Снабжение было хоть и скудное, но все же не как у гражданских в блокаду. Тогда просто нечего было есть, а тут в армии хоть кашу какую-то давали, потом американская колбаса была. С едой все было нормально — пшенка, «строевая», как мы ее называли. Водку я пила, только когда было какое-то задание, когда страшно. А так просто себе спирт во фляжку сливала про запас.
Один раз я со своим минометом схулиганила: пришел комполка со своей девушкой, или ППЖ. Она осталась на улице, а комполка зашел ко мне в землянку и говорит: «Я привел нового бойца, покажи ей, как минометы стреляют, ознакомь с обстановкой». Я вышла, а там Вера стоит, моя знакомая! Спрашиваю: «Хочешь посмотреть, как мы тут стреляем?» — «Да». — «Ну ладно, пошли!» Собрала я своих ребят, пошли на позицию. И тут я решила над ней подшутить. Это было в апреле, земля мокрая, вода везде. Когда миномет стреляет, вся эта грязь и вода из-под плиты летит фонтаном. Я ей сказала встать точно в том месте, куда все это полетит, и скомандовала: «Беглый огонь!» Она не знала, что закрывать: прическу, лицо, форму. Я дала три выстрела. Она на меня заорала: «Зачем ты это сделала?» Я подумала, что от гауптвахты мне не отвертеться, но комполка мне ни слова не сказал.
Иногда стрелять приходилось много, а иногда за целый день вообще не стреляли. Мой муж, когда с разведгруппой отходил от финнов, иногда просил заградительный огонь — и тогда мы много стреляли. Или когда боевое охранение просило огонь, отсечь группу финнов, — тоже приходилось стрелять.
Женщинам очень тяжело в армии было. Меня часто посылали на истребление финнов в качестве снайпера. Выдавали снайперскую винтовку с оптическим прицелом, белый маскхалат — и вперед. Летом маскхалаты не выдавали. Вот это было занятие малоприятное. Все время на передовой, все время с солдатами, даже в туалет не сходить. Весной или осенью в траншеях вода. Один раз шли по траншеям, залитым водой, и я говорю: «Давайте выползем на бруствер и по верху поползем, а то невозможно просто! Мне еще полдня на земле лежать!» Только поползли по брустверу — «кукушка»: «Бах! Бах!» Спустились обратно в воду. Прошли немного, я говорю: «Наверное, «кукушка» нас потеряла уже. Давайте опять выползем!» Выползли наверх, и опять «кукушка» по нас бьет. Опять по колено в воде. Опять выползли наверх, и тут солдат, который за мной полз, вдруг орет мне: «Стой! Не двигайся!» Я сначала не поняла, в чем дело, а потом смотрю — передо мной мины. Чуть не задела. Пришлось опять в ход сообщения спускаться и брести в воде до боевого охранения. В боевом охранении в землянке сидели солдаты из 22-го УРа. Они к нам хорошо относились, всегда пускали обсушиться, давали сухие портянки. Я там переобувалась и ползла дальше, залегала на нейтралке и наблюдала за финнами. На обратном пути я забирала у них свои подсушенные портянки и переобувалась.
Первое время было нужно понаблюдать, когда они на завтрак идут, когда караулы разводят — узнать их распорядок дня. Иногда идет — я его каску вижу. Целюсь, выстрел — и мимо! А финн прячется и лопатку саперную выставит из окопа — промазала, мол! А если попадешь (и не однажды такое было), никто не машет лопаткой из окопа, тишина на той стороне. Личный счет снайпера я не вела, иногда выставляли вместе со мной наблюдателя смотреть, попала или нет. Мне как-то не особо интересно было. Говорили, что попадала и убивала, а сколько — я сама счет не вела. Приятного мало, когда надо на нейтралке без движения несколько часов лежать. Иногда после выстрела я переползала на другое место, иногда оставалась на том же месте — ведь не знаешь, заметили тебя после выстрела или нет. Может, поползешь на другое место и тут тебя обнаружат?
