Гвоздь, который выводил меня из себя, царапал меня, рвал мои штаны, за что я получал дома подзатыльники, гвоздь, из-за которого у меня в конечном счете образовался фурункул. Наконец, гвоздь, который В ТЕЧЕНИЕ ЦЕЛОГО ГОДА занимал мое сознание, жил во мне, который вошел в мою жизнь. Экскурсия в Ножан заняла одно воскресенье. Одно-единственное. Наполненное событиями, согласен. Качели, пьяница, Жюстина, расплакавшаяся из-за того, что упала женщина, певшая в трамвае арии «Кармен». Но это заняло ОДНО воскресенье. Двенадцать часов. Тогда как гвоздь, гвоздь занимал меня в течение целого года. Вычтите выходные четверги с воскресеньями и каникулами — все равно останется сорок недель по двадцать шесть часов каждая. Итого (потому что часы, они складываются вместе), итого: 1040 часов. Тысяча сорок против двенадцати. А это значит, что прежде чем получить право посвятить десять строчек Ножану, я должен был бы сначала, справедливости ради, посвятить чуть больше ВОСЬМИСОТ ШЕСТИДЕСЯТИ СТРОЧЕК ГВОЗДЮ. Чтобы быть точным. Чтобы дать правильное представление. Чтобы соблюсти пропорции. Но возможно ли это? Вы только представьте себе, как я буду рассуждать об этом гвозде на протяжении восьмисот шестидесяти строк. Что составляет около двадцати пяти страниц. А что, собственно, я стал бы говорить? Вот в чем проблема. Есть желание рассказать. Дать некоторое представление. Но рассказывают обычно то, о чем вспоминают то есть то, что выступает на поверхность. Стало быть исключительное. Стало быть, случайное, стало быть наименее похожее. Экскурсия в Ножан. Но мое детство прошло не в Ножане. У меня детство было обычное, серенькое. Серое, а иногда — более светлое пятно, как тень от жемчужины: Ножан. Но имею ли я право говорить об этом светлом пятне, в то время как совокупность, истина, действительность были серого цвета? А почему я заговорил о Ножане? Из-за системы. Все из — за той же системы. Потому что, даже не отдавая себе в этом отчета, я все время так подбирал другие воспоминания детства, чтобы там были ножанские качели или качели где-нибудь еще. К тому же качели реально существовали. Например, мои качели. Так что, если бы устал о них рассказывать, я бы не солгал. С одной стороны. Потому что, с другой стороны, все-таки солгав бы, исказил бы перспективу, не показав реальную значимость вещей. Взаимную значимость. Значимость качелей по отношению к гвоздю. И все сразу перекосилось бы. Деформировалось бы. Разве не так?
Пример (причем пример ЛИТЕРАТУРНЫЙ): книга Эдгара Шампьона «ЧЕЛОВЕК, ВСЕГО ЛИШЬ ЧЕЛОВЕК». Вы читали, я думаю. О ней достаточно говорили. Это его воспоминания, его исповеди. Человек пристально всматривается, как сообщает автор, в свой пассив. Я, мол, скажу все, заявляет он в своем предисловии, прочь стыдливость, я не хочу ничего скрывать, я срываю все покрывала, эта книга является документом. И действительно, он рассказывает о вещах, о которых обычно не говорят: что он был скрытным, лживым, что с двенадцати лет начал заниматься рукоблудием, что воровал белье своей тетки, которое его возбуждало. Ну хорошо, все это очень мило. Но проблема здесь состоит в том, что я знал его, Эдгара Шампьона. И именно в ту пору, когда ему было двенадцать лет. Его родители тоже жили на улице Боррего, через несколько домов от нас, над галантерейной лавкой. Мы ходили в одну и ту же школу на улице Пельпор. Вместе шли туда, вместе возвращались. Его мать часто разговаривала с моей матерью. Даже один раз, когда его родителям нужно было съездить на похороны на север, Эдгар целых два дня жил у нас. В общем мы были близкими друзьями. Очень близкими. Когда он впервые увидел, как сложена девочка, он мне сразу же рассказал об этом. Это о чем-то говорит. Так вот! Что касается трусиков его тети, то я никогда о них не слышал. Для Шампьона в этом возрасте самым главным его делом был бензин. Это был его порок, его удовольствие, его мания. Он постоянно торчал в гаражах и нюхал канистры. Устраивался там в углу, нос над канистрой, и замирал в экстазе, бледный, с вздрагивающими ноздрями. Он даже пил его, этот бензин. Хватал пробки и лизал их. Я ничего не выдумываю. К тому же он и не скрывал этого. Часто говорил мне об этом.
— Ничего более приятного на свете не существует, — говорил он.
И в квартале все об этом знали. Механики смеялись. В каком-то смысле это им льстило. Они звали его.
