В романе «Ничего смешного» есть образ писательницы Маргарет Мэттьюз. Она довольно известна, и у нее устоявшийся круг почитателей. Но сама Маргарет знает главный недостаток своих книг: «Правда заключалась в том, что она не ненавидела и не любила людей: она была к ним безразлична. А настоящая литература и, наверное, любое настоящее искусство не могут родиться из безразличия к людям».
Энгус Уилсон умеет любить и ненавидеть. Нередко он любит и ненавидит одновременно. Именно потому такой мощной, хоть и скрытой страсти полны все его произведения. Энгус Уилсон — настоящий писатель XX века, противоречивый, мятущийся, избегающий однозначных решений. Но при этом он весь вырос из английской литературной традиции — нравоописательной и психологической прозы.
Подобный синтез всегда плодотворен и дает настоящую литературу.
РАССКАЗЫ
О пользе свежего воздуха*
Ночью прошел сильный дождь, и цветы на бордюре, окаймлявшем дорожку, полегли и расплющились. Больше всего пострадали восточные маки с тяжелыми головками: их мохнатые стебли поломало, скрутило, а розово-пурпурные лепестки усеяли землю, как ненужные обрезки в мастерской у портнихи. Но они и вообще-то неряхи, подумала миссис Сэрл, такие вульгарные и кричащие создания гибнут от первого же удара. Однако она достала лучинок и мочалы из большого короба, который волочила за собой по земле, и старательно подвязала поникшие цветки, а сломанные отрезала садовыми ножницами. Отчасти именно потому работать в саду одновременно и лестно и немного стыдно, подумала она, что уподобляешься некоему божеству, которое решает, что останется жить, а что будет «низвержено во тьму внешнюю», творит нравственный суд и проводит аналогии. И от чрезмерной самонадеянности может уберечь только чувство справедливости, то или иное сознательное возмещение, например — пощадить маки, уже осужденные было ею на гибель. Она нежно погладила бархатистые листья японской гвоздики. В саду так мало цветов именно такого густо-алого оттенка, и как они великолепны на фоне серебристой зелени. В будущем году надо будет посеять их побольше, а вот красного горицвета не надо так много, подумала она, очень уж обидно бывает, когда вымахает этакий длиннющий прут, а на нем всего два-три цветка. И цветки-то худосочные, растрепанные, унылые, несмотря на яркую раскраску, точь-в-точь как жена декана из колледжа св. Иуды. Досадно, право, не идет из головы эта удручающая дамочка с североанглийским говором, в этом ее дурацком ярко-красном костюме.
«Ах, миссис Сэрл, ваша подпись под этой петицией просто необходима… если бы нам, университетским женам, удалось возглавить… я хочу сказать… все мы слишком легко пришли к выводу, что война неизбежна, ведь только такая наша позиция и делает ее неизбежной…» — «Разумеется, — ответила она тогда неожиданно для самой себя издевательским тоном, — кому же и понять это, как не мне? Вы-то не помните прошлую войну, а я помню. Эти сотни бельгийцев, и все без правой руки. О, это было ужасно!» На лице этой нелепой женщины изобразилось такое изумление, что она не удержалась от соблазна еще немножко пофантазировать. «Вы, видно, не бывали в Бельгии, — сказала она. — Там не осталось ни одного мужчины с правой рукой и лишь у очень немногих уцелел правый глаз. Им выжгли правый глаз раскаленным железом в присутствии самого кайзера. Чтобы он, понимаете, мог насладиться этим жестоким зрелищем». Гостья ушла разобиженная. Глупышку такая со своими петициями. А когда война все-таки началась, что за героиню она из себя разыгрывала, хотя никакая опасность ей, конечно, не грозила, как и всем в Оксфорде. Сколько было разговоров об ужасах воздушных налетов, но здесь-то налетов не было. Сама она хотя бы не кривила душой. «Этой ночью в Лондоне тысячи людей были зверски убиты, — сказала она тогда декану, — а мы здесь все целы и невредимы. Это ли не милость божия!» Ее сочли сумасшедшей, да такой она, конечно, и была по их жалким мещанским понятиям. «Настоящим еще раз клянусь, — произнесла она вслух, — что никогда не пойду на компромисс и отныне предаю их проклятию. Да будут бесплодны жены всех преподавателей во всех крупных университетах, и да не будут благословенны незаконные связи аспирантов». И добавила со злобным лукавством: «Да иссякнет поток хереса, столь неразумно импортируемого нынешним правительством, и да прекратятся дружеские вечеринки с хересом». Просто безобразие с их стороны было уделять внимание таким пустякам, как «вечеринки с хересом», тогда как на действительно важные вещи, например на крепкие напитки, ощущался острый дефицит… впрочем, точного смысла этих слов она не сумела бы объяснить.
