— Господи Боже, смилуйся надо мной, прими душу мою, Господи Боже, смилуй…
Палач взял лежавший на соломе длинный серебристый меч и нанес один молниеносный удар. Толпа вздохнула, кто-то пронзительно вскрикнул. Хрупкое тело Анны упало, залитое потоками крови, а палач показал толпе голову, еще шевелившую губами. Пораженная ужасом, я вдруг представила себе, что в самый последний миг она хотела крикнуть: «Господи Боже, смилуйся над дочерью моей!»
Глава вторая
— Помилуй, Господи, душу ее. Умерла, — проговорил отец, обращаясь к нам обеим. — Боже милостивый, сжалься над ней.
— Мама! Мама! Проснись, ну пожалуйста, проснись! Возвращайся, пожалуйста! — Я звала ее не переставая, кричала, брызгала ей в лицо речной водой, до тех пор пока отец не встряхнул меня хорошенько за плечи.
— Прекрати! — приказал он.
На лбу у него залегли глубокие морщины, глаза остекленели от непролитых слез. Мы стояли на коленях в густой траве на берегу стремительной реки Дарт, где положили тело мамы, прикрыв его мокрым передником ее подруги Мод Викер, потому что мамина одежда почти полностью сгорела. Я не переставала кричать — громко, словно чайка над рекой, и тогда отец скомандовал:
— Довольно, Кэт! — В отличие от мамы, он очень редко звал меня ласковым кратким именем, сохранившимся с тех пор, когда я только начинала ходить и не могла еще выговорить свое полное имя. Эта скупая ласка почти успокоила меня, да только отец прибавил: — Тебе придется смириться и не с таким, поэтому крепись, девочка!
Но у меня не было сил, я не могла крепиться и задыхалась от отчаяния. Ах, если бы мы прибежали чуть раньше! Я присматривала за дочкой лорда Барлоу в Дартингтон-холле (мой отец отвечал за ульи его сиятельства), а когда вернулась домой, прибежал жестянщик из деревни и позвал нас. Мы с отцом помчались через пастбище к реке, и все время у нас над головой кружили чайки; их тревожные крики, казалось, предвещали беду.
Наконец я угрюмо затихла. Мои щеки стали мокрыми от слез. Отец погладил Мод по плечу, крепко сжал ей руку, потом выпрямился и отвел взгляд, понурив голову и неуклюже привалившись спиной к дереву. Почему он тогда выглядел подавленным, но не потрясенным? Его жена Сесилия Чамперноун, двадцати восьми лет от роду, разбила себе затылок, ее каштановые волосы были залиты кровью. Все ее тело было покрыто синяками и почернело, даже лицо — а ведь я лицом пошла в мать, мы были так похожи.
(И через много лет я время от времени вспоминала эту сцену и говорила себе, что мужчинам вообще свойственно быть стойкими в горе, но ведь и сам жестокосердый король Генрих проливал слезы скорби, когда умерла его третья жена, королева Джейн[8], и Уильям Сесил[9] рыдал, когда ушел из жизни его второй сын — даже не наследник.)
— Я… я просто никак не могу прийти в себя после всего этого, — проговорила Мод, обращаясь и к отцу, и ко мне. — Наверное, она задела юбками огонь в очаге. — Мод сидела на корточках в нескольких шагах от меня, заламывая руки. Ее промокшие юбки были перепачканы сажей и бурым речным илом, из голубых глаз, обрамленных длинными ресницами, на нежно-розовые щеки капала слеза за слезой. — Я шла к ней в гости, подошла уже к самому дому, и тут услышала крики. Потом Сесилия выскочила во двор — куда ж деваться. Мне думается, она пыталась сбить пламя и ударилась головой о каменный очаг. Видит Бог, я старалась помочь ей затушить огонь, катала ее по земле. Но она от боли и страха потеряла голову и помчалась к реке. А там ветрено, вышло только хуже. Я… Сесилия прыгнула в реку. Наверное, она умерла не от ожогов, а от того, что захлебнулась в воде, хотя я сразу же попыталась ее вытащить, — упокой, Господи, ее душу.
Отец невнятно пробормотал, что на все воля Божья. У меня же осталось убеждение, что, будь я тогда на месте, уж я бы затушила пламя.
В тот день что-то умерло во мне — говоря по правде, умерло мое детство. А было мне тогда десять лет. Я очень сердилась на Бога за его волю, а еще пуще на отца — за то, что он больше старался утешить Мод Викер, а не меня.
Через четыре месяца мистрис Викер стала моей мачехой. Ей минуло тогда восемнадцать лет, и она была одной из шести дочерей человека, который оплетал для моего отца ульи прочной ивовой лозой, вымачивая тонкие прутики в реке, чтобы придать им нужную гибкость. Мод неизменно привозила нам в тележке готовые ульи и громко смеялась над теми глупыми историями, которыми угощал ее отец. Мама слушала и лишь воздевала глаза к небу. Единственное, что мне нравилось в новой женитьбе отца — они с мачехой ссорились только на словах, да и те были медовыми. Отец ни разу не поднял руку на вторую жену, хотя нрав у нее оказался тяжелее, чем у моей мамы.
