Камера была оборудована по последнему слову тюремной техники. Окна за двойными решетками. Выдвигающиеся койки и столы, водопровод, канализация, автоматические замки в дверях — глухих, толстых, с металлическим покрытием, как двери несгораемых сейфов. Еще бы: здесь, в этих камерах, фашистское правительство прятало своих самых опасных противников.
Узник выдвинул стерильно чистую, но жесткую койку и прилег, устало разбросав руки. Нелегко давалась Большому Себастьяну его выдержка, его внешнее спокойствие. Как должен был он тренировать свою волю, свое самообладание! Но он твердо знал, что нужен партии, нужен народу, не смеет слабеть, не смеет сдаваться. А ведь кое-кто из товарищей не выдержал. Один умер через восемь месяцев строгой изоляции. Другой, когда ему запретили читать, писать и разговаривать, через десять месяцев сошел с ума, третьего вынуждены были перевести в другую тюрьму.
Узник хочет прикрыть глаза рукавом. Может, удастся забыться хоть немного, уснуть. Нечаянно взгляд его падает на аккуратную круглую заплатку там, где прохудился рукав. Нет, это, конечно, не его работа. Никогда бы ему не зачинить так красиво. Это делали женские руки. Руки матери.
И вдруг память несет его далеко-далеко отсюда, от этих голых стен, в тот дом, где прошло его детство.
…Это был простой деревенский дом, беленый, с крохотными оконцами и земляным полом. Мать по нескольку раз на дню мела этот пол и все сетовала, что в доме не так чисто, как бы ей хотелось. Ей, горожанке, было трудно привыкнуть к жизни в деревне, но она мужественно приучала себя и к зною, и к ветру, и к бедному жилищу, и к тому, что ей, обладавшей таким чудесным голосом, здесь, в деревне, негде было учиться петь. А ведь она училась в столичной консерватории и уехала в деревню только потому, что этого хотел ее муж — отец Большого Себастьяна.
Отец Большого Себастьяна был талантливейшим хирургом, таким, о которых говорят, что им даны руки волшебников. Он уже становился знаменитостью, о нем писали газеты, он мог, если бы захотел, получить кафедру в университете, стать домашним врачом самых богатых пациентов. Но это его не прельщало. С самой ранней юности он мечтал помогать своему народу, уйти в самую гущу и там врачевать тех, кто в нем так нуждался.
— Богачи легко найдут себе других врачей, а университет — лектора, — сказал он тем, кто уговаривал его добиться славы и богатства. — А в деревне я, может быть, стану самым нужным человеком. — И уехал в далекую провинцию, взяв с собой молодую жену.
Отец был прав: кругом на многие десятки километров не было ни врачей, ни аптек. Люди лечились у знахарей какими-то припарками и травами. А болели здесь много и часто: от недоедания, от тяжкого труда, от зноя, от укусов змей и вредных насекомых. Кругом насколько хватает глаз простирались плантации пробкового дерева, принадлежащие помещику Пинхейро.
Жозе Пинхейро — высокого костистого старика с дубленым коричневым лицом боялись в деревне все: и взрослые и дети. Еще бы: Пинхейро владел всей здешней землей и всеми ее плодами, он был хозяином всех быков, — коров и овец, на него работали почти все люди. И маленьким друзьям Себастьяна — детям тех, кто работал на помещика, казалось, что и само солнце принадлежит Пинхейро.
Любимым товарищем десятилетнего Себастьяна был подпасок Альфредо — малорослый, тощий мальчуган с обезьяньим смышленым личиком, выглядывавшим из-под рваной соломенной шляпы. Альфредо послали помогать рабочим клеймить быков. Это было трудное и опасное дело, требовавшее даже от взрослых большой силы и ловкости. Надо было поймать одичавшего на дальних пастбищах быка, пригнать в специальный загон, повалить, связать ему ноги и голову, и, пока двое держали его, третий прикладывал к задней ноге быка раскаленное клеймо хозяина Пинхейро. И вот однажды бык вырвался и, озверев от боли, проткнул рогом маленького Альфредо.
Вся деревня сбежалась к загону. Себастьян как сейчас видит пыльную, вытоптанную ногами быков и людей площадку позади фермы. Жалкий маленький комочек в пропитавшейся кровью, рваной рубашонке — все, что осталось от Альфредо.
Толпа молча расступилась перед старым хмурым хозяином. Пинхейро глянул сквозь косматые брови, сказал:
— Приберите его. Он сам виноват. Неловкий был, неуклюжий парень.
И швырнул рыдающей матери Альфредо какую-то мелочь.
Какой нестерпимой ненавистью к хозяину загорелось сердце Себастьяна! Кажется, тогда же он поклялся всю свою жизнь бороться с такими, как Пинхейро.
