На прошлой неделе хорошая рецензия в литературном приложении к „Таймс“ — „Обаятельно и живо“. „Шелли, каким, мы полагаем, он действительно был“ — „Геральд“. „Моруа разбит на голову. Наконец-то у нас есть английский Шелли“ — „Мейл“. Позвонил Родерику и узнал, что продажи оставляют желать лучшего — до сих пор разошлось всего 323 экземпляра. „А как же рецензии? — спросил я. — Может, вам стоит дать какую-нибудь рекламу?“. Он забормотал нечто невразумительное насчет сезонного бюджета и весеннего дефицита. Письма с поздравлениями от Х-Д и, удивительное дело, от Ле-Мейна. Единственная проблема в том, что я, похоже, утратил интерес к моему роману. Написано около 200 страниц. Думаю, мне следует просто прикончить „Анну“ посредством чахотки или еще какой-нибудь зловредной болезни.
Первый званный обед в Глиб-плэйс. Чета Коннолли, Лэнд, Х-Д с Цинтией, Родерик и молодой поэт, от которого он без ума, Дональд Кунан. В общем, все прошло, как мне кажется, неплохо: суп, баранья нога, трюфели, сыр. Много пили. Коннолли говорит, что попробует дать рецензию в „Нью стейтсмен“. Поначалу он был каким-то ощетиненным, но довольно скоро помягчел. Нас позабавило открытие, что оба мы вышли из Оксфорда с третьей степенью по истории. „Единственный способ забраться наверх, — сказал я, — это как можно раньше упасть“.
Лэнд уходила последней, перед дверью мы поцеловались. Нежный поцелуй — поцелуй будущей любовницы? Я проводил ее до Кингз-роуд, остановил такси. Она сказала, что август проведет в Париже — ей нужно поправить свой французский. Какое совпадение, сказал я, и мне тоже.
Взял „Конвейер женщин“ у машинисток и отнес Родерику в „СиД“. Он, похоже, удивился, увидев роман завершенным. „Название мне нравится, — сказал Родерик, но затем к нему вернулась всегдашняя его малодушная осторожность: — Он ведь не слишком скабрезен, правда? Мы не можем рисковать запретом книги“. Я заверил его, что книга чрезвычайно скабрезна, но скабрезность ее хорошо продумана и не выходит за рамки приличий. Он предложил мне написать следом биографию Китса: „Шелли идет очень хорошо“, — сообщил он.
Уоллас по-настоящему, я бы сказал, рассердился, узнав, что я самолично доставил рукопись издателям. „Это все равно, что отнять у меня меч и выдать взамен ножик“. Я ответил, что не понял его. „Кровь пустить я еще в состоянии, но возиться придется гораздо больше“. Как бы там ни было, „Спраймонт и Дру“ предложили 100 фунтов, однако Уоллас заставил их увеличить сумму до 150, сказав, что и „Дакуэрт“, и „Чапман энд Холл“ сгорают от желания прочесть мой роман. Вследствие чего мы отправились завтракать в „Куаглиноз“. Уоллас нашел мне еще одну работу в „Уикэнд ревью“ и „Грэфик“. Мы набросали список тем, на которые я способен со знанием дела писать: английские поэты-романтики, гольф, Южная Америка, Париж, Испания, Оксфорд, секс, британская история от Нормандского завоевания до протектората Кромвеля, современное искусство и солонина. „Какой вы разносторонний“, — заметил с большей, нежели обычная его, холодностью Уоллас. Чем больше его узнаю, тем сильнее он мне нравится. По моим представлениям, к работе своей он относится, как к забавному испытанию сил, источнику развлечений. Тон его неизменно бесстрастен — Бастер Китон, да и только. „Воображенье человека“ расходится все лучше — продажи уже перевалили за тысячу. У меня такое впечатление, что обо мне пошли разговоры. Сирил [Коннолли] вчера вечером, представляя меня кое-кому, сказал: „Вам наверняка читали книгу Логана о Шелли“.
