С детства меня интересовала проблема происхождения и исчезновения народов. Но конечно, я эту проблему решить не мог, поскольку ее никто не решил и до сих пор. То есть примерно 50 лет я думал над этой тематикой, собирал материал, и, наконец, когда у нас вышла книга Вернадского «Химическое строение биосферы Земли и ее окружения» и книга биолога Берталанфи о систематическом подходе, изданная Институтом философии, я соединил эти данные естественных наук с моей исторической подготовкой и предложил синтетическую концепцию пассионарной теории этногенеза. Она была опубликована и в «Вестнике Ленинградского университета», и в журнале «Природа», что сразу подняло тираж журнала, который шел к минимуму.
После этого споров по высказанным мною тезисам было очень мало. Сначала это было вследствие непонимания, непривычности моих взглядов, но потом академик Бромлей (очень способный человек, очень восприимчивый), присутствуя на моих докладах, повторял их содержание у себя в институте, о чем мне сообщали его сотрудники, поздравляя с тем, что я получил первого ученика. Потом он издавал книги, употребляя мои определения, мои дефиниции, и таким образом моя работа оказалась принятой (хотя и без моего авторства). Институт этнографии работал по моим идеям и работает до сих пор. Подробности об этом были изложены в «Известиях Географического общества» моим учеником Ивановым (№ 3 за 1985 год). В результате получилась довольно странная история: я не остановился на достигнутом, я продолжал работать дальше, но уже никакой поддержки со стороны Академии наук я не встречал. В университете сложилась какая-то странная ситуация: бывший ректор Алисковский вместо того, чтобы принять решение о публикации моей представленной и одобренной работы (факультет представил), отложил это до сих пор.
Сейчас у меня на палитре четыре больших книги:
∙ «Тысячелетие вокруг Каспия», то есть этногенез всех народов региона за полторы тысячи лет;
∙ затем «Древняя Русь и Великая степь» о соотношении народов Советского Союза, где я доказываю, что у них не было принципиальной вражды, а были отдельные столкновения, которые не выходили за рамки удельных междукняжеских войн;
∙ Курс лекций, который у меня был депонирован, а затем переработан в монографию;
∙ и, наконец, «Деяния монголов», братского нашего народа, о котором у меня уже первичная источниковедческая публикация была в 1970 году, а сейчас это обобщенная работа по этногенезу.
Самым трудным для моей научной идеи было то, что ее негде было обсудить, поскольку это синтетическая наука, и все отвечали, что это не по их специальности. И это было верно, потому что наука действительно новая. И тогда я представил ее как вторую докторскую диссертацию на соискание степени уже не по историческим, а по географическим наукам. Прошла она блестяще, но ВАК не утвердил ее на том основании, что «это выше, чем докторская, а потому и не докторская». И, не присудив мне степени, назначил меня членом специализированного Ученого совета по присуждению докторских степеней по географии. В каковом положении я и сейчас пребываю.
Так вот, на сегодняшний день – 16 сентября 1986 года – я автор восьми опубликованных книг, более 100 статей оригинальных и примерно стольких же переводных (переведенных на разные иностранные языки), и четыре книги у меня подготовлены к печати и как рукописи могут быть представлены в соответствующие издательства. Хотя до сих пор, к сожалению, мне не удалось найти издательство, которое бы мои книги печатало, по соображениям, мне совершенно непонятным.
Итак, я считаю, что творческий вклад в культуру моих родителей я продолжил в своей области, оригинально, не подражательно, и очень счастлив, что жизнь моя прошла не бесполезно для нашей советской культуры.
Л. Н. Гумилев
Автонекролог2
Я, Лев Николаевич Гумилев, родился 1 октября 1912 года в семье двух поэтов – Гумилева Николая Степановича и Ахматовой Анны Андреевны, в городе Царское Село. Детство свое я помню очень туманно и толково сказать о нем ничего не могу. Известно мне только, что я был передан сразу на руки бабушке – Анне Ивановне Гумилевой, увезен в Тверскую губернию, где у нас был сначала дом в деревне, а потом мы жили в городе Бежецке, в котором я и кончил среднюю школу. В это время я увлекся историей, и увлекся потрясающе, потому что перечитал все книги по истории, которые были в Бежецке, и по детской молодой памяти я очень много запомнил.