Линия фронта была стабильная, и от нечего делать и наши, и финны часто кричали друг другу что-нибудь — пропаганду или просто переругивались. Мой муж был командиром полковой разведки, и финны ему орали: «Ну, Смаркалов, если ты нам попадешься, ремни на спине будем у тебя резать! Не суйся к нам!» Финны же наших в плен тоже брали, и перебежчики русские у них были… Поэтому финны знали фамилии наших командиров и напрямую к ним обращались в своей агитации.
К политрукам у нас тогда хорошо относились. Политическая подготовка, да и все прочее, — это же было наше все! Как же без этого? Надо было кому-то этим заниматься! Не было у нас такого в мыслях, что политруки в тылу отсиживаются, пока мы кровь проливаем. А с особистами мне вообще не пришлось иметь дела на войне.
Однажды было такое: я вхожу в землянку комбата, а там в углу за плащ-палаткой сидела девушка, я даже не знаю, или финка или наша, — вела по рации пропаганду по-фински. Она как раз передавала свою агитацию, а я тихонько говорила с комбатом. А ужин уже прошел! В этот момент в землянку вошел солдат, который в карауле стоял, и говорит громко: «Ребята, пожрать мне оставили?» Ему все орут: «Тише!» Но поздно уже было. На следующий вечер финны нам кричат из своих окопов: «Рюсся, вы своим солдатам пожрать-то оставляйте!» Мы потом долго смеялись. Конечно, финны не все по-русски говорили, но нам кричали на нашем языке.
Незадолго до моего ранения произошел вот такой эпизод — как предупреждение мне. В 6 часов утра по нас финны открыли огонь из минометов и орудий. Били они по нас очень сильно, поставили дымовую завесу, и от меня потребовали открыть ответный огонь. Я побежала к своему миномету, а мой миномет разобран для чистки! Побежала к другому — а там командир расчета в разведку ушел. Били по нас сильно, осколки летели рядом, но только один осколок царапнул мне левую ногу. Это было как будто предупреждение, что я потеряю ногу. И верно, потом меня ранило в эту же ногу. Слава богу, что вообще не убило, а только пятку разворотило!
Это случилось 17 мая 1943 года на высоте Мертуть, когда я получила приказ подавить финские огневые точки, бьющие по нашим позициям. Я только открыла огонь, пару мин выпустила, и тут нас накрыло. Они в нас попали, когда я командовала «Огонь!» Среди моих солдат не было никого, кто понимал бы что-то в медицине. Жгут надо было наложить выше колена, а они наложили ниже, в результате кровотечение не остановили. Вынесли меня на плащ-палатке до КП батальона, и пока они меня донесли, я уже в луже крови была. Дальше — больше. Вызвали для меня машину, чтобы в полковую медсанчасть везти, а ее все нет и нет. Повезли меня на повозке, запряженной лошадью, и только по пути встретилась машина. Привезли в полковую санчасть, а там комполка стоит, замкомполка. Первый вопрос командира полка: «Задание выполнила?» Я в ответ: «Снимите жгут!» Его же можно только 45 минут держать, а он у меня был уже больше часа! Он опять: «Задание выполнила?» В результате я потеряла сознание и уже не помню, как жгут снимали, как рану обрабатывали. Очнулась я только в медсанбате. Так как рана была засыпана торфом (торф в отличие от песка из раны не вымыть), мне ампутировали ногу. Привели меня в чувство, только когда надо было делать операцию по ампутации. На встречах после войны я нашему бывшему комполка напоминала об этом эпизоде — ветераны нашей дивизии часто собирались в Ленинграде. Писарь нашего полка после войны стал директором ресторана «Восток» и всех нас туда приглашал.