Мать — мягкая, добрая — испугалась ожесточения, выросшего в сыне, а отец как будто был даже доволен. Ведь он требовал, чтобы сыну с самого раннего детства внушали: на свете живут богатые и бедные, богачи всегда притесняют бедняков, а потому надо защищать тех, кто обижен.
«Нужно, чтобы мальчик с молоком матери всосал эти понятия, — повторял он часто. — Я хочу, чтоб мой сын все понимал, чтобы у него было мужественное чистое сердце и чтобы это сердце принадлежало народу».
Сам он уже давно был на ножах с Пинхейро и при встречах с помещиком гневно отворачивался. «Мальчик начинает думать», — сказал он матери после случая с Альфредо, и Себастьян нечаянно услышал эти слова.
Кажется, именно с этого времени отец начал брать его с собой к больным. О, как памятны Себастьяну эти поездки! Как много они дали ему для понимания жизни народа! В ливень, в томительный зной, а иногда глубокой ночью ехали они на стареньком велосипеде отца куда-нибудь в немыслимую глушь, где крестьяне говорили на диалекте, который был непонятен даже отцу. Порой, если не было дороги, им приходилось карабкаться по горам, продираться сквозь колючки и поваленные деревья. На обязанности Себастьяна было нести чемодан отца с инструментами и походную аптечку. Когда они приходили к больному, мальчик подавал отцу нужный инструмент, а иногда даже помогал делать несложные перевязки. Это было после, когда Себастьян немного привык, а вначале ему делалось плохо при виде крови или какой-нибудь болячки. Но ему было известно, что отец терпеть не может слабонервных, презирает всякое малодушие. А он не хотел, чтобы отец счел его малодушным. И, сжав зубы, покрываясь холодным потом, мальчик заставлял себя смотреть на кровь, на язвы.
Здесь, в глуши, отец был не только хирургом — ему приходилось рвать зубы, лечить желудочные болезни, прививать оспу, принимать новорожденных. Иногда отец говорил Себастьяну:
— Выйди и подожди меня на улице.
Мальчик выбегал из дома, вслед ему неслись вопли женщины, а вскоре слышался слабый голос ребенка. Отец выходил довольный, улыбающийся, а вслед за ним на порог высыпала толпа родственников, провожавшая благословениями «сеньора доуторе». Дома Себастьяна уже поджидала встревоженная мать. Заботливой рукой ощупывала ему лоб, беспокойно заглядывала в глаза. Наверное, она что-то читала в этих глазах, потому что хмурилась и много раз выговаривала мужу своим глубоким бархатным голосом:
— Что ты делаешь с мальчиком? Зачем таскаешь его с собой? Он еще мал. Может заразиться, умереть… И зачем ему уже сейчас видеть оборотную сторону жизни? Всю эту боль, горе, нищету?
— Пусть закаляет душу и тело — это ему пригодится позже, — неизменно отвечал отец. — И потом, если бороться, то надо знать, ради чего и против кого борешься.
И мальчик в походах с отцом видел погибающих от туберкулеза молодых рабочих. Полуослепших от трахомы женщин и мужчин. Детишек с раздутыми от голода животами или истощенных до того, что оставались только кожа да кости. Укушенных ядовитыми змеями. Горящих и дрожащих в малярийных припадках. И все-таки даже в своей тяжкой, полной непосильного труда, нищеты и угнетения жизни народ, его собственный, его родной народ, оставался мужественным, веселым, приветливым и великодушным. А какие удивительные песни пелись под гитару! Как самозабвенно танцевали на деревенских праздниках! Вот она, сила народа, его гордый дух, его воля!
Но вот заболела мать, и ей велели переменить климат. Отец был вынужден вернуться с семьей в город.
В столице у них была тесная полупустая квартирка на одной из отдаленных улиц. Первое время Себастьян очень скучал без своих деревенских товарищей, без походов с отцом. Зато здесь, случалось, отец в воскресный день гулял с ним по городу. Себастьян видит широкую улицу Свободы, по которой течет разряженная, праздничная толпа. Цветастые юбки женщин. Соломенные шляпы мужчин. Запах роз, ослепительные сеньорины в бесшумных дорогих автомобилях. И тут же, рядом, в боковой уличке просят подаяние оборванные, босые крестьянские дети, такие же как его друг Альфредо, и тащит за собой козу изможденная женщина с колокольчиком в руках. Женщина звонит в колокольчик, из домов выходят хозяйки, выносят кружки и чашки, и женщина прямо на улице доит свою единственную кормилицу.
— Да хорошее ли у твоей козы молоко? — спрашивают хозяйки.
— Не знаю, милостивые сеньоры! Не приходилось мне его пить, — отзывается женщина.