Когда я вернулся обратно в Ленинград, то я застал картину очень для меня неблагоприятную. Для того чтобы закрепиться в Ленинграде, меня оставили в школе еще на один год, что пошло мне только на пользу, так как я уже мог не заниматься физикой, химией, математикой и прочими вещами (которые мне были известны), а занимался я главным образом историей и попробовал поступить на курсы немецкого языка, готовящие в Герценовский институт. Это был 1930 год, но конечно в этот год меня не приняли в Герценовский институт из-за моего дворянского происхождения. К счастью, биржа труда отправила меня работать коллектором в ЦНИГРИ – Геологоразведочный институт. Я попытался изучать геологию, но успеха никакого не имел, потому что эта наука была не моего профиля, но я тем не менее в должности наименьшей – младшего коллектора – поехал в Сибирь, на Байкал, где участвовал в экспедиции, и месяцы эти, которые я там провел, были для меня очень счастливыми, и я увлекся полевой работой.
По возвращении в Ленинград, когда эта работа кончилась, меня устроили в экспедицию в Таджикистан. Но дело в том, что мой новый начальник экспедиции – очень жесткий латыш – занимался гельминтологией, т. е. из животов лягушек извлекал глистов. Мне это мало нравилось, это было не в моем вкусе, а самое главное – я провинился тем, что, ловя лягушек (это была моя обязанность), я пощадил жабу, которая произвела на меня исключительно хорошее впечатление, и не принес ее на растерзание. За это был выгнан из экспедиции, но устроился там малярийным разведчиком и целых 11 месяцев жил в Таджикистане, изучая таджикский язык. Научился я говорить там довольно бодро, бегло, это мне принесло потом большую пользу. После этого, отработав зиму опять-таки в Геологоразведочном институте, я по сокращению штатов был уволен и перешел в Институт геологии на Четвертичную комиссию с темой уже мне более близкой – археологической. Участвовал в Крымской экспедиции, которая раскапывала пещеру. Это уже было для меня гораздо ближе, понятнее и приятнее. Но, к сожалению, после того как мы вернулись, мой начальник экспедиции крупный археолог Глеб Анатольевич Бонч-Осмоловский был арестован, посажен на 3 года, и я опять оказался без работы. И тогда я рискнул и подал заявление в университет.
34-й год был легким годом, и поэтому меня в университет приняли, причем самое трудное для меня было достать справку о моем социальном происхождении. Отец родился в Кронштадте, а Кронштадт был город закрытый, но я нашелся: пошел в библиотеку и сделал выписку из Большой советской энциклопедии, подал ее как справку, и, поскольку это ссылка на печатное издание, она была принята, и меня приняли на исторический факультет. Поступив на истфак, я с охотой занимался, потому что меня очень увлекли те предметы, которые там преподавались. И вдруг случилось общенародное несчастье, которое ударило и по мне, – гибель Сергея Мироновича Кирова. После этого в Ленинграде началась какая-то фантасмагория подозрительности, доносов, клеветы и даже (не боюсь этого слова) провокаций.
Осенью 35-го года были арестованы тогдашний муж моей матери Николай Николаевич Пунин, и я, и еще несколько студентов. Но тут мама обратилась к властям, и так как никакого преступления реального у нас не оказалось, нас выпустили. Больше всех от этого пострадал я, так как после этого меня выгнали из университета, и я целую зиму очень бедствовал, даже голодал, т. к. Николай Николаевич Пунин забирал себе все мамины пайки (по карточкам выкупая) и отказывался меня кормить даже обедом, заявляя, что он «не может весь город кормить», т. е. показывая, что я для него совершенно чужой и неприятный человек. Только в конце 36-го года я восстановился благодаря помощи ректора университета Лазуркина, который сказал: «Я не дам искалечить жизнь мальчику». Он разрешил мне сдать экзамены за 2-й курс, что я сделал экстерном, и поступил на 3-й курс, где с восторгом начал заниматься уже не латынью на этот раз, а персидским языком, который я знал как разговорный (после Таджикистана) и учился теперь грамоте.
Все это продолжалось довольно благополучно для меня, и никаких нареканий я нигде не вызывал, за исключением того, что я один раз провалился по ленинизму – тогда был такой предмет, отличный от теперешнего марксизма, который мы теперь изучаем, – он был какой-то очень специфический, но я его пересдал, и на это все закончилось благополучно для меня.
Но в 38-м году я был снова арестован, и на этот раз уже следователь мне заявил, что я арестован как сын своего отца, и он сказал: «Вам любить нас не за что». Это было совершенно нелепо, потому что все люди, принимавшие участие в «Таганцевском деле», которое имело место в 21-м году, к 36-му уже были арестованы и расстреляны. Но следователь капитан Лотышев не посчитался с этим, и после семи ночей избиения мне было предложено подписать протокол, который не я составлял и который я даже не смог прочесть, будучи очень избитым. Сам капитан Лотышев потом, по слухам, был расстрелян в том же 38-м году или в начале 39-го. Суд, трибунал меня и двух студентов, с которыми я был еле знаком (просто визуально помнил их по университету, они были с другого факультета), осудили нас по этим липовым документам с обвинением в террористической деятельности, хотя никто из нас не умел ни стрелять, ни на шпагах сражаться, вообще никаким оружием не владел.