Наградили меня за этот бой только в 1951 году орденом Отечественной войны 2-й степени. После этого ранения я полтора года провела в госпиталях, мне сделали пять операций. Казалось бы, надо просто ногу отрезать — и все. Так нет! В полковой санчасти мне ногу ампутировали и повязку наложили. Тогда они еще по-простому делали операции, просто отрезали конечность, и все. Это уже в 1944 году стали по Пирогову делать, поднимать кожу, затем культю этой же кожей оборачивать и зашивать. А тогда, в 1943 году, мне просто отрезали ступню, напихали туда тампонов и перевязали. Это все пропиталось кровью, присохло к ране, и когда мне стали в полевом госпитале все это снимать, чтобы новую перевязку сделать, — вы не поверите: я одному санитару рукав халата оторвала от боли, второму руку стиснула так, что остались синяки. То ли они новый тампон положили в рану, то ли старый забыли, но что-то в ране оставили. Потом меня эвакуировали в Ленинград и оттуда через Вахруши в Киров.
До Кирова мы добрались только через месяц, и у меня открылся свищ. Поднялась температура. Хирург сделал операцию под местным наркозом. Я чувствовала, что он там что-то долго-долго скоблил в ране. Через какое-то время опять свищ, новая операция, уже под общим наркозом. Я у хирурга стащила свою историю болезни со стола и прочитала, что у меня, оказывается, марля вросла в мышечные ткани, и поэтому он там так долго скоблил. Марля там уже вся сгнила. Он опять отскоблил все не до конца, и поэтому опять заражение пошло. Тот хирург меня в четвертый раз на операцию положил. Перед четвертой операцией приехала моя мама, и на этого хирурга страшно накричала: «Сколько можно мою дочь резать?» Вообще, у нас в госпитале он всем по несколько раз делал операции. Поскольку моя мама там подняла шум, он вроде бы в четвертый раз удалил зараженные ткани окончательно, но малую берцовую кость не вынул. Как позже выяснилось, под наркозом во время операции я страшно ругала хирурга. Через какое-то время тот же хирург оперировал девушку, раненную в голову, у нее осколок был в мозгу. Так вместо того, чтобы осколок вытащить, этот хирург его туда в мозг вдавил, и она тут же умерла. Врач-терапевт сделала хирургу замечание, то есть сказала: «Что вы делаете?!! Вы же ее убили!» Всего разговора между ними я не знаю, но наутро проснулись — хирурга нет, старшей сестры нет, сестры-хозяйки тоже нет. Они втроем сбежали. Оказывается, этот хирург был вредитель, поэтому он все время мне заражение продлевал и всех остальных тоже так ужасно оперировал!
Я не носила длинные волосы, но и не совсем короткие волосы были. Мы, девчонки, друг другу помогали, волосы расчесывали, заплетали. Когда меня ранили и я была в госпитале в Ленинграде, вышло постановление: если женщина раненая сама не может ухаживать за своими волосами, то тогда ее обривали наголо, чтобы насекомые не заводились. Так что в Кирове мы уже знали: если девчонку раненую привозят обстриженную, то, значит, она из Ленинграда.
После этого нас эвакуировали дальше, в город Коминтерн. В том госпитале профессора меня посмотрели и сказали, что нужна еще одна операция на ноге и что больше общего наркоза давать мне нельзя. А во время общего наркоза мне Смерть снилась — такая, как ее в книгах рисуют, худющая, — и говорила мне: «Ты сейчас умрешь!» Я протестовала изо всех сил, просыпалась и спрашивала всех: «Я уже умерла?» Все эти общие наркозы мне сильно посадили сердце, и один профессор заметил: «Дочка, лет пять жизни эти наркозы у тебя точно отняли». Когда я теперь лежу в больнице и мимо меня проводят практикантов, врач им всегда говорит: «Послушайте сердце этой больной». Я настолько наркоза наглоталась за войну, что, когда эфиром у зубного в 70-е годы промывали полость рта, я сразу отключалась.