— Эдгар, иди сюда!
И он чувствовал бензин за двадцать метров. Весь был в пятнах от отработанной смазки — до самых глаз. Его мать постоянно жаловалась.
— Эдгар со своим бензином. Вот несчастье-то. Вы только представьте себе всю эту грязищу, госпожа Мажи. Его одежда — это что-то невообразимое. Стирай не стирай — все бесполезно. А главное, это вредно для здоровья. Это же яд, бензин. Доктор прямо говорит об этом.
И даже мне он это говорил, — настолько мания Эдгара была всем известна.
— Ты должен убедить его не делать этого, Эмиль.
Так вот! Меня никто не заставит поверить, что это не было для него гораздо важнее, чем трусики его тети. Даже если взять только проблему его здоровья. Я тут как-то раз встретил его на проспекте Вилье. Щеки впалые и плохой цвет лица. Скорее всего, эта его мания оставила след в организме. К тому же он, возможно, и потом продолжал этим заниматься. Особенно теперь, когда у него свой автомобиль и СОБСТВЕННЫЙ гараж. Я точно знаю, что если ему и удалось покончить с этим, то не сразу. Когда нам было семнадцать-восемнадцать лет, мы потеряли друг друга из виду, но иногда я его встречал. Малорослого, постоянно с литературным журналом под мышкой. И от него по-прежнему пахло бензином. Короче, это было для него важно. В течение многих лет. Но сколько не ищи в исповеди, о бензине ни слова. В семнадцать лет, пишет он, я посещал сутенеров, анархистов. Разумеется, он мог встретить какого-нибудь сутенера или анархиста в иных местах, поскольку в нашем квартале таких практически не было. Но вот что я с уверенностью могу сказать, так это то, что от него всегда пахло бензином. А раз так, то почему же он не рассказывает об этом? Я ушел от родителей, пишет он, потому что стеснял их. Он и в самом деле их стеснял. И все из-за бензина. Отец, когда он входил:
— А, опять этот, со своим гадким запахом.
Но почему бы не сказать об этом? «Я говорю обо всем». Э, нет. Извините! А бензин? Что касается трусиков его тети, то это, может быть, и правда. У них действительно была тетя, которая жила с ними, старая дева, но грудастая, она работала в универсальном магазине на авеню Гамбетты. Я вовсе не хочу сказать, что он лжет. (Впрочем, я считаю нужным предупредить здесь раз и навсегда, что я добиваюсь не правдивости, а реальности.) Трусики тети, может быть, действительно существовали. И, может быть, Шампьон их действительно воровал. Но он все же лжет, когда сейчас придает им такое значение, которого в сравнении с бензином они в его глазах явно никогда не имели. Потому что, если бы эти трусики были столь важны для него, я бы об этом знал. Он бы мне рассказал. Это было в двенадцать лет, уточняет он. В двенадцать лет, я хорошо помню, у нас была очень тесная дружба. Он бы мне сказал. Или его мать сообщила бы как-нибудь в разговоре моей матери. Или его брат рассказал бы. Просто, чтобы досадить ему. Одним словом, я бы знал. А ведь я ничего не знал. Значит, если это и было, то один-два раза. Так, между делом. Эксперимент. Нечто вроде забавы. Забава, которая по сравнению с бензином ничего не значила. Но в таком случае он лжет. Это то же самое, что банка с корнишонами. Потому что, когда на банке, где лежат восемнадцать пачек печенья и ДВА корнишона, пишут: «корнишоны», то получается ложь. И даже если написать: «печенье и корнишоны», то это тоже будет ложью. Из-за взаимной значимости. Из-за перспективы. Потому что печенья больше, чем корнишонов. В банке Шампьона находится двадцать канистр с бензином и одни маленькие трусики, да еще один маленький анархист. Поэтому, сообщая только о трусиках и об анархисте — даже если они и существовали, — он лжет. Или по крайней мере деформирует реальность. Обманывает. Лукавит. Усиливает недоразумение.
Потому что, допустим, что какой-нибудь там преподаватель литературы или критик захотел бы воспользоваться этими исповедями, чтобы проанализировать другие произведения Шампьона. Так, скажет он, трусики тети — превосходно! Это серьезный материал, особенно для двенадцатилетнего возраста, когда бурлят глубинные человеческие инстинкты: замечательно, посмотрим, какие следы оставили эти трусики в романах Шампьона. И станет искать. А что он найдет? Не знаю. Если и найдет что-то, то, во всяком случае, не столько, сколько нашел бы, знай он, как я, историю с бензином. Никакого сомнения. Под знаком истории с бензином действительно прошло все детство Шампьона.
