Я подумал, не хлопнуть ли мне дверью, однако решил дотерпеть этот спектакль до конца.
— Боюсь, что так, — с обновленной отвагой резко ответил я. — И извиняться за это я не собираюсь.
Он остался невозмутимым, помолчал, утомленно разглядывая в меня, потом перебрал мои экзаменационные документы.
— Ну ладно, — устало вымолвил он. — Можете идти.
Позже. Скабиус сказал, что познакомился с тремя преподавателями и даже декан Бейллиола, Эркарт, лично пожал ему руку. Я провел с Ле-Мейном пять минут, самое большее. Сдается, моя оксфордская карьера не успеет даже начаться. Перед моим приездом сюда отец написал мне, что в „Фоули“ для меня всегда найдется место младшего управляющего. Думаю, я скорее вскрыл бы себе вены.
Мы с Питером нашли таверну у канала, пили в ней пиво, закусывали хлебом и сыром перед тем, как сесть на поезд, который повезет нас обратно в Норидж. Под конец беседы с Питером его тьютор пожал ему руку и сказал, что с нетерпением предвкушает их сентябрьскую встречу. Я этим утром видел переходящего дворик Ле-Мейна, так тот смотрел сквозь меня, делая вид, будто мы не знакомы.
Пишу это в поезде, борясь со все нарастающим чувством подавленности. Райдаут и Тотхилл играют в кункен. Питер спит сном уверенного в будущем человека. Если мне не удастся поступить в Оксфорд, что я буду делать? Уеду с Беном в Париж? Поступлю в фирму отца? Все это чертовски разочаровывает. Слава Богу, нам хватило ума придумать себе на этот триместр „испытания“: почти стыдно сказать, но сейчас единственное в жизни, что я с некоторым волнением предвкушаю, это завтрашний матч с командой „О’Коннор“. Янгер сказал, что, может быть, придет посмотреть. Не первый ли это шаг?
Скабиус и сладострастная Тесс несколько минут держались за ручки, прогуливаясь после ленча по некой тропинке. Питер говорит, что она сама взяла его за руку, а он ничего предпринять не осмелился, и когда они дошли до дверей, Тесс выпустила его ладонь, тем все и кончилось. Я сказал, что это очень хороший знак и что в будущем ему надлежит проявлять в подобных случаях побольше предприимчивости.
Тем временем у Липинга, пока мы были в Оксфорде, состоялась вторая встреча с Дойгом (Бен говорит, что миссис Кейтсби совершенно очаровательна), прошедшая не совсем гладко: по словам Бена, ему кажется, будто отец Дойг проникся на его счет подозрениями. „С какой стати? — спросил я. — Да он ждет не дождется возможности обратить тебя в свою веру“. „Я думаю, проблема в том, что у меня отсутствуют сомнения“, — ответил Бен. Тогда я сказал ему, что он должен сочинить какие-нибудь сомнения, и все будет отлично. Да, но он не может придумать никаких убедительных сомнений, возразил Бен; он и понятия не имеет, в чем следует сомневаться человеку, которому предстоит обратиться в католическую веру, — и Бен попросил, чтобы я подкинул ему какое-нибудь сомнение. Я думаю, пресуществление штука слишком очевидная, возможно, надежнее будет держаться Чистилища и Ада. Ад всегда оставался своего рода головоломкой. Надо будет подыскать что-нибудь — что-нибудь доктринально смачное, способное успокоить Дойга, порадовать его.
Мои же собственные успехи продолжаются, приобретая характер триумфальный. Сегодня после полудня на матче школьной лиги между командами „Сутер“ и „О’Коннор“ присутствовали и Янгер и Бродрик (также играющий в первом составе). К середине второго тайма ничем не интересной игры (мы вели в счете: 11:3), в которой я не совершил ничего, сколько-нибудь примечательного, мне вдруг передали мяч, я принял его и во время рака полетел вверх тормашками и приземлился на голову. Должно быть, я ненадолго отключился, потому что в глазах у меня почернело, а когда я пришел в себя, игра уже сместилась на другой конец поля, к линии „О’Коннор“.
Я встал на ноги, меня поташнивало и качало, а от линии „О’Коннор“ на меня уже с топотом неслись контратакующие игроки. Целая группа форвардов накатывала на меня, на бегу пиная ногами мяч. Наш защитник (тощий малый по имени Гилберт) попытался перехватить мяч и, естественно, промазал, оставив меня последней линией обороны.
