Какое-то время мы бережно хранили почтовую открытку, присланную отцом из Таунсвиля. Вот что в ней говорилось. Покуда самолет не вошел в облака, отец смотрел вниз и впервые обозревал наши края. Будто посреди моря тянулись одни лишь горные хребты. Его поразило, что с воздуха наш остров казался величиной с коровью лепешку. Но маме это было неинтересно. Повстанцы закрыли рудник, где работали все мужчины. Маму заботило только одно: платят ли на чужбине деньги.
Еще через месяц пришла вторая открытка. Отец писал, что денег там — лопатой греби. Вопрос был решен. Мы засобирались к нему — а что еще было делать, если Френсис Она со своими повстанцами объявил войну медному руднику и горнорудной компании, после чего (по причине, которая в то время оставалась для меня загадкой) из Порт-Морсби к нам на остров нагрянули «краснокожие». В Порт-Морсби считается, что мы составляем единое государство. У нас считается, что мы другие — черные как ночь. А эти солдаты будто выползли из-под красной земли. Потому-то их и прозвали краснокожими.
Вести о войне доходят через «кажется» и «говорят». Молва — их нахлебница. Захочешь — поверишь ей, не захочешь — отмахнешься. Мы слышали, что к нам никого не впускают и отсюда не выпускают. Это не укладывалось в голове: мыслимо ли закрыть целую страну? Разве можно ее связать в тюк или закупорить? Никто не знал, чему верить, но с приходом краснокожих карателей мы поняли, что означает блокада.
Нас окружало море; вдоль побережья курсировали канонерские лодки краснокожих, а в воздухе кружили вертолеты. Ни радио, ни газет у нас не было, и мы терялись в догадках. Известия передавались из уст в уста. Краснокожие каратели вознамерились подчинить себе остров и задушить повстанческое движение. Такие ходили слухи. «Ну и пускай», — приговаривала моя мама. До такой степени нам было безразлично. Мы по-прежнему ловили рыбу. Держали кур. Собирали плоды. Что имели раньше, то при нас и осталось. А кроме того, как заявляли сторонники повстанцев-сепаратистов, у нас была собственная гордость.
Но однажды среди ночи свет погас навсегда. Топливо для генераторов закончилось. Ходили слухи, что повстанцы в Араве — это дальше по побережью — ворвались в больницу и забрали все медикаменты. Наши матери не на шутку встревожились; очень скоро младенцев начала косить малярия, а помочь было нечем. Мы хоронили одного за другим и оттаскивали безутешных матерей от крошечных могильных холмиков.
Наши ребята теперь оставались дома. Помогали матерям на огородах. Собирались под высоченными пальмами, что взмывали на сотни футов вверх. Играли у полноводных ручьев, сбегавших по крутым горным склонам. Нашли два-три новых озерца, в которых плыли наши зыбкие, лукавые физиономии. Плескались в море, и под солнцем наша черная кожа делалась еще черней.
В школу мы не ходили с того дня, когда наши учителя последним катером уехали в Рабаул. Последний катер. От этих слов у нас вытягивались лица. Теперь убраться с острова можно было разве что пешком по водам.
На удивленье всем, Лупоглаз не воспользовался случаем уехать. Правда, миссис Уоттс была из местных, но он ведь мог и ее вывезти. Другие белые так и поступили. Забрали с собой жен и подруг. Речь идет, конечно, о работниках горнорудной компании.
Никто не знал, чем занимается Лупоглаз; насколько нам было известно, он не работал. И вообще почти не показывался на людях.
Наши хижины, числом около тридцати, неровной вереницей тянулись вдоль берега, уставившись на море. Окна и двери всегда были нараспашку, и любой мог свободно слушать разговоры соседей. Но разговоры Уоттсов оставались тайной за семью печатями, потому что бывший миссионерский дом стоял на отшибе.