К тому же это легко доказать, поскольку я прочитал все романы Шампьона. Вот они стоят, выстроенные в ряд. Каждый с дарственной надписью. Это не значит, что он посылал их мне. Просто, как только появлялся новый роман, я его тут же покупал. Оборачивал его в прозрачную бумагу, разрезал страницы (такт!), оставлял книгу у его консьержки с небольшой запиской, а через несколько дней я приходил и забирал. С дарственной надписью. Дарственные надписи, конечно, могли бы быть, как я считаю, более теплыми, но хорошо уже и так, во всяком случае, они свидетельствуют о том, что мы дружили: «Моему дорогому Мажи, свидетелю моего детства». Или: «Дорогому старине Мажи, товарищу по годам, проведенным в нищете». (Нищете! Ни его родители, ни мои никогда не жили в нищете. Но, похоже, нищета входит в систему, тогда как бедность — нет.)
Стало быть, я их прочитал. В каждом романе Шампьона есть хотя бы одна постельная сцена. Следует подчеркнуть, что он известен своими довольно смелыми эротическими сценами. В шести романах, которые он опубликовал, я насчитал их десять (не считая всяких мелочей). Ладно. А теперь скажите мне: где в реальной жизни обычно происходят любовные сцены? Вы ответите, что это может случиться везде, и что чего только на свете не видали. Согласен. Но как правило. Чаще всего. Постарайтесь вспомнить. Я думаю, что я не буду слишком оригинальным, сказав, что обычно это происходит в комнате, называемой спальней. Я не очень не прав? Скажем так: в восьми случаях из десяти. Это мне кажется разумной средней величиной. Ну так вот! В романах Шампьона все обстоит по-другому. Я проверил.
СТАТИСТИКА ЭРОТИЧЕСКИХ СЦЕН В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ ЭДГАРА ШАМПЬОНА
В спальне или гостиничном номере 3
В шкафу 1
На обочине дороги 1
В автомобиле 4
В рабочем кабинете 1
Итого: 10
Так вот, я считаю, что моя статистика достаточно убедительна. И показательна. Где тут трусики тети и того самого преподавателя литературы? В шкафу? В шкафу, который стоит здесь, один-одинешенек напротив четырех автомобилей. Я знаю, что любовью можно заниматься везде: хоть в спальне, хоть в такси. Иногда все получается очень смешно. Ведь не всегда есть выбор. Все так. Было бы одно такси или даже два, я бы ничего не сказал. Но ЧЕТЫРЕ (два раза в такси, один раз в частной машине, один раз в прицепе). В четырех случаях из десяти! И даже в пяти, так как я считаю, сюда нужно добавить еще сцену в рабочем кабинете, поскольку тот находился над гаражом. Пять из десяти. Каждый второй случай. Надеюсь, никто не станет утверждать, что это чистое совпадение. У романиста выбор достаточно широкий. Располагайся хоть в удобной спальне, хоть в риге, если не боишься, что солома будет колоться. Стоит только захотеть. Так нет же, есть вот один романист, которому для того, чтобы возбудиться или чтобы создать определенную атмосферу, через раз подавай такие декорации, которые пахнут бензином. Которые ассоциируются с запахом бензина. КАЖДЫЙ ВТОРОЙ СЛУЧАЙ. А ведь есть столько мест, столько запахов, столько ароматов. И каждый второй случай: запах бензина. Разве это естественно? Как все это объяснит тот преподаватель литературы с его трусиками?
Не говоря уже о том, что в моей статистике есть и другие интересные моменты. Они заслуживают более внимательного рассмотрения. Например, сцена на обочине дороги. 31 АВГУСТА, когда все на машинах возвращаются из отпуска. Рядом деревья, птицы, бумажный змей, которого запускают отец с сынишкой. И тут же дорога, несущиеся мимо грузовики, запах асфальта, глушители, выхлопные газы, то есть мир бензина — тут есть о чем задуматься. А одна из сцен происходит в гостиничном номере в южном предместье Парижа. Комната с постелью. Казалось бы, все очень естественно. Но герой сцены, тот, который совокупляется, что он еще делает в жизни, кроме совокупления, какая у него профессия? Он механик. В спецовке. И, конечно же, от него пахнет бензином. И при этом я даже не говорю о взаимной значимости всех этих сцен. А тут тоже можно бы было кое-что прокомментировать. Есть, скажем, три сцены, которые происходят в комнате, согласен, но все вместе эти три сцены занимают двадцать шесть страниц, тогда как одна сцена изнасилования в прицепе — восемнадцать страниц. Нельзя же утверждать, что все это случайно. Нет, в этом что-то есть. Что-то, очевидно, бессознательное и поэтому еще более весомое. Имеющее более глубокий смысл. Нечто такое, что, не будь меня, это так бы и осталось непонятым. Трусики, анархисты? Какая связь? В чем обнаруживается их влияние? Есть только бензин и больше ничего. Вкус бензина. Нездоровое пристрастие к бензину. О котором Шампьон ничего не говорит. О котором он остерегается говорить.
