— Кто же мог думать, — проронил он — что все это так выйдет.
О, конечно, в парижских и женевских кабаках вам снился рай! Но даже — рай. Пусть даже вы переселили бы небо на землю. Но и в таком случае, кто вам дал право, кто, я вас спрашиваю, дал вам право готовить для меня этот рай? А если я не хочу его, что тогда? Если мне дороже земля, которую не вы мне дали, не вам и отнимать ее. Ведь не о себе же вы заботились в подпольных притонах, а о потомстве, благодарном потомстве.
Забыв о ране, корнет вытянулся во весь рост, застучал указательным пальцем по косяку двери.
Ставший вдруг гортанным голос перешел в стадальческий крик, от которого зашевелились затушеванные мраком фигуры на нарах.
— Я — потомство. Я один из тех, ради кого вы убивали царей, министров, старших и младших дворников — кого вы только не убивали! Ради кого вы всех проституток и сутенеров обучали революции, а потом выпустили эту вшивую дрянь на Россию, как бешеных собак. И вот я, благодарный, черт возьми, потомок, я хочу наконец знать — разрешал ли я вам — гадить мое будущее или не разрешал? Мое, слышите, мое будущее, мою молодость, мою жизнь, мою семью, мою родину? Давал я вам право, пророк вы базарный, на моих нервах, на моей крови играть в вашу вонючую революцию? Нет, не давал! Не давал я, не давал! Почему же в таком случае…
Корнет, прихрамывая, подошел к чугунку. Голова его тряслась в нервном припадке.
— Почему вы, пьяная балда, закопали меня в землю живьем? Облагодетельствовать хотели, голубчики? На гуще кофейной гадали — вот, мол, не жизнь, а масленницу сработаем, а вышел — сортир. Ну и копайтесь в нем, но я-то тут при чем? При чем я, Боже мой, Боже?!
Немигающими глазами смотрел Фомка на Чубеко. Текли по мертвенно-бледному лицу корнета частые слезы. Падали они на искрящийся круг печки, шипящим дымком прыгали вверх.
Папаша, ежась, встал с ящика. Рука его почему-то опустилось на сваленный у двери уголь.
— Н-не по адресу… того. Обратитесь к большевикам. Это они. Я вообще-то с вами… Зацепив локтем чайник, корнет упал на костлявые плечи в люстриновом пиджаке, затряс
их в безудержном гневе.
— Вот… Большевики? Заяц ты подлый. Большевики? А кто им уготовил путь, а? Ты. Разможить тебе голову о косяк, швырнуть на полотно? Швырнуть?
Нежданно сполз с нар старший унтер. Он снял трясущиеся руки с люстринового пиджака и, минуту подумав, вытер корнетово лицо полой шинели. А когда усаживал ставшего покорным офицера на покрытый попоной ящик, сказал покровительственно-строго:
— Вы хуч и хосподин корнет, а дурнее Хвомки.
— Сам дурак! — весело отозвался Горликов.
— Ноги лишимшись, а тоже туды — балачку заводить. Охота з якым-то каторжником сципляться. Ну его к бису. Папыросу дать?
У стены, где особенно резко жужжал колесный скрип, с трудом сел на нары военный чиновник, Будков, из псаломщиков, третью неделю умирающий от какой-то странной болезни, покрывшей все его тело гнойными волдырями. Будков приложил горящую щеку к заиндевевшим доскам и заговорил в беспамятстве:
— А снилась мне, Аннушка, церква. А на церкве то, будто радуга — яко знак милосердности. И говорит, будто, Дух Святой: возьму, говорит, Будкова, военного чиновника, и где же праведные упокоются. И подняла ты, Аннушка, оченьки свои, Духу Святому ответствуешь: воля Твоя, Господи, да исполнится и на небеси, и на земли. И представился, будто, Аннушка, военный чиновник Будков. А радуга на церкве той в огонь пожирающий превратилася.
Фомка с опаской перекрестился.
— Кончается, братцы. А Аннушка — баба его. Окромя того, мальчишка годовалый остался, Мишутка. Когда еще в памяти был, рассказывал. Я, говорит, Аннушку, больше России люблю, а в то пошел за белыми сам, по доброй воле, значит. Карточку показывал. В жисть таких не видывал: красавица и есть.
По правую сторону полотна послышались выстрелы. Хрипло заревел паровоз… Ткаченко встревоженно прислушался.
— Недалеко. Может, верста, а то и меньше.
Вздрагивая всеми своими суставами, резко замедлила ход темно-бурая гусеница эшелона. Звякнули жалобно буфера.
В дверь ударили прикладом, и чей-то звонкий голос крикнул:
— Выходи!
Разрыв уголь, Ткаченко вытянул сколоченную из оглоблей лесенку и спустил ее на полотно. По ней осторожно сполз в заледеневший сугроб Чубеко и, прихрамывая, подошел к соседней платформе.
— Кто это стреляет, Петя? Тот же звонкий голос ответил:
— Так то махновцы, господин корнет.
По насыпи взад и вперед двигались тени. У моста, где клубы пара выбрасывал паровоз с заваленным шпалами тендером, кто-то захлебываясь давал распоряжения выскакивающим из теплушек раненым.
— Без паники! Тяжело больные оставайтесь в вагонах. Два пулемета на первых платформах, три на последней. Зарядить винтовки! Кто там, черт возьми, стреляет? Поручик Долбин, вам я говорю или нет — не стреляйте без команды!