Третья гостья, тетя Дженни, младшая сестра дяди Давида и свояченица бабушки, пришла с узелком миндальных погачей, которые, как она с удовольствием рассказала, она сама испекла на своей новой газовой плите. Этот гостинец тоже был в высшей степени кстати: бабушка смущенно заметила, что гостей они не ждали, так что теперь будет с чем пить липовый чай. И тут же побежала на кухню, ставить воду, а Роби Зингера попросила помочь накрыть на стол. Но тут опять позвонили; в дверях появилась мадам Флейшман. Эта мадам Флейшман приходилась им такой дальней родственницей, что при каждой встрече они посвящали этой теме особый разговор. «В каком же мы с вами родстве?» — спрашивала бабушка, и проходило не меньше четверти часа, пока они сообща выясняли, кто из давно усопших дядьев или теток имел друг к другу какое-то отношение. В конце концов все настолько запутывались в степенях родства и свойства, в восходящих и нисходящих нитях, в ветвях по отцовской и материнской линии, что, даже раскопав общего предка, забывали, какие тропинки к нему ведут, и в следующий раз начинали все сначала.
«Мой Вильмош тоже придет, — сообщила мадам Флейшман в дверях. — У него кое-какие дела». И Роби, и бабушка хорошо знали, что это за дела: дядя Вильмош страдал хроническим алкоголизмом, а значит, зашел в какую-нибудь корчму опрокинуть стаканчик. В кругу более или менее близкой родни это был такой же общеизвестный факт, как и то, что дядя Вильмош был мадам Флейшман не супруг, а всего лишь гражданский муж, даже, как выражалась бабушка, сожитель.
Дело в том, что, когда мадам Флейшман, оставшись вдовой, познакомилась с дядей Вильмошем, она не захотела отказываться от вдовьей пенсии, так что они не пошли регистрировать брак, тем более к рабби. И были правы, признала бабушка, в нынешние тяжелые времена лишиться пенсии — чистое самоубийство, тем более что мадам Флейшман всю жизнь была домохозяйкой, а покойный Флейшман неплохо ее содержал; одним словом, и на сей раз, как столь часто бывает, восторжествовал принцип vis major, и с этим не мог не согласиться даже такой глубоко набожный, неуступчивый в вопросах морали человек, как дядя Давид. Правда, мадам Флейшман и при наличии пенсии приходилось искать источник дополнительного дохода, чтобы они с дядей Вильмошем, тоже пенсионером, могли как-то прожить, особенно если иметь в виду вредную и требующую больших расходов страсть сожителя.
Мадам Флейшман, как она сама, сокрушенно качая головой, говорила, на старости лет пустилась во все тяжкие: в своей уйпештской квартире стала разводить волнистых попугайчиков на продажу. Чтобы получить разрешение на такой вид предпринимательской деятельности, нужно было написать заявление в районный совет; заявление написала ей бабушка. Получив разрешение, мадам Флейшман не знала, как ей и благодарить бабушку за доброту и за помощь, и пообещала, что очень скоро найдет какой-нибудь способ.
С этим и связана была главная сенсация нынешнего вечера: мадам Флейшман пришла как раз для того, чтобы выполнить свое обещание. Благодарность свою она выразила натурой, принеся бабушке желто-синего попугайчика. Более того, свой подарок она вручила вместе с запасом корма и клеткой, в которой были маленькие качели, колокольчик, маленький бассейн и песочек.
Желто-синее щебечущее существо, да еще с полным оснащением, у всех присутствующих вызвало бурный восторг. Даже дядя Давид не выдвинул против птички никаких аргументов религиозно-этического свойства, как выдвинул он их, обратив в стрелы сарказма, в свое время, когда бабушка принесла домой дешевый приемник. «И сколько же вы денег выбросили за этот источник шума?» — ядовито спросил он, на что бабушка желчно ответила: «А у вас телефон есть, и он даже в шабес звонит!»
Мадам Флейшман снабдила бабушку и Роби Зингера подробными инструкциями относительно попугайчика. Объяснила, что это самец, то есть он и говорить способен, — во всяком случае, при некотором терпении его можно этому научить. Правда, он еще совсем маленький, так что надо стараться его не пугать, и тогда он станет совсем ручным. Она рассказала, как чистить клетку и как кормить птицу.
У бабушки на лбу поначалу появились глубокие морщины — признак того, что она не в восторге от нежданного прибавления семейства. Однако, увидев счастливые глаза внука, она предпочла промолчать — лишь сдержанно поблагодарила за подарок. Роби Зингер же смотрел на попугайчика зачарованно; ему казалось, что тот ему тоже рад. Считая желтые крапинки на голове птицы, Роби подумал, что надо как можно скорее придумать попугаю имя: пусть все знают, что он — член их семьи.