И вдруг ее второй внутренний голос заговорил раздельно и медленно, стал привычно подсчитывать: две бутылки джина в чемодане на чердаке, две в сарайчике, одна в секретере, а ключ от секретера у нее, и еще одна на дне гардероба, где ее рабочая шкатулка из ракушек. Секретер — это, пожалуй, рискованно, за ним иногда работает Генри, но ключ-то у меня… итого шесть бутылок. Перед ленчем отправлю Генри с этой девицей промочить горло в кабачке, решила она, а позже они уйдут на прогулку. Сперва казалось, что присутствие девицы создаст известные затруднения, Генри явно на это и надеялся, когда приглашал ее погостить, но выход нашелся — вечером пораньше уходить к себе, а их оставлять беседовать в гостиной…
Голос умолк, и миссис Сэрл с удвоенным вниманием занялась цветами. Заросли лупинов были как грубо намалеванный закат — серебристые, оранжевые, лимонные мазки на небесно-голубом фоне, только самые макушки метелок согнулись и повисли, как оплывшие свечи. У шпорника верхушки тоже поломало, и лепестки, голубые и синие, валялись на земле, как розетки после лодочных гонок[1]. Приглядевшись к высоким стеблям коровяка, миссис Сэрл отпрянула: их желтые цветы были сплошь усеяны гусеницами, много гусениц убило дождем, и теперь трупики их быстро подсыхали и чернели на жарком солнце.
— Мисс Эклз, мисс Эклз! — крикнула она. — Вы умеете управляться с гусеницами?
С шезлонга на лужайке поднялась длинноногая молодая женщина и большими шагами двинулась по траве к клумбе. Белые полотняные брюки словно подчеркивали ее неловкую походку и непомерно высокий рост, худое белое лицо прорезала жесткая полоска малиновой губной помады, прямые зеленовато-золотистые волосы спадали на шею.
— Попробую, миссис Сэрл, — сказала она и стала проворно обирать гусениц.
— Но вы замечательно с ними управляетесь, — сказала Миранда Сэрл. — Это, видимо, особый дар, все равно что управляться с детьми. Скажу не стыдясь, лично мне те и другие одинаково противны. А коровяк, по-моему, удивительно красив, вы не находите? Мне он ужасно нравится, но это естественно. Иначе и быть не может, ведь я и сама колючая.
«Будь ты хоть с головы до ног покрыта гусеницами, — подумала Элспет Эклз, — я бы с места не сдвинулась, чтобы их обобрать, только смеялась бы как сумасшедшая». Она всегда считала, что человеческие отношения должны строиться на полной откровенности, и была убеждена, что миссис Сэрл, женщине насквозь эгоистичной и искусственной, не мешало бы время от времени выслушивать правду, однако почему-то не решалась пойти на эксперимент, высказать хозяйке дома, что она думает о ее «колючести»: при всей своей никчемности и эгоизме та, несомненно, внушала некоторый трепет. Можно было, конечно, объяснить это и разницей в возрасте, и тем, что при большом богатстве много чего можно себе позволить, но все же она предпочла переменить тему.
— А как называются вот эти цветы, красно-синие со светлыми листьями? — спросила она.
— Линум, — отвечала миссис Сэрл. — Лен. Ну знаете, в Библии — «трости надломленной не переломит и льна курящегося не угасит»… ой, что-то тут, кажется, не так…
— Да, смысл уловить трудновато, — согласилась Элспет.
— А как же иначе, — сказала миссис Сэрл. — Ведь это из области религии. Кто станет искать смысла в религиозном чувстве? Это едва ли было бы достойно верующего. Пожалуй, это было бы даже предосудительно.
