— Хорошо, — проговорил он, взглянув на часы. — Теперь половина девятого. Когда нужно вам подать ее?
— С лошадьми и со всем, что следует?
— С лошадьми и со всем, что следует, — повторил почтмейстер. — Услуга за услугу. Вы мне дадите семьдесят фунтов за карету, а я запрягу в нее лошадей. Я сказал вам, что не могу делать лошадей, но могу достать их, чтобы услужить другу.
Что сделали бы вы? Конечно, было не особенно благоразумно покупать экипаж на расстоянии двенадцати миль от дома моего дяди, но таким образом я заручался лошадьми для переезда до следующей станции. В ином случае мне пришлось бы ждать. Я отдал деньги, быть может, переплатив фунтов двадцать (хотя это был хорошо сделанный и отлично отделанный экипаж). Затем я пошел позавтракать и велел подать карету приблизительно через полчаса.
Я сел за стол, стоявший в оконной нише, из которой открывался вид на гостиницу, и стал смотреть на постепенно отъезжавших путешественников; одни из них заботливо хлопотали, другие казались беспечными; одни выказывали скупость, другие расточительность. В последнюю минуту перед отправлением каждый обнаруживал черты своего истинного характера; некоторых из отъезжавших провожали мажордом, лакеи, горничные, почти в полном составе; другие садились в экипажи без малейшего почета. Наконец, меня очень заинтересовал один из путешественников, овации в честь которого приняли размеры настоящего торжества. Не только простые служанки и слуги, но даже экономка, хозяйка гостиницы и мой друг почтмейстер виднелись в толпе, стоявшей подле подножки его экипажа. В то же время я услышал, что среди провожавших его раздавался смех; по-видимому, этот путешественник был остроумен и не занимал чересчур высокого положения, а потому не чванился перед скромным обществом. Я высунулся из окна с чувством живейшего любопытства, но сейчас же отшатнулся и спрятался за чайник. Популярный путешественник повернулся, чтобы махнуть на прощание рукой провожавшим его, и я узнал в нем моего двоюродного брата Алена! Он совсем не походил на того бледного, рассерженного человека, которого я видел в Амершеме. Теперь щеки виконта покрывал слишком яркий румянец, загоревшийся на них от вина. На голове его, точно у Бахуса, развевались пряди кудрей. Он, по-видимому, вполне владел собой, улыбаясь с сознанием своей популярности и с выражением нестерпимой снисходительности. Еще мгновение, и его экипаж помчался по направлению к Лондону.
Я снова стал дышать свободно. С чувством глубокой благодарности подумал я о том, как ко мне благоволила судьба, внушившая мне мысль пройти на почтовый двор вместо того, чтобы направиться в столовую; вспомнил я и о том, что, благодаря покупке малиновой кареты, я не встретился с моим двоюродным братом. Вскоре я сообразил, что подле меня стоит слуга, который, конечно, видел, как я следил за экипажем, и, без сомнения, раздумывал о моем необыкновенном и недостойном поведении. Мне следовало во что бы то ни стало рассеять все его подозрения.
— Человек, — сказал я, — не правда ли, внук графа Керуэля только что уехал отсюда?
— Да, сэр; мы его называем виконт де Керуэль!
— Я так и думал. Ну, черт побрал бы всех этих французов.
— Точно так, — подтвердил слуга. — Их нельзя сравнить с нашими господами.
— Скверный характер? — подсказал я.
— Отвратительный характер у виконта, — с чувством произнес слуга. — Как же! Сегодня утром он спокойно сидел и читал газету. Вероятно, ему попались какие-нибудь важные политические известия или что-нибудь насчет лошадей, только он внезапно крепко ударил рукой по столу и крикнул, чтобы ему подали кюрасо. Все это было так внезапно, так резко, что я сильно вздрогнул. Ну, сэр, быть может, такие вещи приняты у них во Франции, но я положительно не привык к подобному обращению.
— Он читал газету? — спросил я. — Какую?
— Вот этот листок, сэр, — сказал слуга. — Он, кажется, уронил его.
Слуга поднял газету и подал ее мне.
Я уже был приготовлен к тому, чего мне следовало ожидать, однако при виде напечатанных строк сердце мое перестало биться. Опасения Ромэна осуществились: листок был открыт на статье, говорившей об аресте Клозеля. Мне самому захотелось выпить ликера, но я передумал и попросил подать себе коньяку. Я поступил дурно, поддавшись этому желанию; глаза слуги заблестели, по-видимому, он в это мгновение заметил сходство между мной и Аленом и сообразил многое. Я уже понял всю глубину глупостей, наделанных мной! Теперь, если бы мой кузен вздумал навести обо мне справки в Эйльсбери, было бы легко выяснить, кто я, и узнать, куда я направился. В довершение же безумия я, истратив семьдесят фунтов, создал для Алена путеводную нить (в виде малиновой кареты), благодаря которой он мог меня отыскать в любом месте Англии.