Роби взял клетку со стола и хотел поставить ее на тахту; но тут бабушка сказала ему, чтобы он был осторожнее, а то попугай испачкает их общее место для сна. Тогда Роби принес из кухни пятничный номер газеты «Сабад неп» и постелил ее под клетку, на случай, если птица будет сорить песком или кормом. Потом встал возле рекамье на колени и, глядя на попугая, стал неторопливо размышлять над самым подходящим для птички именем.
Бабушка сходила на кухню за чайником и как раз собралась разливать по чашкам красноватый от липовой заварки кипяток, когда в дверь опять позвонили. Мадам Флейшман с тревогой подняла взгляд.
В комнату вошел ее сожитель. Набрался он основательно, судя по тому, с каким грохотом он опустился на свободный стул. Из кармана пальто торчала бутылка бренди «Ланцхид». «Подарок», — сказал он, ставя ее на стол рядом с собой, и вытащил из другого кармана пачку сигарет «Пятилетка». Бабушка встала и принесла ему из буфета коробку спичек. Дяде Вильмошу, впрочем, достаточно было одной спички: потом он просто прикуривал одну сигарету от другой. Зубами вытащив пробку из бутылки, он, ухмыляясь, предложил бренди всем по очереди. Дядя Вильмош знал, что делал: в этой компании пьющих не было, так что в конце концов он пожал плечами и налил бренди в пустую чайную чашку, стоявшую перед ним. Каждый раз, когда он делал выдох, комнату наполнял сладковато-горький коньячный запах. Мадам Флейшман время от времени бросала на него укоризненный взгляд, но сказать что-нибудь вслух не решалась.
«Что у вас с обрезанием-то? — спросил дядя Давид, и в голосе его слышалось осуждение. — Сколько будете тянуть? Я уж и не знаю, этот ребенок вообще еврей еще?»
«Будь спокоен, Давидка, — твердо ответила бабушка, — готовимся мы к бармицве. А ребенок этот — такой же еврей, как ты или я».
«Ну, хорошо, если так, — бурчал дядя Давид. — А то я уж стал думать, вы из него настоящего гоя собираетесь вырастить». Это желчное замечание бабушка даже ответом не удостоила.
Когда заговорили об обрезании, тетя Дженни вспомнила, что ей в прошлом году тоже делали операцию: удаляли жировик на шее. Врач был просто мастер своего дела: оперировал при местной анестезии и все время с ней разговаривал. Но вот другие его пациенты, о, они были просто ужасные! Примитивные люди, echte[7] пролетарии.
Тетя Дженни была переводчицей: переводила с немецкого технические тексты. И с гордостью говорила, что по роду работы общается исключительно с «приличными людьми». Человечество она делила на пролетариев и приличных людей. Например, врач, который вырезал ей жировик, был стопроцентным приличным человеком. «А вы бы видели, как он умеет очищать раны!»
«А мне желчный пузырь до войны еще удалили, — похвасталась тетя Виола. — Операция была легкая, но потом такие боли начались, что я сознание потеряла. Тогда мне вкололи что-то очень сильное, и с тех пор у меня никаких жалоб».
«Все врачи — мошенники, — вдруг заговорил заплетающимся голосом дядя Вильмош. — Мне вот недавно живот разрезали, хоть я здоров как бык. Даже без обезболивания. Да еще этот халтурщик чуть скальпель у меня в животе не оставил. Представляете: ходил бы я сейчас со скальпелем в животе!»
Роби Зингер даже про попугая забыл: он напряженно следил за беседой, а слова дяди Вильмоша заставили его побелеть. Мадам Флейшман заметила это. «Долго ты будешь чушь нести?! — набросилась она на сожителя. — Смотри, бедного мальчика до смерти напугал! — Потом, обернувшись к Роби, торжественно заявила: — Без анестезии сейчас никого не оперируют».
«Ладно, раз ты так считаешь», — смирился дядя Вильмош. Потом спросил бабушку, где у них туалет. «В прихожей, первая дверь справа», — ответила бабушка; дядя Вильмош, шатаясь, вышел. Бабушка встала и пошла открывать форточку. «Прямо дышать нечем», — ворчала она.
Роби Зингер только сейчас обратил внимание, каким бледным был дядя Вильмош. Щеки впалые, глаза блестят лихорадочно. «Он так много курит!», — заметила тетя Дженни. «Да еще „Пятилетку“, — поддержал ее дядя Давид. — Каждая сигарета — это гвоздь, который забивают в гроб».
Мадам Флейшман так громко вздохнула, что все посмотрели на нее. «Ему уже все равно, — сказала она. — Ему в самом деле живот разрезали. Потом снова зашили. Рак печени. Пару месяцев осталось».