Ну а почему он ничего не говорит об этом? «Я говорю обо всем». Но только не о бензине. Почему? Стыдливость? Стеснительность? Человек, который рассказывает даже историю с трусиками, не должен в принципе стесняться чего-то еще. Тогда почему трусики, а не бензин? Потому что это система. Все та же система. Страх перед системой. Потому, что трусики, это входит в систему. Это вписывается в длинную традицию: туфли у Рестифа де ла Бретона, шлепки по мягкому месту у Руссо, украденный им у кузины платочек. Тогда как канистры с бензином… Может быть, потому, что бензин существует не так уж давно. И Шампьон, вероятно, почувствовал себя немного одиноким. Совсем один со своей канистрой в мире, в котором об этом еще никто не говорил. Совсем один в мире, в котором, возможно, еще никто и никогда не находил удовольствия во вдыхании паров бензина. И он испугался.
И можно понять, почему. Вдумайтесь! Взять и сказать себе, что, может быть, ты один-единственный страдаешь этим пороком. Что, может быть, ты чудовище. О! Я думаю, это ужасно. Даже точно знаю это. Ведь я тоже в течение долгого времени считал себя одиноким, считал себя исключением из нормы. Из-за этой «свежести и бодрости». Из-за «мужчина, женщина, постель». Из-за многих других вещей. И это ужасно! Это порождает страх. Шампьон, видно, испытывал его. И с отчаяния он придумал себе нечто новое: трусики тети. Чтобы попытаться быть как другие. Чтобы сказать им: вот посмотрите, я такой же, как вы, похожий на вас, трусики тети и ничего больше. Ни слова о бензине. Потому что у него возникло желание признаться, а в то же время он не смел сказать правду. Это вас удивляет? Разве вы никогда не встречали мужей, которые, переспав с какой-нибудь женщиной, испытывают потребность сказать, вернувшись домой, своей жене:
— Ты знаешь, я тут встретил Жюли. И мы зашли в бистро. Я угостил ее бокалом вина.
Не сообщая, разумеется, что они занимались с ней любовью, но и не в силах скрыть, что они ее видели. Я чувствую, что с Шампьоном происходило то же самое. Он хотел объясниться. Хотел признаться. Потому что это ужасно, не иметь возможности признаться. Но он не решился говорить о бензине. Из-за новизны явления. Из-за риска оказаться в одиночестве со своим пристрастием к бензину. Тогда он заменил бензин другой вещью, показавшейся ему более или менее эквивалентной: трусиками. Он хотел дать некоторое представление, вот в чем дело. Дать некоторое представление о своей драме. А затем, в тот момент, когда нужно было уточнить, пошел на попятную. И произвел подмену. Вот она, ложь. Система. Потому что другие, наверное, тоже производили подмены. И туфли Рестифа де ла Бретона, возможно, тоже были не туфлями, а чем-то другим. А кому же тогда верить? Где искать серьезные свидетельства? И ведь такое длится на протяжении многих веков. Вот в чем драма. Драма, я не преувеличиваю. Потому что он, Шампьон, пытался с помощью этих трусиков присоединиться к другим. Но в глубине своего сознания он, скорее всего, понимает, что ему это не удалось. Понимает и то, что сам, по собственной воле отказался от своего единственного шанса присоединиться к ним. Его единственный шанс состоял в том, чтобы кто-то из его читателей вдруг написал бы ему: я тоже нюхаю бензин. А этот читатель, в свою очередь… Не правда ли? Потому что есть, наверняка, и другие, которые тоже лижут бензин и тоже думают, что они одни страдают этой манией, считают себя исключениями из правила, чудовищами, и испытывают страх. И из-за Шампьона, из-за его молчания, продолжают считать себя исключениями из правила.
Вот я, например, когда я был маленьким, то для меня было большим удовольствием взять горбушку хлеба и есть ее в своей постели вечером, перед сном. Ощущение было очень приятное. Приблизительно такое, какое я теперь испытываю, думая о некоторых женщинах, о некоторых позах. Так вот! Трудно себе даже представить, насколько эта история с горбушкой способствовала развитию у меня чувства одиночества. Насколько она способствовала моей изоляции, как она помогала воздвигать вокруг меня что-то похожее на тюремные стены, разрушить которые мне стоило больших трудов. А ведь это была совсем маленькая, крохотная мания. Совершенно невинная. Однажды, когда я рассказывал доктору о своей бессоннице, он сказал мне:
— А вы не пробовали что-нибудь поесть перед тем, как укладываться спать, какую-нибудь корочку хлеба, печенье?