На последнюю, пятую операцию мне дали спинномозговой наркоз, в позвоночник всадили иглу, и я перестала ноги свои чувствовать. Что стол деревянный, что ноги — на ощупь одно и то же. А операционная большая, на соседнем столе раненой девушке на бедре делают операцию. Хирург ей мясо режет, как на кухне филе свиное. Отрезал ей кусок и так же небрежно, как на кухне кошке куски мяса на пол бросают, кинул кусок бедра этой девушки в таз. Мне аж поплохело от такого зрелища! Я отвернулась и не стала больше смотреть. Перед моими ногами ширмочку поставили, и я сама не видела, что и как мне делали. Я настояла на том, чтобы вынули малую берцовую кость, чтобы была возможность ходить.[2] Неделю после операции я должна была лежать на спине, без движения, что было достаточно сложно.
Муж мой, после того как я по ранению ушла из дивизии, два раза еще был ранен и один раз в штрафбат угодил за невыполнение боевого задания. Это случилось как раз тогда, когда я лежала в полевом госпитале. Он меня навестил два раза и на третий раз сказал только, что придет теперь не скоро. Про штрафбат не обмолвился ни словом. Сказал только, что будет сильно занят боевой подготовкой, и все. Потом мне моя подруга прислала письмо в госпиталь: «Твой Ваня там же, где его заместитель Зуев». А Зуев как раз в штрафном батальоне был. Зуев туда отправился за то, что не привел «языка». Мой муж тоже туда попал за несколько неудачных поисков — один раз его разведгруппа взяла «языка», но пока тащили, его убили — приволокли, а он уже мертвый. Второй, третий раз сходили безуспешно — и все, в штрафбат. Там Ваню ранило, и после этого он вернулся, попал в лыжный батальон. После своего ранения он написал моей двоюродной сестре, та пришла к нему в медсанбат в гости. Он спросил мой адрес и стал почти каждый день писать мне письма. Врет, но все равно пишет. Девчонки в госпитале надо мной даже смеялись, если мне не было письма.
Мы с мужем познакомились вскоре после того, как я на фронт попала, — в июле 1942 года, наверное. Тогда командир взвода разведки был другой, и я пришла к командиру разведки то ли за данными, то ли еще за чем. Смотрю, а там уже другой командир сидит. Мне интересно стало. Потом мы с ним еще на выходе из землянки строевой части столкнулись. Я поднималась наверх, а он бежал вниз и своим спортивным значком в темноте поцарапал мне нос. Я не видела, кто это, и отругала его за это. Через несколько дней после этого случая мы познакомились уже в нормальной обстановке. Поженились мы с мужем в конце войны и 56 лет с ним вместе прожили. Ни одна пара фронтовиков, кого я знаю, так долго вместе не прожила. Наш комполка, Николай Авдеевич, в 1942-м и в 1943 году был против фронтовой свадьбы, так что, когда мой муж пришел просить нам свадьбу и отпуск на пару дней, он сказал: «Да ладно тебе, Смаркалов, ты ею поиграешься и бросишь. А если с ней что случится, если ранит ее, то тем более бросишь». Муж ответил: «Не хотите брак регистрировать — и не надо. Так проживем». На фронте, значит, мы были в незарегистрированном браке. Когда меня ранило, муж как раз был то ли на задании, то ли тренировался с бойцами. То есть его в полку не было. Ему только вечером сказали, что меня ранили и увезли. Он сразу пошел к комполка и говорит: «Отпустите меня, Нину в медсанбат проведать». — «Мне только что доложили, что ей ногу ампутировали». — «Ну, тем более надо ее проведать». — «Нет, ты туда не пойдешь. А что, ты разве не собираешься ее бросать? Она тебе без ноги нужна?» Мой муж ответил: «Я интересуюсь не ногой, а человеком. Бросать я ее не собираюсь. У меня, кроме нее, никого нет». И сдержал свое слово. В первый раз он меня проведать в полевой госпиталь с разведчиками пришел — командиру полка сказал, что ушел со взводом на тренировку, а сам ко мне пришел со всей своей командой. Вот такой у меня муж был. Его весь полк или Ваней, или Ванечкой называл. Его и в полку все любили, и после войны все ветераны его прекрасно помнили. Я нисколько не жалею, что связала с ним свою жизнь.