Воцарилась тишина. Тетя Виола в смущении взяла погачу, из принесенных тетей Дженни. Роби Зингер последовал ее примеру: надо же было чем-то заесть испуг. Они одновременно сунули в рот подарок, который бабушка объявила общим достоянием. Послышался громкий хруст — знак того, что тетя Дженни довольно давно опробовала свою новую газовую плиту. «Скажи-ка, Дженни, — повернулась к тете Дженни тетя Виола, немного придя в себя после неудачной попытки разгрызть погачу, — как ты их готовишь? У тебя какой-нибудь свой рецепт?» — «Я тебе запишу, — простодушно ответила тетя Дженни. — Все очень просто, никакой особой возни». — «Я так и подумала, — сказала тетя Виола; потом, повернувшись к бабушке, заметила: — Чай просто чудесный».
Роби Зингер вынул изо рта злополучную погачу и сунул ее между прутьями клетки. Попугайчик тут же ущипнул ее клювом; потом, преодолев недоверие, проглотил несколько крошек. «Смотрите-ка, — сказал Роби Зингер тете Дженни, чтобы сгладить неприятный момент. — А попугаю нравится!»
Вернулся дядя Вильмош и снова рухнул на стул; в комнате воцарилась тишина. А сожитель снова налил себе бренди и прикурил от почти угасшего окурка новую сигарету. Бабушка поднялась и пошла закрыть форточку: «Еще простудится кто-нибудь».
Неловкую тишину нарушил дядя Давид. В поисках темы, которая интересовала бы всех, он принялся ругать коммунистов, которые насаждают безбожие, отнимают у людей деньги, а сейчас к тому же строят интриги против Государства Израиль. «Не могу я тебя понять, — повернулся он к бабушке. — Ты самая умная женщина из всех, кого я знаю; я люблю и уважаю тебя. Но скажи, как ты можешь быть коммунисткой?»
Спор этот шел между ними давно. Дядя Давид упрекал бабушку в том, что она предала веру отцов, бабушка же обвиняла дядю Давида в фанатизме. Оба получали огромное удовольствие, обмениваясь колкостями, а бабушка во время диспутов этих еще и явно любовалась чертами лица дяди Давида, его высоким лбом и карими, чайного цвета глазами, которые сквозь дымку десятилетий являли ей облик старшего брата дяди Давида, который в тридцативосьмилетнем возрасте попал в плен и бесследно канул где-то в бескрайних просторах Сибири.
«А как же мне не быть коммунисткой, после всего того, что случилось?! — поднимала она, неведомо в который раз, брошенную перчатку. — Надо же и с другой стороны смотреть, Давидка. Немцы, пока мы живем, дважды начинали мировую войну, русские — ни разу. Русским мы обязаны тем, что живы. Немцы и сейчас не могут успокоиться, посмотри хоть на этого Аденауэра: ну разве он не вооружается?! Постыдился бы: как-никак, старый человек, да и в Москве его так хорошо принимали, Булганин с Хрущевым его приехали на аэродром встречать, будто у них других дел нету! Я не говорю, что теперь все в порядке, что тут рай земной, — но ведь мир! А ты думал о том, что в Америке до сих пор негров линчуют, о прочем я уж не говорю. Вот о чем надо думать, потому что важно не то, какого цвета у тебя кожа и обрезан ли ты, главное, чтобы ты человеком был!»
Дядя Давид, выслушав бабушкину политическую платформу, только хмыкнул, давая понять, что сегодняшний поединок с его стороны можно считать завершенным. Потом поговорили о тех, кто далеко от дома; прежде всего о матери. «Не стоило бы ей так себя запускать», — задумчиво сказала тетя Виола. «Например, ходила бы в кино иногда», — поддержала ее тетя Дженни. «А она пыталась хоть раз спать без снотворного?» — поинтересовался дядя Давид. Замечания эти, которые прежде так выводили мать из себя и вели к скандалам, теперь повисли в прокуренном воздухе подобно выстрелам холостыми патронами, направленным в пустое пространство.
Тут кто-то вспомнил про семью Френкелей, которые были самыми богатыми из родни. Правда, только были: национализация отняла у них большой магазин музыкальных инструментов. «Ничего у бедненьких не осталось, — заметила тетя Дженни. — Все отняли проклятые пролетарии». — «А ты не очень-то их жалей, — вставил, рыгая, дядя Вильмош. — У них вон пятикомнатный дом в Прохладной долине. И холодильник». — «Еще счастье, — возразил дядя Давид, — что не выселили их из Будапешта». — «Ну, вот видишь, — вернулась бабушка к предыдущей теме, — с выселениями я тоже, например, не согласна».
[7] Настоящие (нем.).