Порой мистера Уоттса замечали в дальнем конце песчаного пляжа или видели мельком где-нибудь еще — правда, со спины: можно было только гадать, куда он ходил и что делал. И само собой, эти странные процессии. Муж и жена Уоттс проплывали мимо школы. Стоило им поравняться с первыми хижинами, как навстречу этой парочке устремлялись куры с петухами. Там, где хижины заканчивались, мистер Уоттс разворачивался на клочковатой траве в сторону кромки джунглей и катил жену вдоль свинарников. А мы залезали на деревья, болтали ногами и ждали, когда мистер Уоттс протащит под нами свою тележку. У нас теплилась надежда, что он сделает привал и перемолвится словечком с миссис Уоттс, — он ведь никогда не заговаривал с ней при свидетелях. И немудрено: чтобы докричаться до миссис Уоттс, требовалась, видать, здоровенная луженая глотка, изрыгающая гром и молнию.
Легко верилось, что жена — юродивая. Зато мистер Уоттс был куда более таинственной личностью, потому что явился из неведомого мира. Моя мама говорила, что соплеменники его забыли. Служил бы он в горнорудной компании, его бы не тут не оставили.
Пока нашу школу не закрыли, у меня и в мыслях не было, какое значительное место занимала она в моей жизни. Время для меня измерялось вехами учебного года. Начало четверти, конец четверти, каникулы. Теперь времени стало — хоть отбавляй. По утрам никто нас не охаживал веником пониже спины, и наши матери не кричали над ухом: «А ну, вставай! Подымайся, соня!» По привычке мы просыпались с петухами, но долго валялись на своих тюфяках, пока собаки еще протяжно зевали и скулили во сне. А еще мы прислушивались, не пищат ли в воздухе москиты, которых мы страшились сильнее, чем повстанцев и карателей. У нас вошло в привычку подслушивать разговоры взрослых. Впрочем, кое-что мы и сами соображали. Прежде над головой стрекотали вертолеты, которые, то скрываясь в облаках, то возвращаясь в синеву, кружили над горными вершинами. Теперь вертолеты стройным порядком летели в сторону моря. Достигали определенной точки, разворачивались и летели назад, словно что-то забыли. Что это была за точка, мы не ведали — просто булавочный укол далеко в небе, и все. Мы не видели, чтобы кого-нибудь сбрасывали в море. Но слухи такие ходили. Якобы краснокожие солдаты-каратели выталкивали пленных повстанцев в открытую дверцу вертолета, и те падали вниз — только руки-ноги дергались в воздухе. Когда мы, дети, оказывались в пределах слышимости, наши отцы и матери умолкали, а мы догадывались — на это ума большого не надо, правда ведь? — что за последнее время свершились новые зверства, подробности которых пока еще от нас скрывали.
Проходила неделя за неделей. Мы стали понимать, чем будет занято наше время. Оно будет занято ожиданием. Все только и делали, что ждали: хоть краснокожих карателей, хоть повстанцев — кто первым доберется до нашей деревни. Ждать пришлось долго, очень долго. Зато могу точно сказать, когда появились те и другие, потому что я твердо решила вести счет времени. Вот откуда мне известно, что каратели явились в деревню за три дня до моего четырнадцатилетия. А еще четыре недели спустя пришли повстанцы. Но до всех этих событий Лупоглаз и его жена Грейс снова заставили о себе говорить.
~~~
— Подъем! — прокричала мама однажды утром. — В школу пора.
Не иначе как для нее настал желанный миг. Я почувствовала, что у нее от этих слов даже поднялось настроение. Как будто мы вернулись к привычному распорядку. Я, между прочим, знала, какой это день: среда. Маме-то было невдомек. У меня под тюфяком хранился карандаш. А на угловой стойке висел самодельный календарь. В школу я не ходила целых восемьдесят шесть дней. У меня над головой просвистел веник. Это мама выгоняла залетевшего в дверь петуха.
— Учителя-то у нас нет, — возразила я.
А мама с едва заметной улыбкой сказала:
— Теперь есть. Лупоглаз вызвался быть учителем.