Дальше было еще хуже, потому что прокурор тогдашний объявил, что приговор в отношении меня слишком мягок, а сверх 10-ти лет по этой статье полагался расстрел. Когда мне об этом сообщили, я это воспринял как-то очень поверхностно, потому что я сидел в камере и очень хотел курить и больше думал о том, где бы закурить, чем о том, останусь я жив или нет. Но тут произошло опять странное обстоятельство: несмотря на отмену приговора, в силу тогдашней общей неразберихи и безобразия, меня отправили в этап на Беломорский канал. Оттуда меня, разумеется, вернули для проведения дальнейшего следствия, но за это время был снят и уничтожен Ежов и расстрелян тот самый прокурор, который требовал для меня отмены за мягкостью. Следствие показало полное отсутствие каких-либо преступных действий, и меня перевели на особое совещание, которое дало мне всего-навсего 5 лет, после чего я поехал в Норильск и работал там сначала на общих работах, потом в геологическом отделе и, наконец, в химической лаборатории архивариусом.
Окончил я срок в 1943 году, и как безупречно проведший все время без всяких нареканий и нарушений лагерного режима я был отпущен и полтора года работал в экспедиции того же самого Норильского комбината. Мне повезло сделать некоторые открытия: я открыл большое месторождение железа на Нижней Тунгуске при помощи магнитометрической съемки. И тогда я попросил – как в благодарность – отпустить меня в армию.
Начальство долго ломалось, колебалось, но потом отпустили все-таки. Я поехал добровольцем на фронт и попал сначала в лагерь «Неремушка», откуда нас, срочно обучив в течение 7 дней держать винтовку, ходить в строю и отдавать честь, отправили на фронт в сидячем вагоне. Было очень холодно, голодно, очень тяжело. Но когда мы доехали до Брест-Литовска, опять судьба вмешалась: наш эшелон, который шел первым, завернули на одну станцию назад (уж не знаю, где она была) и там стали обучать зенитной артиллерии. Обучение продолжалось 2 недели. За это время был прорван фронт на Висле, я получил сразу же назначение в зенитную часть и поехал в нее. Там я немножко отъелся и в общем довольно благополучно служил, пока меня не перевели в полевую артиллерию, о которой я не имел ни малейшего представления.
Это было уже в Германии. И тут я сделал действительно проступок, который вполне объясним. У немцев почти в каждом доме были очень вкусные банки с маринованными вишнями, и в то время, когда наша автомобильная колонна шла на марше и останавливалась, солдаты бегали искать эти вишни. Побежал и я. А в это время колонна тронулась, и я оказался один посреди Германии, правда, с карабином и гранатой в кармане. Три дня я ходил и искал свою часть. Убедившись, что я ее не найду, я примкнул к той самой артиллерии, которой я был обучен – к зенитной. Меня приняли, допросили, выяснили, что я ничего дурного не сделал, немцев не обидел (да и не мог их обидеть, их не было там – они все убежали). И в этой части – полк 1386 31-й дивизии Резерва Главного командования – я закончил войну, являясь участником штурма Берлина.
К сожалению, я попал не в самую лучшую из батарей. Командир этой батареи старший лейтенант Финкельштейн невзлюбил меня и поэтому лишал всех наград и поощрений. И даже когда под городом Тойпицем я поднял батарею по тревоге, чтобы отразить немецкую контратаку, был сделан вид, что я тут ни при чем и контратаки никакой не было, и за это я не получил ни малейшей награды. Но когда война кончилась и понадобилось описать боевой опыт дивизии, который было поручено написать нашей бригаде из десяти-двенадцати толковых и грамотных офицеров, сержантов и рядовых, командование дивизии нашло только меня. И я это сочинение написал, за что получил в виде награды чистое, свежее обмундирование: гимнастерку и шаровары, а также освобождение от нарядов и работ до демобилизации, которая должна была быть через 2 недели.
После этого я вернулся в Ленинград, пришел с удовольствием по знакомым улицам домой, встретил свою мать, которая обняла меня, расцеловала и очень приветствовала. Мы с ней всю ночь проговорили, потом я пошел в университет, где декан исторического факультета Мавродин встретил меня также ласково и приветливо, называл «Лёва» и разрешил мне на выбор: или поступить на очный, или на заочный, или сдать экстерном экзамены за 4-й и 5-й курс. Я выбрал последнее и за один месяц сдал все экзамены (поскольку я и в лагере занимался, ну и подготовка у меня была хорошая – историю я знал), сдал кандидатский минимум по французскому языку и по марксизму (так сказать, по истории философии). Сдал вступительные экзамены в аспирантуру Института востоковедения, где меня сразу же приняли, и я начал заниматься дальше, поехал в экспедицию с профессором Артамоновым.