Мод могла быть злой, но это видела только я одна. Я росла, молча снося ее приказы и выговоры, а нередко — щипки и шлепки (если отца не было дома), и начинала задаваться вопросом: не была ли моя мачеха в доме, когда на маме загорелась одежда, а не просто подходила к нему, как она сама утверждала? В тот день Мод поставила во дворе два улья, а в грязи сохранились свежие следы от тележки. Но такие следы остались и на пастбище, словно тележку катили к реке. Однажды я спросила у Мод, как это вышло — ведь таким путем она не могла вернуться к себе домой, — и она ответила, что просто бродила вокруг, чтобы вернуться попозже и не получить от своего отца новой работы. Я не стала спорить, потому что и сама часто делала точно так же. Однако в день маминой смерти, вечером, я подметала в доме и нашла у очага зеленую, как ивовые листочки, ленту — Мод Викер обожала украшать свои желтые кудри такими безделушками.
Эту ленту я хранила в своей шкатулочке вместе с засушенными цветами. Там же (чтобы Мод не забрала его себе) лежал красивый вышитый кошелек, который подарила мне леди Барлоу, хозяйка Дартингтон-холла. Леди Барлоу сказала, что это — подарок мне за то, что я помогала ее дочери Саре, когда та слушала уроки вместе со своим старшим братом Перси. Бедняжка Сара временами могла передвигаться только в кресле на колесиках, изо рта у нее вываливался язык, а тело сотрясалось от приступов болезни. Я обычно помогала ей удерживать перо и записывать слова на бумаге, держала перед ней книгу, чтобы Сара могла читать. Но голова у нее была светлая, и она горячо, как и я сама, стремилась к учению.
В той же шкатулочке, которую я старательно прятала в густых колючих зарослях на заднем дворе, хранились два гладких камешка из реки Дарт — я нашла их возле того места, где умерла мама, — и еще листик клевера с вересковых пустошей: он рос в круге, где водили хоровод феи, пока их не спугнул один из призрачных адских псов. Всякому в нашей округе было известно, что нельзя выходить на эти пустоши ночью. Мне самой подчас мерещилось, что крики чаек в наплывающем тумане — это вопли грешных душ, скитающихся по пустошам и торфяным болотам. В этой же шкатулке хранилось и мамино гранатовое ожерелье, но Мод выпросила его у отца, когда родила ему второго ребенка, на этот раз девочку. Я души не чаяла в ее малышах, Саймоне и Амелии, пока они были невинными ангелочками. Позднее они стали такими же, как и их мать, — закатывали истерики всякий раз, когда хотели что-нибудь заполучить.
И все же я не испытывала к своим единокровным брату и сестре такой неприязни, как к Мод. В том, что делала она, их вины не было. Скорее мне было жалко их, как и отца, который превратился в покорного барашка и с явным удовольствием пожинал то, что посеял. Несомненно, Мод (которую я упорно, несмотря на крики и ссоры, называла не мамой, а «мистрис») заставила бы меня целыми днями работать вместо нее, если бы лорд и леди Барлоу не заплатили отцу за то, чтобы я прислуживала Саре. Они и не догадывались, что я охотно помогала бы ей без всякой платы — ведь я, прислуживая, и сама выучилась читать и писать.
Самым большим сокровищем в этой шкатулочке, после того как мое ожерелье все равно что украли, остались листки с записями происшедшего. Как только я научилась писать как следует — а было мне тогда лет двенадцать, — я стала брать из письменного стола Сары перо и бумагу и, пока дочь хозяев отдыхала в своей спаленке, начинала писать историю своей жизни в надежде, что в один прекрасный день сделаюсь важной особой. Годы шли, я становилась мудрее и время от времени возвращалась к написанному, переделывая кое-что с учетом нового понимания событий. Да, и еще я хранила в своей шкатулке список того, что было подозрительным и что могло (как я надеялась) помочь когда-нибудь доказать, что Мод приложила руку к несчастному случаю, унесшему жизнь моей матери. Только кто поверит этому на слово, без доказательств?
Если бы не обязанности в Дартингтон-холле и не ежедневные прогулки в этот красивый особняк из серого камня и обратно домой, я бы ни за что не смогла выкраивать время на то, чтобы прятать свои записи, да и урвать время на их составление мне бы тоже не удавалось — carpe diem[10], первая фраза, которую я выучила на латыни. А если бы не добрые лорд и леди Барлоу, я бы ничего не узнала о мире, который лежит далеко за пределами нашего крытого соломой длинного дома из неотесанных камней да пристроенного к нему сарая, где помещались шесть коров. Так ничего и не узнала бы о вышивках, турецких коврах, гобеленах и деликатесах — например, о пироге «толстяк»[11], который заменяет привычную жирную ветчину, — а тем более о латыни, не говоря уж о том, как правильно строить фразы на родном языке. Я не услышала бы о других английских графствах за пределами нашего Девона — о далеком таинственном мире, где король правит своим народом, сидя в одном из великолепных дворцов. Если бы не время, проведенное в Дартингтон-холле, я бы не загорелась страстью узнать еще больше. Даже этого мне теперь было мало, я хотела убежать — сама не ведая куда.