Думаю, я все еще был слегка оглушен, потому что происходящее воспринималось мной как исполненное точности и логичной замедленности. Я видел с громом приближающуюся плотную массу нападающих „О’Коннор“ и сознавал, что наша команда мчится следом за ними, стараясь отыграть потерянное поле. Атаку „О’Коннор“ возглавлял здоровенный черноволосый зверюга, слишком далеко отпускавший перед собой мяч, и я мгновенно, с абсолютной ясностью понял, что должен сделать. Каким-то образом я заставил мои ноги прийти в движение, побежал вперед, и как раз когда он собирался ударить снова, упал на мяч и схватил его в руки.
Я услышал треск, но боли не почувствовал. Я прижимал мяч к груди, а сверху на меня тяжело валилось тело за телом. Свисток. Здоровенный форвард „О’Коннор“ (Хопкинс? Пью? Левковиц? — не могу припомнить фамилию) стонал и плакал, — он сломал ногу, и серьезно: обычно прямая линия правой голени теперь изгибалась под носком. А по моему лицу, как я вскоре обнаружил, струилась кровь. Я ухитрился встать, судья, пока кто-то бегал за носилками, чтобы унести на них пострадавшего, пытался носовым платком остановить кровотечение. Игра закончилась.
Этим вечером, во время обеда, когда я с перевязанной головой (четыре шва) вошел в столовую, ко мне отовсюду понеслись иронические приветствия. Восторг однокашников был вызван не столько моими ранами, сколько увечьем, которые я сам того не желая нанес противнику. „Он сломал этому парню ногу, начисто“ — таким был истинный символ моей временной славы — вместо: „Ему здорово рассадили лоб над глазом“. Снова слышались ликующие шуточки по поводу моего предположительного сумасшествия, тяги к смерти, самоубийственной жажды преставиться прямо на регбийном поле.
После обеда ко мне подошел Янгер: как только рана заживет, я начну тренироваться во втором составе. Не могу поверить, что мне хватило двух матчей, чтобы продвинуться в иерархии регбистов так высоко, однако вот вам — возможно школьной команде необходим спятивший хукер. Впрочем, бок о бок с довольством собой начинает шевелиться смутная тревога: репутацией маниакального храбреца-самоубийцы я обзавелся с поразительной быстротой, однако единственная поощрительная награда, полученная мной доныне, это довольно противная рваная рана, и меня несколько беспокоит мысль о будущих увечьях, которые я, может быть, получу при исполнении новых моих обязанностей — не могу же я теперь вновь обратится в разумного скромника. Липинг радостно предсказывает дальнейшую мою страшную участь — сломанный позвоночник, кома, оторванное ухо. Но, как бы ни был я озабочен, я сознаю, что должен идти дальше. Мне нужно одержать победу: нужно выдержать испытание.
Письма, которые шлет мне Люси, либо странно абстрактны, либо сводят меня с ума своей прозаичностью. Я пишу ей о том, что случилось с нами на Рождество и ночью в гольф-клубе, а Люси отвечает длинным описанием вечера в соборе Св. Джайлза, куда она ходила слушать григорианское пение. Я пишу — с горечью, прочувствованно — о том, как скучаю по ней, как ненавижу школьную жизнь, а она в ответ излагает подробные планы на будущее, в котором станет археологом, либо философом, либо — что-то новенькое — хирургом-ветеринаром.
Бен Л. говорит, что его новообретенные сомнения по части Чистилища сотворили с Дойгом чудо. Они провели целый вечер, препираясь насчет того, как долго ему — Бену — придется проторчать там после целой жизни, исполненной заурядной, мещанской греховности. Он говорит, что находит мою религию „положительно эксцентричной“, что его изумляет, насколько уравновешенным я выгляжу, пройдя через всю эту бессмысленную белиберду. Да, сказал я, бред, не правда ли? Х-Д был бы мной горд.
Через неделю день моего рождения — восемнадцать лет. Думать я могу только о том, чтобы покинуть школу и начать жизнь заново — в Оксфорде. Оставаясь здесь, я чувствую себя неспособным строить какие бы то ни было планы; как будто годы, проведенные в школе, свелись к утомительной, совершенно бессмысленной подготовке к чему-то настоящему, что все еще ждет меня впереди. Действительно ведь, эти наши испытания обнаружили всю глубину моей — нашей — скуки. Эта система определенно представляет собой самый чудовищный и увечащий способ обучения интеллигентного юноши (вполне возможно, что для юноши тупоумного или отставшего в развитии она попросту превосходна) — четыре пятых того, что я обязан здесь делать, поражают меня, как пустейшая трата времени. Если бы не общество нескольких друзей, не английская литература, не история да не возможность изредка потолковать с человеком высокого ума (Х-Д), я относился бы к школе — и к расходам, которых она потребовала от моих родителей, — как к скандалу национальных масштабов.