Но когда я вернулся, то узнал, что в это время мамины стихи не понравились товарищу Жданову и Иосифу Виссарионовичу Сталину тоже, и маму выгнали из Союза, и начались опять черные дни. Прежде чем начальство спохватилось и выгнало меня, я быстро сдал английский язык и специальность (целиком и полностью), причем английский язык на «четверку», а специальность – на «пятерку», и представил кандидатскую диссертацию. Но защитить ее уже мне не разрешили. Меня выгнали из Института востоковедения с мотивировкой: «за несоответствие филологической подготовки избранной специальности», хотя я сдал и персидский язык тоже. Но несоответствие действительно было – требовалось два языка, а я сдал пять. Но тем не менее меня выгнали, и я оказался опять без хлеба, без всякой помощи, без зарплаты. На мое счастье, меня взяли на работу библиотекарем в сумасшедший дом на 5-й линии в больницу Балинского.
Я там проработал полгода, и после этого, согласно советским законам, я должен был представить характеристику с последнего места работы. А там, т. к. я показал свою работу очень хорошо, то мне и выдали вполне приличную характеристику. И я обратился к ректору нашего университета профессору Вознесенскому, который, ознакомившись со всем этим делом, разрешил мне защищать кандидатскую диссертацию.
Есть мне было нечего, поэтому я нанялся в экспедицию на Алтай с профессором Руденко. И пока рецензенты читали мою работу (а они читали ее сверхдолго!), я заработал там какие-то деньги, вернулся и узнал, что мою работу не хотят ставить на защиту. Прошло некоторое время – месяца три, тяжелейшие в моей жизни, когда не было ни пищи, ни дров, чтобы топить печку (тогда еще было печное отопление), и вдруг мне сообщают, что можно защищать диссертацию. Я являюсь на защиту, там мне говорят: «Нет места. Две диссертации уже поставлены на 28 декабря, но вашу мы поставим первой». Ну, слава Богу! Я не думал даже, в чем дело, но оказалось все просто: против меня выдвинули заслуженного деятеля киргизской науки Александра Натановича Бернштама, который выступил против меня как специалист, опроверг моих рецензентов, пытался опровергнуть меня. 16 возражений он мне выдвинул (я их записал). Два самых крупных были: невладение марксизмом, незнание восточных языков. По поводу марксизма я тут же ему дал марксистскую трактовку моей темы (а тема была: «Подробная политическая история Первого Тюркского каганата») и обращался к Ученому совету, к моим учителям с просьбой оценить – марксизм это или не марксизм. Указал на прямые ошибки, которые допустил Бернштам. По поводу восточных языков – я с ним сначала заговорил по-персидски, а потом привел цитаты по-древнетюркски. Оказалось, что он не знает ни того, ни другого. Из 16-ти членов Ученого совета 15 проголосовали за меня, один голос был против.
После этого встал вопрос, чтобы мне устроиться на работу, и меня приняли, правда, с большой неохотой, в Музей этнографии народов СССР на Инженерной улице в качестве научного сотрудника. Но я еще пока не получил решения ВАКа. Так я его и не дождался, потому что осенью того же 49-го года меня арестовали снова, почему-то привезли из Ленинграда в Москву, в Лефортово, и следователь майор Бурдин два месяца меня допрашивал и выяснил: а) что я недостаточно хорошо знаю марксизм, для того чтобы его оспаривать, второе – что я не сделал ничего плохого – такого, за что меня можно было преследовать, третье – что у меня нет никаких поводов для осуждения, и, в-четвертых, он сказал: «Ну и нравы у вас там!» После чего его сменили, дали мне других следователей, которые составили протоколы без моего участия и передали опять-таки на Особое совещание, которое мне на этот раз дало уже 10 лет. Прокурор, к которому меня возили на Лубянку из Лефортова, объяснил мне, сжалившись над моим недоумением: «Вы опасны, потому что вы грамотны». Я до сих пор не могу понять, почему кандидат исторических наук должен быть безграмотен? После этого я был отправлен сначала в Караганду, оттуда наш лагерь перевели в Междуреченск, который мы и построили, потом в Омск, где в свое время сидел Достоевский.
Я все время занимался, так как мне удалось получить инвалидность. Я действительно себя очень плохо и слабо чувствовал, и врачи сделали меня инвалидом, и я работал библиотекарем, а попутно я занимался, писал очень много (написал историю хунну по тем материалам, которые мне прислали, и половину истории древних тюрок, недописанную на воле, тоже по тем данным и книгам, которые мне прислали и которые были в библиотеке).
[2] Магнитофонная запись произведена в 1987 г.