Бугенвиль — одно из самых благодатных мест на Земле. Бросил в почву семечко — глядишь, через три месяца выросло деревце с сочными зелеными листьями. Еще через три месяца можно собирать урожай. Но не будь у нас мачете, не было бы и огородной земли. Чуть зазеваешься — кустарники тут же сбегут по крутым горным склонам и заполонят все деревни цветами и лозами. Потому-то и школу мы так скоро забыли. Гибкие плети увили пару деревьев лиловыми и красными цветами, точно в искупление своей вины, а сами залезли на крышу, проникли в окна и уже цеплялись за потолок. Еще полгода — и школа исчезла бы в зарослях.
В школу вернулись ребята разного возраста, от семи до пятнадцати лет. Я насчитала двадцать человек, около половины от прежнего числа. Двое мальчишек постарше, как я знала, ушли в горы, к повстанцам. Три семьи уехали последним катером в Рабаул. Про остальных не знаю. Может, им просто никто не сказал, что школа открылась. Через неделю-другую могли подтянуться еще несколько человек. Лупоглаз уже дожидался нас в классе. Там было почти совсем темно, однако разглядеть высокого сухопарого белого человека в льняном костюме не составляло труда. Он стоял у доски, избегая наших пытливых взглядов. Всем было интересно, надел ли он свой красный клоунский нос. Нет, нос он оставил дома. Но с прошлого раза в его облике изменилось не только это. Волосы у него отросли едва ли не до плеч. Раньше он стригся почти наголо, и нынешней рыжинки с проседью совсем не было заметно. Борода уже спускалась ему на грудь.
Прежде нас учила миссис Сяо. Росточку она была небольшого, чуть выше самых младших учеников. По сравнению с ней Лупоглаз на учительском месте выглядел настоящим великаном. Руки его свободно свисали по бокам. Когда мы гуськом входили в дверь, он даже не покосился в нашу сторону. Взгляд его был устремлен в дальний угол. Он и бровью не повел, когда в класс, виляя хвостом, забежал черный пес. Мы оценили учительскую выдержку: миссис Сяо в таких случаях начинала хлопать в ладоши и норовила пнуть собаку под зад.
Учеба начиналась заново, но совсем не такая, как раньше. Наверное, из-за этого всем было не по себе, как будто мы пытались втиснуться в прежние рамки, которых больше не существовало, по крайней мере в том виде, как нам запомнилось. Мы рассаживались по своим местам, но даже парты были какие-то не такие — а может, это мы стали другими. Только гладкие деревянные ножки стула привычно холодили мне голени. Ребята даже не переглядывались. Все глазели на нового учителя, как на диковинку. А он, можно подумать, намеренно позволял нам себя рассмотреть. Когда все расселись, Лупоглаз встрепенулся.
Он переводил взгляд с одного ученика на другого, никого не выделяя. Просто отмечал для себя присутствующих. Кивком дал понять, что проверка окончена. Потом изучил зеленую лиану, свисающую с потолка. Дотянулся до нее рукой, сорвал и скомкал в пальцах, как ненужную бумажку.
Никогда прежде я не слышала его голоса. И другие ребята, по-моему, тоже. Я не знала, чего ожидать, но, когда он заговорил, голос его звучал на удивление тихо. Надумай этот великан кричать, как наши матери, он бы обрушил крышу. Но нет: он словно беседовал с каждым из нас наедине.
— Я хочу, чтобы здесь было светло, — сказал он. — Независимо от того, что нас ждет.
Он сделал паузу, чтобы мы это переварили. Когда наши родители заводили разговор о будущем, они давали нам понять, что все перемены будут к лучшему. Сейчас мы впервые услышали, что будущее — шатко. А поскольку такую мысль высказал человек сторонний, мы навострили уши. Он обвел глазами наши лица. Если он и ожидал бунта, все опасения были напрасны.
— Мы должны расчистить это помещение, чтобы сделать его пригодным для занятий, — продолжал он. — Пусть оно станет как новое.