Элспет улыбнулась, мысленно утверждаясь в собственном символе веры.
— Нет, — продолжала миссис Сэрл. — Просто я терпеть не могу это выражение: «трость надломленная», «сломанный тростник». Вы когда-нибудь состояли в рядах ЖДС[2]? Нет? Ну да, вашему поколению повезло. А вот меня это не миновало. Во время войны Генри заставил меня вступить в оксфордское отделение, сказал, что это мой долг. Ничего себе долг — разносить кружки подслащенных помоев солдатам с гнилыми зубами. Но я-то вспомнила сейчас, как все женщины выражались там готовыми штампами — всю зиму называли себя не иначе, как «дрожащими тварями», а если кто не выполнит, какого-то очень уж бессмысленного задания — со мной, например, это постоянно случалось, — тут же навешивают ярлык «сломанная трость». Но я оторвала вас от работы, мисс Эклз, — продолжала она, — Генри мне этого не простит. Как это, наверно, замечательно для вас обоих, что вас связывает общий интерес ко всяким пошлым личностям. Впрочем, в отношении кружка Шелли — так он, кажется, называется, вы ведь сейчас над Шелли работаете? (этот вопрос она задала уже седьмой раз за пять дней, отметила про себя Элспет), — так вот, в отношении всех этих Шелли меня возмущает не столько их пошлость, сколько утонченное ханжество.
— А может быть, вам не нравится их честность, — сказала Элспет.
— Очень возможно. По правде говоря, мне не казалось, чтобы они были особенно честны. Но если и так, мне бы это безусловно не нравилось. Наверно, очень приятно столько всего знать, как вы, и уметь так четко все сформулировать. Но кроме шуток, мне очень совестно, что я оторвала вас от семейства Шелли и от их оргий честности.
Когда же Элспет возразила, что ей хотелось бы побыть с ней, миссис Сэрл предложила отправиться вместе на огород набрать крыжовника.
Она пошла в дом за миской, а Элспет, глядя ей вслед, думала, просто не верится, что когда-то она была «несравненной Мирандой». Конечно, в самых этих словах звучала наигранная галантность, на которую в наши дни ни у кого уже не хватает времени; но и помимо этого, лицо и фигура, исхудавшие как у бельзенской узницы, исступленный немигающий взгляд и растрепанные патлы плохо вяжутся с представлением о женщине, некогда вдохновлявшей поэтов и кружившей головы дипломатам; о женщине, чье влияние выплеснулось за пределы университетского мирка в большой мир литературного Лондона, где она могла потягаться с самой Оттолайн Моррелл[3]. Страдальческая мольба в блуждающих глазах, временами поворот головы на лебединой шее — вот и все, что могло напомнить о ее прославленной красоте, да и то слишком уж это смахивает на портреты Лейвери[4]. Нет, подумала Элспет, все это просто гротескно — если воспользоваться любимым словечком самой миссис Сэрл. И пресловутое ее обаяние вспыхивало лишь изредка, да и тогда она словно бы снисходила до вас, как в каком-нибудь великосветском романе девяностых годов, когда графиня одной мимолетной улыбкой из окна кареты дарит бедному поэту райское блаженство. Руперту Бруку и Флеккеру[5] такое, возможно, и нравилось, но сегодня это нестерпимо. Эта брюзгливая ирония, озлобленное издевательское лукавство, эта нарочито пренебрежительная манера держаться с тем, кто моложе и ниже по положению, неужели это и есть тот ум, за который ее дарили дружбой Фербенк и Литтон Стрэчи[6]? Невозможно поверить, что люди могли терпеть такую самонадеянность, довольствоваться такой тривиальностью. Судить о фрегате по выброшенным на берег обломкам крушения — это, возможно, несправедливо. В какой-то момент Миранда Сэрл, очевидно, стала невменяема. Даже старые оксфордские друзья отвернулись от нее, им стало невмоготу сносить ее выходки, ее эгоизм, ее грубость. Но Элспет считала, что личное горе — не оправдание для такой деградации. Ведь и у других матерей сыновья погибали в автомобильных катастрофах, а они продолжали жить; и другие женщины бывали обречены на прозябание в провинции, однако не теряли милосердия. Просто чудовищно, что человек такого интеллектуального масштаба, как Генри Сэрл, человек, занятый такой бесконечно важной работой, прикован к этому живому трупу. До нее уже и раньше доходили слухи о тайном пороке миссис Сэрл, кое-какие рассказы об унизительных положениях, в каких по ее милости оказывался ее муж, но только теперь, пожив в их коттедже в Сомерсете, она осознала, как неуклонно это рабство подтачивает его силы.