Все мы, девушки-фронтовички, на фронте держались вместе, да и после фронта, после войны, тоже. И долго-долго дружили, даже до последнего времени, пока все, царствие им небесное, не поумирали. Мало девушек-фронтовичек осталось сейчас в живых. Из нашего полка только я осталась да писарь Зинаида Васильева, но она уже не ходит, все время дома сидит. Даже сейчас, когда почти все наши офицеры и солдаты поумирали, их жены, кто живы еще, до сих пор с нами дружат…
Вот такая моя история. Всего один год я провела на фронте и после этого полтора года в госпиталях.
(Интервью Б. Иринчеев, лит. обработка С. Анисимов)
ЛУФЕРОВА Кира Ивановна
До начала войны я жила в Петрославянке, это перед Колпино. Я закончила 8 классов, окончила курсы телефонисток и пошла работать на телефонную станцию. Все мы, девочки из Петрославянки, вместе учились в школе и все вместе потом попали в один полк. У нас был клуб в Петрославянке, и мы там всю ночь танцевали. 21 июня 1941 года, в субботу, мы были на танцах и только рано утром 22 июня вернулись домой. Утром 22 июня все вроде было тихо, и вдруг объявляют — война! Даже и непонятно сперва было, что такое война, — пока мы сами на своем опыте не узнали, не увидели, что это такое. Ребята у нас в поселке были замечательные, 22, 23, 24-го годов рождения. Все они записались добровольцами и ушли на фронт.
Немец очень быстро подошел к нам. Мы рыли окопы около нашей деревни, и из Ленинграда тоже приезжало население копать окопы. Немец стал нас бомбить, и очень сильно. Столько стало раненых! Пока поезда ходили, их всех вывозили, конечно. Но, как я уже говорила, пока мы сами не окунулись в реалии войны, сами не поняли, что значит «война». Только когда голод наступил, мы поняли, что это такое. У меня отец от голода умер (он работал на вагоностроительном заводе), мать в блокаду была ранена (она работала на узле связи в Ленинграде).
В первую блокадную зиму я жила в Петрославянке, а работала в Ленинграде. Я работала на центральной телефонной станции. Поезда не ходили, и я эти 20 километров ходила пешком по шпалам, до улицы Герцена. В ночь и вечер ходила. Конечно, это было сложно. Особенно зимой были видны реалии войны — идешь, темно, а впереди, на линии фронта, все горит, пылает. Питались ужасно. Голод… Мы обрадовались, когда пришла весна 1942 года и появилась трава. Лебеда, крапива — все это собиралось и варилось. Мама пекла лепешки из костной муки — клала лепешку прямо на печь. Папа умер от голода в первую зиму, племянник умер от голода. Я благодаря маминому трепетному отношению к каждому кусочку выжила.
Как я попала в полк? Я дружила с девочкой по имени Надя Тимофеева, и она вдруг ко мне приходит в форме. Это был уже сорок второй год. Я спрашиваю: «Что такое? Почему ты в форме?» Она отвечает: «Там у нас полк стоит, и командир полка взял нас на службу. Давай и ты туда же, к нам». Меня мама сначала не пускала. Мне было тогда 18 лет. Мы, довоенные девочки, все были, как вам сказать… С косичками, дисциплинированные.
Этот полк у нас оказался потому, что вторая линия обороны проходила по Славянке, и все части, которые отступали, там и остановились. Командиром полка был поляк Козино, он побеседовал со мной. По моему внешнему виду он решил, что меня можно взять в полк. Никакой медкомиссии не было. Так я попала в 942-й стрелковый полк 268-й стрелковой дивизии. Никакого дополнительного обучения мне в полку не было нужно — я была хорошая телефонистка, везде была на хорошем счету. Я была готова для выполнения любых задач.