Посылка от мамы — книги, которые я просил: Бодлер, Де Куинси, Майкл Арлен — шоколад и колбаса „чоризо“ в два фута длиной. Не забывай, Логан Гонзаго Маунтстюарт, об уникальности твоего происхождения. Колбаса упоительна: жгучая, во весь голос орущая о перце и чесноке — устоять перед ней невозможно. Я жевал кусочки в часовне, мучимый страшным чувством, что чесночные миазмы растекаются по всей моей скамье. Рана заживает быстро: очень скоро мне предстоит вернуться на регбийное поле. От нее останется довольно интересный шрам.
После утренней службы у нас с Питером осталась пара свободных часов, и потому, когда я вернулся в Аббихерст, мы зашли к „Ма Хингли“ — выпить чаю и полакомиться сдобными лепешками. Горячие лепешки с маслом и джемом — что может быть прекраснее? В тот день, когда они перестанут доставлять мне наслаждение, я пойму, что душа моя умерла. В заведении было пусто, лишь парочка местных старикашек обменивалась сведениями о своем геморрое и артрите. По словам Питера, ему кажется, что он влюбился в прелестную Тесс. Я не стал смеяться над ним. Это испытание, вызов, сказал я, нечто холодно объективное — мы не вправе приплетать к нему какие бы то ни было чувства. Однако Питер все распространялся о ее доброте, врожденной чувствительности, крепенькой, полной фигурке, о том, как он, когда они молча обхаживают лошадей, ощущает странное единение с нею. Я прощупал его на предмет дальнейших подробностей. Оказывается, работая в конюшне, Тесс предпочитает переодеваться в мужскую одежду: кавалерийские саржевые штаны, сапоги по колено с растяжками по бокам, а под курткой — еще и помочи. Пока он говорил, я все яснее понимал, что Питера волнует именно образ девушки, обращающейся в конюшенного мальчика, что само отсутствие сексуального шарма и возбуждает его. Я так ему и сказал, однако это его не смутило. „Вы просто-напросто пара работников, — сказал я, — она видит в тебе деревенского трудягу, такого же грума, как она сама, ровню. Как же вы сможете стать любовниками, если ты позволишь этому продолжаться?“.
И тогда он сделал признание, а вернее, стыдливо пролепетал, шумно прихлебывая чай: „Когда мы заканчиваем, — сказал он, — она позволяет мне целовать себя. Собственно, первый шаг сделала Тесс. Позволяет трогать ее за грудь, — но только после того, как мы покончим с лошадьми“.
„Пожалуйста, Питер, не ври мне, — сказал я, — стыд какой“. Однако он начал протестовать, и по некоторым частностям его поведения, я понял: не врет. Питер клялся, что каждое его слово — чистая правда, потому-то он в Тесс и влюбился. „Это храбрая, редкостная душа“, — сказал он, и я ощутил, как кислая, желчная зависть сжимает мне сердце. Ну что же, ответил я, поздравляю, ты свое испытание выдержал. Теперь тебе осталось только придумать способ, который позволит мне и Бену засвидетельствовать ваши любовные игры. Питер серьезно кивнул: похоже, рассказав мне все, он испытал большое облегчение. Фактически, он выглядел человеком сбившимся с толку, запутавшимся в странном романе с фермерской дочкой. Позже мы с Беном от души посмеялись над ним, как умудренные жизнью люди, однако я уверен: Бен поражен — и невнятно рассержен, — не меньше моего. Вещи подобного рода, такое фантастическое везение, все это должно было выпасть не Питеру, — а нам. Впрочем, мы согласились друг с другом в том, что нам его жаль: бедный старый Питер Скабиус, внезапно лицом к лицу столкнувшийся с сексом. Возможно, мы оказали ему услугу.
Второй состав играл с Аппингамом. Холодный, ледяной день, сильный восточный ветер. Я был запасным — бегал вдоль боковой линии, а во время перерыва подтаскивал игрокам дольки апельсинов. Полагаю, то, чего я достиг за несколько недолгих недель, достаточно необычно (даже Ящер с похвалой отозвался о моем „неслыханном спортивном рвении“), однако, как и всегда, преобладающая моя эмоция — разочарование. Хукер второго состава — это нелюдимый, светловолосый малый по фамилии ффорд — уверен, дай срок, я смогу занять его место: в ффорде нет ничего, даже близкого к моей напористости, моей безумной отваге. Однако, следом идет первый состав, в котором хукером состоит некто по фамилии Вандерпол — невысокий, жилистый, спортивный, — он еще и капитан нашей команды по сквошу. До конца триместра осталось всего несколько недель, и я не уверен, удастся ли мне продвинуться выше того положения, которое я занимаю теперь, удастся ли вытеснить настоящего спортсмена — я не уверен даже, что имеет смысл попытаться проделать это… Ужасная мысль: не таков ли удел всей предстоящей мне жизни? Каждый честолюбивый порыв приводит в тупик, каждая мечта оказывается мертворожденной? Хотя, если поразмыслить, чувства, которые я ныне испытываю, присущи любому разумному, обреченному на страдание человеческому существу за исключением очень и очень немногих: истинно одаренных — странных, редкостных гениев — ну и, разумеется, каждой на редкость везучей свиньи.
