума и души, в котором один очаг, одна часть мозга и сердца говорит об этой катастрофе и крутится в одном направлении, а другая часть тех же мозга и сердца говорит о том, что у нее много жизненных обязательств, и крутится в другом направлении. Но это знаете, как называется? Это раздвоение личности, потом расчетверение и так далее. Шизофрения, прошу прощения, это называется. Постмодернисты об этом писали — шизокапитализм…
Я в данном случае говорю не о частной психиатрии, а о синдроме, который охватывает целое сообщество, группы. Обязательства у них, понимаете? С одной стороны — катастрофа, а с другой стороны — обязательства. И времени у них для того, чтобы протянуть руку как-то сжавшимся, прижавшимся друг к другу, чувствующим беду, растерянным, тоже ведь неслабым и хорошим людям, нет. А может быть, эти-то люди и есть последний шанс на преодоление катастрофы? Может, другого-то шанса и нет? Этот — крохотный, слабый, а другого нет вообще.
Проходит второй день. Я уезжаю из города. Очень много было разговоров, встреч… И в полубеспамятном состоянии падаю на полку вагона СВ, который едет в Москву, и хочу заснуть. В этот момент за стенкой вдруг начинается невероятно грязный женский и мужской мат. Ну, я в геологических экспедициях поработал, в театрах провинциальных и иных тоже достаточно много чего поставил и, вообще, никак ханжой не являюсь. Но это был невероятно грязный и одержимо-животный, скотский мат. То барышни объясняют, как это будет происходить… то мужики… почти хрюкают, рычат… Включена еще очень громко американская музыка, но они орут еще громче…
12 часов ночи. Со мной вдруг что-то происходит, и я точно понимаю, что я этих мужиков, орущих за стенкой, просто уложу. А если они еще дернутся, то сделаю что-нибудь и похуже. И я начинаю вставать и одеваться. Жена моя это видит и бежит за проводницей, что-то ей объясняет (видимо, достаточно доходчиво), и проводница идет в этот зверинец. И начинает говорить: «Сынки, сынки…» (а проводница — простая русская женщина)… «Сынки, ну, что ж вы делаете? Тут же немолодые люди, они же отдыхать хотят, они же как ваши родители. А вы тут что?»
Рычание этого коллективного зверя вдруг чуть-чуть затихает. Потом еще больше, потом еще больше…
Эта простая женщина оказывается намного умнее меня. Она совершает некое волшебство… Вот здесь где-то находился человек. Он уже пошел в сторону зверя. А она его возвращает назад простыми-простыми словами. Потом выходит из соседнего купе и говорит, что это 12-й вагон, а 13-й полностью набит болельщиками, и они все пьяные. Это их руководство тут гудит, говорит проводница. А там (в 13-м вагоне) гудят сами болельщики. Уже весь вагон набит милицией, и, вообще, бог знает что творится…
Но главное не в этом. А главное, что она возвращает то, что уже от человека далеко ушло в сторону зверя, в человеческую точку. Но если она вернула ненадолго, оно опять начнет уходить. Даже если кто-то опять вернет… Когда именно оно, это человеческое, уйдет до конца?
Мы все говорим: «Катастрофа, не катастрофа… Римский клуб… то, се… геополитический ужас…» А катастрофа — вот она. Она уже за стенкой в вагоне ревет. Она завтра выйдет на улицу, и ей на все наплевать: четвертый проект, пятый, седьмой, десятый… Она уже рычит, она лезет к тебе изо всех щелей. Ты можешь сколько угодно замазывать эти щели, она снова и снова их пробивает. И в каком-то смысле она, конечно, носит всемирно-исторический и даже более сложный, всемирно-контристорический характер. Что, разве не так?
Но если это так, то единственный способ что-нибудь сделать — это осознать, что это так, и сказать себе самому: «Дорогой друг, ты находишься вот здесь. И это полный абзац. Собери силы, встань. Тебе трудно. Ты на исходе, на пределе, но сделай еще шаг наверх. А потом снова набери силы и сделай еще шаг наверх. И еще».
Всегда хочется быть добрым. Всегда хочется быть мягким. А этот пример показывает, что иногда таким и нужно быть. Но только я бывал в разных ситуациях в жизни. Бывал в ситуациях, когда в экстремальных походах или геологических экспедициях у меня было две возможности: или проявить эту окончательную и неприятную жесткость, или погибнуть вместе с другими, а главное — погубить других, за которых ты отвечаешь. Отвечаешь — слышите это слово? От-ве-чаешь. Поэтому я буду говорить о неприятных вещах. Не потому, что мне кого-то хочется обидеть, а потому, что иначе нельзя. Иначе не получается.
То, о чем я говорю, это феномены. Есть такой феноменологический метод, он оперирует не понятиями. (Понятиями я тоже буду оперировать, но чуть позже.) Он оперирует идеальными типами, живыми ситуациями, которые одновременно являются и образами, и понятиями, и конкретикой, и абстракцией… Такая конкретика, которая, будучи безумно концентрированной, не превращается в абстракцию до конца, уже не является только конкретикой. Она является чем-то большим.
Такой метод существует.
Я не буду читать лекции о том, кто и когда этим занимался. Наиболее великое имя, наверное, — Гуссерль. Но занимались этим очень многие, противопоставляя этот метод понятийному, научному. Так вот, для меня то, что я обсудил перед этим, и то, что я буду обсуждать сейчас, это феномены. Это не конкретные люди, не конкретные жизненные ситуации. Это некие конкретные квинтэссенции.
В числе тех людей, которые пришли в «Суть времени» — и не просто пришли, а активно работают, и работают хорошо, качественно, — есть одна очень милая, умная женщина из-за границы, которая много сделала полезного. И, как мне говорят, и теперь делает. Честь ей и хвала за это.
В какой-то момент она разочаровалась и… даже не прекратила работу, а просто выразила в некотором бурном монологе всю степень своей разочарованности. Она написала очень острый, нервный текст, в котором сказала: «Как же так? Ну как же это все так?! Нас же все обманывали! Мы пришли на площадь к Ельцину. Мы его поддерживали, и он нас обманул. Потом поддерживали Лебедя, и он нас обманул… Поддерживали Путина, и он нас обманул… Мы поддерживаем Кургиняна, а вот, оказывается, у него что-то там не так с КПРФ. И это тоже все обман. И все это тоже нехорошо. Как же так? Нас все время обманывают!»
В этом, казалось бы, нормальном, остром, больном тексте есть одна закавыка, требующая беспощадного обсуждения. Эта женщина не считает себя виновной в том, что она все время обманывалась, она в этом не виновата. Согласно ее позиции, она ни в чем не может быть виновата. Но это же ненормально. Если она все время обманывается, значит, у нее где-то внутри сидит такая вот «увлекалка», «обманка». И пока она не обращает свой взгляд на себя, а не на Ельцина и прочих и пока она эту вот «увлекалку-обманку» не вырвала из себя клещами, пинцетом, ногтями, зубами, она же и превращается в гибель своей страны.
Подумайте! Увлекались, увлекались… Решили, что нужно создать капитализм. Сокрушили все, что делали отцы и деды. Организовали жуткую катастрофу. Растоптали, наплевали на колоссальные жертвы и мечты. На все! Теперь разочаровались в капитализме. Опять начнут что-то строить… Потом опять разочаруются… Но это же чистая гибель страны.