В первый же вечер она услышала из своей комнаты поток громких ругательств, а потом — жалобное нытье. Она догадалась — и не ошиблась, — что это и есть очередная пьяная выходка. Тут ей и стало ясно, почему Генри Сэрл постепенно отходит от университетской жизни, почему издание последнего тома писем Пикока[7] откладывается с года на год, почему из задуманной биографии Мэри Шелли еще не написано ни строчки. И тогда же она решила, что ее долг — помочь ему бороться с этим вампиром, долг перед английской литературой, перед ним самим как ее неоценимым научным руководителем. Но как же трудно помочь такому скромному, застенчивому человеку, который уже давно сторонится реальной жизни! И вот она решила, что легче будет начать с другого конца, поставить вопрос ребром перед самой миссис Сэрл. Если ее заступники правы, если действительно причиной всему внезапная смерть ее сына, то конечно же удастся объяснить ей, что нельзя жертвовать живыми ради мертвых. И все-таки… все-таки заговорить страшновато, а сегодня последний день, завтра она уезжает, а ничего еще не сказано. «Сейчас или никогда, Элспет Эклз», — произнесла она вслух.
— Мисс Эклз, дорогая моя! — раздался рядом с ней протяжный возглас миссис Сэрл. — Какая радость! Вы, оказывается, сами с собой иногда разговариваете. А я уж было испугалась. Вот она, подумала я, представительница «голодного поколения», — этих прямолинейных, здравомыслящих людей, им некогда, у них есть время только для самого главного, а меня они просто сметут с дороги. Где уж мне, думала я, с моим путаным мышлением, моими торможениями — мне про них только на днях рассказывал этот наш новый молодой физик, — где уж мне им противостоять? Да это выше человеческих сил! А тут слышу — вы сами с собой разговариваете. У меня как гора с плеч. Щелка в чужой броне, сучок в глазу ближнего — какая это бесценная поддержка, какая опора для христианского милосердия!
— Сдается мне, что это не самый продуманный взгляд на жизнь, — сказала Элспет, от души надеясь, что голос ее звучит дружелюбно и шутливо.
— В самом деле? — отозвалась Миранда. — Мне это многие говорят, и, наверно, вы все правы. Но слова эти в моем сознании как-то не связываются, а ведь это, по-моему, очень важно, когда решаешь, как надо смотреть на вещи. Бели слова между собой не связываются, тогда и вся мысль ускользает. А «непродуманный» у меня никогда не связывается с жизнью, только с деталями туалета.
Весь облик миссис Сэрл — соломенная шляпа с огромными полями, развевающиеся рукава шифонового платья и длинные кивающие серьги — наводили на мысль об актрисе на театральном фестивале. Положив на землю пачку дешевых сигарет, с которой никогда не расставалась, она стала проворно обрывать крыжовник с колючих кустов.
[1] На традиционных лодочных гонках между Оксфордским и Кембриджским университетами гребцы Кембриджа прикалывают голубые розетки, гребцы Оксфорда — синие.
[2] Женская Добровольная Служба — общественная организация, которая во время второй мировой войны участвовала в ПВО, а также помогает пострадавшим от стихийных бедствий и пр.
[3] Моррелл Оттолайн — хозяйка литературного салона, где в годы после первой мировой войны бывали Лоренс, Хаксли и другие известные английские писатели.
[4] Лейвери Джон (1856–1941) — английский художник, с 1930 г. — президент Королевской академии портретной живописи.
[5] Брук Руперт (1887–1915) — английский поэт, умер в рядах английской армии.
[6] Фербенк Роналд (1886–1925) — романист, новатор в области английской прозы.
[7] Пикок Томас Лав (1785–1866) — английский романист и поэт, друг и душеприказчик Шелли, автор воспоминаний о Шелли, изданных в 1909 г.