Пока писал это, мне пришло в голову, что Питер Скабиус прекраснейшим образом укладывается во вторую категорию. Он зашел так далеко, что назвал нам место, в котором мы сможем „засвидетельствовать поцелуй“. Согласно его уверениям, таковой состоится послезавтра, на верховой тропе, идущей по соседствующему с фермой лесу. Бен, между тем, расстроен не меньше моего: Дойг проникся к нему враждебными чувствами и настоял на том, чтобы их встречи происходили теперь не у миссис Кейтсби, а в доме приходского священника собора Св. Джеймса. Бен убежден, что это просто-напросто вид испытания, мысль Дойга (написанная, по словам Бена, на его физиономии) сводится к тому, что, если Бен действительно искренен, визиты в дом приходского священника не будут для него непосильными.
Х-Д сказал мне сегодня, что Ле-Мейн нашел меня „неуверенным в себе, но обладающим подспудным обаянием и интеллигентностью“. Полная чушь: более неточного описания моей персоны я и примыслить не могу.
Мы с Беном встретились после второго чая и поспешили на место прославленного „засвидетельствованного поцелуя“. Питер был очень точен в указаниях, мы быстро отыскали низинную тропу — неподалеку от „Школьной фермы“, — а там и расколотый молнией дуб, и муравчатую лощинку слева от него. Мы спрятались ярдах в пятидесяти, на возвышении; плотные, безлиственные, все в гнусных колючках кусты хорошо укрывали нас. Сгорбясь под своими плащами, мы курили одну сигарету на двоих, гадая, как именно Питер приступит к эротическим поползновениям. Бен, с типичной для него предусмотрительностью, прихватил с собой театральный бинокль, чтобы можно было разглядеть все в подробностях. Мы с ним поговорили также и о наших испытаниях и, соответственно, о разочарованиях, сойдясь, впрочем, в том, что овчинка стоила выделки и что нам удалось, по крайней мере, оживить скучнейший, унылейший из триместров года. Миссис Кейтсби, оказывается, пригласила Бена на „чай с булочками“ — sans[14] Дойг, как интересно.
Прождав с полчаса, мы увидели идущих по тропке Питера с Тесс. Питер расстелил на траве свой плащ, они уселись спинами к расколотому дубу. Тесс вытащила пачку сигарет, они закурили — до нас доносились неразборчивые обрывки их разговора и довольно глубокий (довольно привлекательный) горловой смех Тесс. Вдруг просияло бледное солнце, и вся эта зимняя сцена окрасилась в тона скромной буколической идиллии. Некоторое время они продолжали беседу, — впрочем, оба, похоже, посерьезнели, поскольку смеха уже слышно не было, — а потом Тесс сбросила с плеч свой плащ и полезла за чем-то в карман Питера.
Как выяснилось, за носовым платком, и тут Бен, — глядевший в театральный бинокль, — прошептал: „Глазам не верю. Она расстегивает ему ширинку“.
Мы с Беном по очереди, пятисекундными урывками, наблюдали, как старательная Тесс окунает руку в ширинку Питера и извлекает оттуда его вялый, белесый пенис. Затем она обвязала свою добычу носовым платком и начала подбрасывать ее на ладони — вся процедура заняла секунд тридцать, не больше (Питер, зажмурившись, откинул назад голову). Когда все закончилось, лицо его выражало скорее изумление, чем восторг, затем — дело сделано — Тесс вручила ему платок, аккуратно сложенный в плотный, двухдюймовый квадратик, и Питер просто-напросто сунул его в карман своего плаща, не помедлив и не удостоив платок взглядом. Потом оба, улегшись на плащ, целовались — минут десять или около того, впрочем, мы с Беном дальше смотреть не стали: мы были слишком изумлены и слишком, согласились мы позже, обозлены. Обозлены из-за того, что назначили это испытание Скабиусу (могли бы и сами попробовать), из-за того, что победа далась ему без всяких, по-видимому, усилий, — а дополнительное вознаграждение, которое он только что на наших глазах получил, представлялось нам и вовсе клубничиной, добавленной к сливкам.
Мы ушли раньше их, пронизав сучковатый подлесок, а они между тем катались по плащу Питера, обжимаясь, целуясь и лаская друг дружку. И я, и Бен согласились с тем, что Скабиус — самый везучий сукин сын в нашей школе, не говоря уж обо всех Британских островах.
[14] Без (франц.) — Прим. пер.