К дверям подали мой элегантный экипаж; в эту минуту я уже начал смотреть на него, как на выкрашенное в малиновый цвет преддверие к фуре палача. Не окончив завтрака, я встал и ушел из столовой и вскоре понесся к северу с таким же рвением, с каким Ален стремился к югу. Я возлагал всю мою надежду на противоположность наших направлений и на одинаковую скорость движения.
ГЛАВА XXII
Характер и таланты мистера Роулея
Не помню, сознавал ли я до этой минуты всю опасность задуманного мной предприятия, но, во всяком случае, когда я увидел Алена, увидел его веселое лицо, представлявшее маску, под которой скрывалась другая, страшно злобная физиономия, когда передо мной мелькнули его гиперболические кудри, лежавшие в полном порядке, его галстук, завязанный так аккуратно, точно он отправлялся на любовное свидание — между тем как целью его путешествия было здание лондонской полиции на Боу-стрит, откуда он намеревался пустить по моим следам сыщиков, откуда, по его доносу, должны были полететь во все уголки Англии объявления, опасные для меня, как заряженные мушкеты, — я убедился, что дело шло о моей жизни и смерти. Помнится, я чуть было не решился приказать повернуть лошадей и направиться к берегу. Однако я был в положении человека, побившегося об заклад, что он войдет в львиную берлогу, или же гуляки, который под влиянием вина затеял накануне ссору, а наутро в трезвом виде не желал отказаться от своих слов. Не следует думать, чтобы мысль о Флоре перестала увлекать меня или чтобы я охладел к предмету моей страсти; просто, сидя в карете и куря большую сигару, я сообразил многое: во-первых, мне представилось, что почта и почтовые конторы были специально изобретены для меня; во-вторых, что мне не составило бы ни малейшего затруднения написать Флоре несколько слов на клочке бумаги, запечатать мое послание в конверт и послать его с первым же дилижансом, вместо того, чтобы ехать к ней самому, подвергаясь страшным опасностям во время странствования по стране, которая, как мне чудилось, была полна виселиц и кишела полицейскими сыщиками. О Симе и Кэндлише, кажется, я и не вспомнил в этот промежуток времени ни разу. На пороге гостиницы «Зеленый Дракон» меня ждал Роулей с багажом. Он положительно засыпал меня целым потоком неприятных для меня речей.
— Кто тут был, сэр, вы не подозреваете! — говорил он, когда экипаж тронулся. — Красножилетники! — и мальчик значительно кивнул мне головой.
— Красножилетники? — повторил я, так как самым глупейшим образом в эту минуту не понял выражения, которое нередко слыхал прежде.
— Ну, да, красножилетники, сыщики. Полицейские сыщики с улицы Боу. Двое… один из них был сам Лавендер. Вдруг я ясно слышу, как товарищ говорит ему: «Ну, мистер Лавендер, готовы вы?» Они завтракали рядом со мной, сидели так близко от меня, как вот этот кучер… Они были тут не ради нас… а ради одного человека, сделавшего подлог. И я не направил их на ложный след, о, нет! Я решил, что будет скверно, если они очутятся на нашей дороге, и потому доставил им «очень ценные указания», как выразился мистер Лавендер. Он поблагодарил меня, дал мне на чай, и они направились в Лютон. Товарищ мистера Лавендера показал мне ручные оковы; он даже надел на меня эту ужасную вещь, право же, я чуть было не упал в обморок… Было дьявольски неприятно почувствовать кандалы на своих руках! Прошу простить меня, мистер Анн, — прибавил Роулей, перестав говорить таинственным тоном товарища-школьника и произнося последние слова с интонацией хорошо вымуштрованного почтительного слуги. Эти внезапные переходы составляли прелестную отличительную черту его речей.
Не могу сказать, чтобы разговор о ручных кандалах пришелся мне особенно по вкусу; я строго, может быть, даже слишком строго сделал юноше замечание за то, что он назвал меня моим настоящим именем.
— Да, мистер Раморни, — проговорил Роулей, касаясь рукой своей шляпы. — Прошу прощения, мистер Раморни. До сих пор я был очень осторожен и, поверьте мне, сэр, буду также осторожен и в будущем. Это вырвалось невольно, сэр.
— Мой милый мальчик, — сказал я с самым внушительным, суровым видом, — подобные вещи не должны случаться; прошу вас помнить, что вся моя жизнь поставлена на карту.