Очень большой прием у леди Кунард[53]. Я чувствовал себя немного ошарашенным: это мой первый настоящий выход в свет. Там были Во, Гарольд Николсон, Далси Вон-Тарджетт, Освальд Мосли, Имоджин Гренфелл… Во поздравил меня с Шелли. Я поздравил его с „Мерзкой плотью“. Он показал мне Уильяма Гергарди, сказав, что это самый блестящий из ныне живущих писателей. Некоторое время Во рассказывал о том, как он готовится к переходу в католическую веру, а следом начал распространяться о непогрешимости и Чистилище. Я прервал его, сказав, что все это мне известно. Новость о том, что я католик, похоже, поразила его. Я заверил Во, что я законченный вероотступник, он сконфузился и поспешил меня покинуть. С какой стати человек, подобный ему, проникся желанием сменить веру да еще в таком возрасте?[54]
Париж. Снова в добром старом, давно привычном отеле „Рембрандт“. Разошедшийся не по сезону дождь темнит тротуары, назойливый ветер стучит ставнями. Лэнд приедет на следующей неделе. Tu ne me chercherais pas si tu ne m’avais trouvé. [Ты не искал бы меня, если бы уже не обрел. Паскаль.] Я вышел в 6, выпил в „Липпе“ и затем прошелся по Монпарнассу, чтобы встретиться с Беном в „Клозери де Лил“. Пришел слишком рано и, хоть я не собирался заглядывать в „Дом Шанталь“ — все мои мысли заняты Лэнд, — однако, поскольку до него было рукой подать, все-таки, заглянул. Мадам Шанталь сердечно приветствовала меня и предложила на выбор одну из трех девушек в атласном белье, без дела сидевших в гостиной. „Вы же знаете, мне нравится только Анна“, — сказал я. „Да, но Анна ушла“, — ответила она и пояснила, что Анна сказала, будто в „работе“ она больше не нуждается, и потому покидает „Дом“. Где она, мадам Шанталь никакого представления не имеет.
Я испытал потрясение, а следом грусть. Жизнь иногда так с тобой и поступает — ведет по какому-нибудь пути и вдруг окунает в дерьмо. Я думал о днях Анна-мании, о том, как ее история вдохновила „Конвейер женщин“. И понял, что полагал — эгоистично, — будто Анна всегда будет здесь, что она не может просто исчезнуть, точно по мановению фокусника. За обедом я чувствовал себя немного подавленно, зато Бен был в ударе — его галерея начала подавать признаки жизни, кроме того, он много рассказывал о Сандрин. По-видимому, сынишка у нее совершенно очаровательный. Слышу дальний звон свадебных колоколов.
„Рынок“. Спрашиваю у консьержки многоквартирного дома Анны, живет ли она еще здесь, та отвечает, что Анна и ее „дядя“ съехали, а куда — неизвестно. Сижу в маленьком bistro du coin, в котором познакомился с Полковником, ощущая и утрату, и недоумение, — а по некотором размышлении, и раздражение на себя. Не ожидал же я, что Анна оставит свой новый адрес всем своим постоянным клиентам? Бегство от такого существования это, наверное, благословение в чистом виде. С Анной все будет хорошо, у нее своя жизнь. Мне же следует сосредоточиться на Лэнд.
Крайне неприятно. Возможно, причина в чем-то из съеденного прошлым вечером (banquette de veau[55])? Как бы там ни было, когда я нынче утром отправился в уборную, то ощущение было такое, словно я гажу серной кислотой. Задницу весь день жжет, она зудит, чуть ли не трескается, и ко времени, когда я отправился обедать с Лэнд, мне особо не полегчало. Лэнд, приехавшая якобы для того, чтобы усовершенствовать свой французский, остановилась на месяц в доме бизнесмена и коллекционера живописи, носящего имя Эмиль Берланже (большой покровитель Вернона Фодергилла). Берланже живут на авеню Фош в просторной квартире, наполненный посредственными пейзажами, среди которых выделяются, по меньшей мере, работы Вернона. С последней нашей встречи Лэнд изменила прическу: волосы у нее теперь пречерные, что, как ни странно, сообщает ей вид восхитительной шестнадцатилетки. Берланже обаятельны, их подчеркнуто хорошие манеры представляют собой род непробиваемых светских доспехов — в их присутствии и пошевелиться-то боязно, а уж почесаться или шмыгнуть носом значит и вовсе совершить бог весть какой faux pas[56]. Вследствие чего, я поминутно мучился мыслями о моем гремучем животе. Был там также некто по имени Кипрен Дьюдонне[57], назвавшийся писателем. „Впрочем, мое время давно миновало, — на великолепном английском сказал он. — Вот будь сейчас, э-э, 1910-й, знакомство со мной вас, возможно, несколько заинтересовало бы“. Он полный, добродушный, с почти совершенно круглым лицом. Растрепанные, редеющие волосы. Дал мне свою визитную карточку.
Отвел Лэнд в галерею Бена, знакомить. Вроде бы, все прошло хорошо: Бен сказал ей: „Нам нужно будет обменяться впечатлениями, обновить мое досье на Логана“. Лэнд, бродя по галерее и разглядывая картины, сообщила: „Геддесу это понравилось бы. Надо будет его сюда привести“.
— Геддесу?
— Геддесу Брауну, дурачок. Он тоже в Париже.
А вот это уже новость плохая. Бен собирается на две недели в Бандоль, попросил меня составить ему компанию — очень соблазнительно. Но не могу же я бросить Лэнд в Париже на Геддеса Брауна.
Завтрак в пивном баре „Лютеция“ с Лэнд и Геддесом. Они, похоже, совсем на дружеской ноге, у них даже есть общая шутка — что-то насчет Хью и одного из псов, — вспомнив об этом, они расхохотались чуть не до слез. Когда я спросил, в чем там было дело, мне ответили, что это слишком долго рассказывать.