Когда я начала служить, все мои косы отрезали, подстригли прямо «под горшок». Девушки все носили короткие прически, иногда даже друг друга подстригали. Женщины-солдаты кос не носили никогда! Только те женщины, которые были в штабах или в медсанбатах и у которых была возможность ухаживать за собой, носили длинные волосы.
Выдали нам обычное солдатское обмундирование: у кого были юбки, у кого галифе и еще кирзовые сапоги. Сначала нас одевали плохо — дали новенькие гимнастерки, конечно, но ничего более. Гимнастерку хлопчатобумажную выдавали на год — как хочешь, так и обходись. Дали одну пару белых теплых чулок и одну пару белых хлопчатобумажных чулок. Их, конечно, девушки красили стрептоцидом, и они получались красновато-коричневого цвета. Я, например, носила солдатские брюки — выпросила у старшины. Шерстяных гимнастерок зимой не выдавали, они шли только комсоставу. Из дома мы брали нижнее белье. На гимнастерках были простые зеленые петлицы с эмблемой связиста, и все. Погоны появились позднее.
Первой зимой было совсем плохо со снабжением — шапок зимних не давали, только вязаные подшлемники. Так мы их закручивали и сверху звезду прикрепляли — вроде как и зимний головной убор получался. Холодно в них было! Каски мы не носили, их выдавали прежде всего пехоте. А мы, связисты, хотя и шли рядом с пехотой, но касок не носили. Зимой мы носили ватные брюки и ватники. Хорошо, что их выдавали — в них можно было в снегу валяться как угодно. А сверху — шинель. Все на себе было! Шинели мы не подрезали, они были средней длины. Причем шинели у нас были серенькие, такого же цвета, как сейчас у курсантов. А потом нам выдали канадские шинели, зеленоватого цвета, и потоньше. Все солдаты полка ходили в разных шинелях — у кого порвалась шинель, у кого еще что. Зимы были морозные. Когда мы стояли в лесу Саблино (Ульяновке), там мы все почти потеряли валенки. Мы были в лесу, а лес — это дом родной. Хорошо, если лес: тогда есть где укрыться, есть из чего сделать постель. Мы ложились спать на лапнике. Валенки у нас были промокшие от хождения по болотам. Мы их подкладывали под голову, а утром, когда просыпались, то их было не надеть — они смерзались за ночь. Потом нас стали гораздо лучше снабжать. Дали и шинели красивые, и зимние шапки. Когда ввели новую форму в 1943 году, погоны у нас были просто зеленые, без канта. Мы старались в них вложить дощечки или что-нибудь твердое, чтобы они не гнулись, — несмотря ни на какие трудности, мы старались выглядеть хорошо.
Питание в армии было поначалу слабенькое — у меня ноги стали опухать с непривычки. Потом, когда прорвали блокаду, стали давать побольше еды, но народ в армии все равно изголодавшийся был. Очень голодно было! Мы сначала стояли во второй линии обороны. Питались чечевицей, и немец бросал нам издевательские листовки: «Чечевицу съедите и Ленинград сдадите». Кормили нас три раза в день. Утром старшина нас поднимал в 6 часов утра, и мы завтракали. До чего мы не любили котелки таскать с собой! Нам наш командир взвода иногда говорил: «Девчонки, я смотрю, что к вам Когда после войны придешь, так надо со своей тарелкой приходить!» Котелки были всякие: и круглые, и овальные. Когда котелок к поясу прицепишь, то, конечно, овальный был удобнее. Ложки были алюминиевые, были еще ложки-вилки вместе, складные. Мы их носили за сапогом. Фляжки были не у всех. Позже, в Финляндии, было так, что кормили нас селедкой: вроде для того, чтобы пить не хотелось. Какое там не хочешь! Мы вдоль озера шли, так все время фляжками воду черпали.
[2] Это указывает на то, что культя была короткой. (Прим. ред.)