Я не воспользовался удобным случаем, чтобы сказать ему, сколько промахов наделал сам. Я считаю принципом, что в глазах солдата офицер никогда не должен быть неправым. Я видел, как два дивизиона целые две недели разбивали себе лбы о незначительный и совершенно неприступный замок, стоявший в ущелье; я знал, что это делалось вследствие дисциплины из-за того, что генерал сперва дал необдуманное приказание взять его, а затем не мог придумать средства отменить свой приказ. Я восхищался силой характера этого человека и во время бесполезных военных действий говорил себе, что подвергаю опасности жизнь во имя хорошего дела. С глупцами же и детьми — а я включал Роулея в обе категории — необходимо быть еще осторожнее в этом смысле, нежели с солдатами. Я решил казаться моему слуге непогрешимым. Когда Роулей выразил некоторое удивление по поводу покупки малиновой кареты, я сразу обрезал его, сказав, что в нашем положении нужно приносить всевозможные жертвы во имя декорума, что в наемном экипаже мы чувствовали бы себя гораздо свободнее, но не имели бы достаточно важного вида. Я говорил так уверенно, что временами почти вселял в самого себя убеждение в справедливости своих слов. Понятно, ненадолго: мне все чудилось, что в этой ненавистной карете запрятаны сыщики, что на нее наклеена надпись, говорящая о моем имени и совершенных мной преступлениях. Я заплатил за экипаж семьдесят фунтов, но дал бы еще семьсот, чтобы отделаться от него.
Карета была опасна; шкатулка же с золотым содержимым составляла для меня источник жестоких тревог. Прежде я не знал никаких денежных забот, получал жалованье и спокойно тратил его; в полку я жил счастливо, как в отчем доме, комиссариат великого императора питал меня, как вездесущие голуби питали Илию; если же в казенной пище случался какой-нибудь недочет, я с помощью первого встречного крестьянина поправлял дело. Теперь же мне приходилось чувствовать и тяжесть богатства, и страх потерять его. В шкатулке хранилось десять тысяч фунтов (я считал их на французскую монету) и таилось пятьдесят тысяч мучений; целый день я обнимал драгоценный ящик, ночью видел его во сне. В гостиницах я боялся идти обедать или отправиться спать. Всходя пешком на холм, я не осмеливался отходить от дверец малиновой кареты. Иногда я перемещал мои богатства; прятал у себя на груди значительную сумму, и только часть моего состояния продолжала путешествовать в шкатулке; я уподоблялся моему кузену: при каждом моем движении слышался шелест банковских билетов, и карманы мои чуть не лопались от тяжести золотых монет; порой, когда мне надоедало это или я чувствовал стыд при мысли о подобном образе действий, огромные суммы отправлялись обратно туда же, откуда были извлечены. Словом, я давал Роулею очень плохой пример постоянства.
Но до философии юноше не было дела. Он ко всему относился безразлично, лишь бы что-либо занимало его, а я не знаю в мире человека, которого было бы так легко занять, как моего слугу. Жизнь, путешествия, собственное мелодраматическое положение — все это вселяло в него живой интерес. Целый день смотрел он из окон с невыразимым любопытством, которое иногда было понятным, иногда же казалось мне необъяснимым; вообще я досадовал на необходимость слушать его восторженную болтовню. Я могу смотреть на лошадей, могу смотреть на деревья, хотя и не чувствую к ним особенного влечения, но зачем мне было непременно смотреть на хромую лошадь или на дерево, имеющее форму буквы «У»? Какой восторг мог влить в мое сердце вид коттеджа, «совершенно такого же цвета, как второй домик от мельницы», о которой я никогда ничего не слыхал, и стоявший там, где я никогда не был? Мне стыдно жаловаться, но порой общество моего юного доверчивого друга жестоко тяготило меня. Действительно, он болтал почти без перерыва, однако в его речах ни разу не проглянуло ничего дурного. Задавая вопросы, он выказывал милое, полное доброжелательного чувства любопытство; рассказывал он с детским простодушием. А рассказывал он и расспрашивал много! Я могу написать биографию мистера Роулея, его отца, матери, тетки Элизы и собаки мельника; не делаю же этого, только жалея читателя и вспоминая об авторских правах.
Очень скоро заметил я в Роулее желание во всех отношениях переделать себя на мой образец, и у меня не хватало мужества мешать ему приводить свое намерение в исполнение. Он старался подражать моим манерам, с рабской точностью копировал мою привычку слегка пожимать плечами; надо даже сказать, что увидев, как он подергивает плечами, я впервые заметил, что сам делаю это. Однажды в разговоре я упомянул, что я католик. Роулей погрузился в задумчивость, что доставило мне удовольствие. Вдруг он воскликнул:
— Ну его! Я тоже сделаюсь католиком! Вы должны научить меня правилам вашей религии, мистер Анн, то есть мистер Раморни!