— Хорошо, если ее сиятельство подыщет тебе подходящего жениха, а то ведь, на вкус большинства мужчин из округи, ты успела слишком набить себе цену, — стала однажды выговаривать мне мистрис Мод. — Ты заважничала от чрезмерной учености, говоришь, подражая Барлоу, и кажешься из-за этого белой вороной. К тому же в наших местах живут одни Чамперноуны. Среди них ты бы нашла себе подходящую партию, только ведь большинству из них ты приходишься либо двоюродной, либо троюродной сестрой. А потому тебе лучше всего сидеть дома, будто монашке.
Мне тогда уже было лет девятнадцать. Дел у меня было по горло, а когда удавалось урвать минутку для себя, мне не с кем было разделить свое одиночество, так что о замужестве я просто не думала. Да и Мод сумела исподволь убедить меня в том, что я — как она сама однажды сказала — «недостаточно привлекательна, чтобы заинтересовать порядочного человека».
Сама Мод, даже после девяти лет замужества, родив двух детей, оставалась очень миловидной и прекрасно это знала. От одного взгляда на эту кудрявую блондинку с голубыми глазами я чувствовала себя существом низшего порядка — у меня-то была неухоженная копна темно-рыжих волос и глаза, которые леди Барлоу однажды назвала «рыжевато-карими». Черты своего лица я считала довольно тонкими: прямой нос, пухлые свежие губы, разве что щеки у меня частенько становились медно-красными от загара. Впрочем, я была не такова, чтобы подолгу разглядывать себя в зеркало из полированной меди — таком, какое купила себе Мод, а леди Барлоу держала подальше от комнаты Сары.
Кроме того, Мод была стройной, совсем не такой, как я, — моя фигура напоминала скорее песочные часы. Леди Барлоу тоже была очень изящной. Мне ужасно нравилось смотреть, как она в дамском седле катается верхом у стен Дартингтон-холла вместе со своим мужем или сыном (при этом мы с Сарой махали им руками). Я дала себе клятву когда-нибудь научиться ездить верхом не хуже леди Барлоу. По правде говоря, даже если бы мне пришлось жить бок о бок с Мод, я предпочла бы замужеству чтение или конные прогулки — ну, если только муж не купит мне лошадь и не увезет в Лондон.
Все прошедшие годы я не сомневалась: добрый Боженька пошлет некое знамение о том, что мне уготована лучшая участь, нежели роль горничной или няньки. Нередко в молитвах я просила простить мне столь греховную мысль, но потом мне приходило в голову другое: должен же великий Творец всего сущего как-то возместить мне потерю матери в столь юном возрасте. Откуда мне было знать, что предназначение мое определится не предзнаменованием, которое мне грезилось, а пышущими пламенем адскими вратами, у коих я очутилась?
Вторым днем, круто изменившим мою жизнь (первым я считаю день, когда умерла мама), стал тот, когда я встретилась с королевским придворным, прискакавшим из самого Лондона. Было это в середине октября 1525 года. Придворный взволновал меня гораздо больше, чем лорд Барлоу, которого я иногда мельком видела в Дартингтон-холле (это великолепное поместье являлось собственностью монарха, хотя некогда оно принадлежало герцогам Эксетерским). Ведь теперь я увидела человека, который служил королю — скорее, правда, его великому и могущественному кардиналу Уолси[12], — и это было великолепно, несмотря на обстоятельства нашей встречи. То было и впрямь похоже на небесное знамение: я заметила его возле того места, где умерла моя мама, чуть ближе к дороге, которая вела к старому подвесному мосту.
— Э-ге-гей! Мистрис! — окликнул меня слуга незнакомца. — С моим хозяином приключилась беда: у него началась лихорадка, а теперь еще и лошадь, оступившись, сбросила его с седла. Может, вы позовете кого-нибудь на помощь?
Я сразу поняла, что они не из Девона: речь слуги звучала не напевно и плавно, а резковато, отрывисто. Я выглянула из-за дерева и увидела его господина — он лежал на земле, а тот, что окликал меня, склонился над ним. Рядом стояли две лошади, утопая по самые бабки в ярком золоте опавших листьев.
— Мне не удается привести его в чувство, но он дышит, — проговорил слуга, человек мощного телосложения, когда я с опаской приблизилась.
[8] Джейн Сеймур (1509–1537) — троюродная сестра (по матери) Анны Болейн, королева в 1536–1537 гг. Родила Генриху сына, будущего короля Эдуарда VI, и через несколько дней умерла от родильной горячки.
[9] Уильям Сесил, барон Бэрли (1521–1598) — первый министр королевы Елизаветы I.
[10] Carpe diem — букв. «лови момент» (лат.), цитата из стихов Горация.
[11] Старинное английское блюдо: пирог с толстой корочкой и начинкой из баранины (или свинины), яблок и лука.
[12] Томас Уолси (1473–1530) — архиепископ Йоркский, лорд-канцлер Англии, ближайший советник Генриха VIII.