Позже Лэнд сказала Брауну о галерее Бена, а затем высказала предположение, что Бен может стать для Брауна идеальным агентом — да еще и в Париже, не больше, не меньше.
— Ведь правда, это было бы прекрасно, Логан?
— Что? А… Да, прекрасно.
— Давайте сходим к нему. Прямо сегодня, под вечер.
Сколько рвения — и все ради Геддеса Брауна, сидевшего рядом, равнодушно пережевывая кусок мяса. Я сказал ей, что Бен уехал на юг, к Средиземному морю. На самом-то деле, через пару дней он должен вернуться, но будь я проклят, если стану оказывать Геддесу Брауну хоть какие-то услуги. В итоге, мы отправились в его ателье, запущенную квартирку невдалеке от Бастилии. Похоже, все, что он здесь пишет, это маленькие темные портреты соседей: сильные, костлявые лица, стилизованные, очень много черного цвета. Должен признать, они неплохи.
Это становится смешным. Я жарюсь в августовском Париже, ловя разрозненные, недолгие свидания с Лэнд, просто-напросто трачу попусту время. У Берланжеров дом в Трувиле, они проводят там август. М. Берланжер наезжает в Париж на день-другой, когда того требуют дела, так что Лэнд появляется здесь редко. Но, по крайности, в ее отсутствие я утешась тем, что она недоступна и для ненавистного Брауна. Думаю, это присущее ему сочетание мускулистой гибкости и херувимских, рассыпчатых светлых локонов внушает мне такое отвращение.
Следует рассказать об обеде с Дьюдонне — чрезвычайно спокойном, умудренном и при этом неуверенном в себе человеке. Он называет себя follement anglophile[58], ясно однако, что какую бы приязнь к нам он ни питал, таковая умеряется проницательнейшим глазом. Он рассказывал о „Les Cosmopolites“, о литературной обстановке в предвоенной Франции, о тогдашней одержимости путешествиями за границу, о воспевании le style anglais[59], умении ценить комфорт, который обеспечивали в ту пору и небольшие средства, о почти эротическом трепете, который охватывал, человека, оказавшегося вне собственной страны: посторонний, déraciné[60], гражданин мира, кочевник. Обещал познакомить меня с Ларбо, который перевел „Улисса“ и был очень близок к Джойсу („человеку в общении трудному“). Судя по всему, у Дьюдонне имеются собственные независимые средства, и немалые, чтобы понять это, довольно одного взгляда на его костюм: все, вплоть до соответственных ботинок, сделано на заказ. Говорит, что пишет примерно „две-три небольших статьи в год“, а поэзию забросил совсем — „это занятие для молодых людей“. Вся его жизнь пропитана культурой, сибаритством и экзотикой. Половину прошлого года он провел в Японии, говорит, что это совершенно завораживающая страна. Я попытался побольше выпытать у него о „Les Cosmopolites“. О, этот мир сгинул, сказал он, война изменила все. Когда я думаю о моей молодости, продолжал он, о том, что мы принимали как само собой разумеющееся, полагали навек несомненным, наделенным вечным существованием… Я был пленен: вот литературная жизнь, которую стоило вести; мне следовало родиться двумя десятилетиями раньше. Воображаю, что бы я сделал при моих-то 500 фунтах в год! Чувствую, во мне забрезжила идея следующей книги.
Все еще в Париже. Решил вернуться домой в конце недели. Весь месяц потрачен зря. Брожу по bouquinistes[61] на набережных Сены, покупая все, что удается найти из написанного Ларбо, Фаргом, Дьюдонне, Леве и т. д. Отыскал „Poèmes par un riche amateur“[62] Ларбо — совершенно очаровательные. „Космополиты“ Логана Маунтстюарта — по-моему, звучит неплохо. Интересно, что скажет Уоллас? Геддес Браун пригласил меня отобедать, но я отговорился — сказался простуженным.
Эротические сны о Лэнд. „Дом Шанталь“ для меня ныне пуст. Брожу один по пыльному, купающемуся в солнечном свете, прекрасному Парижу, разглядывая туристов так, как если б те были чуждыми существами с далекой планеты. Ношу с собой несколько тонких томиков и читаю за одинокими обедами сочинения „Les Cosmopolites“, погружаясь в мир wagon-lits[63], транс-сибирских экспрессов, мглистых северных городов, совершенной идиллии безлюдных островов под солнцем. Мне снится, что я в спальном вагоне, вместе с Лэнд, мы лежим голышом на одной полке, прижавшись друг к дружке, уносясь сквозь ночь на юг, — бутылка шампанского позвякивает в ведерке со льдом, и ритмический перестук колес по рельсам под нами убаюкивает нас. „Le doux train-train de notre vie paisible et monotone“.
Письмо от Лэнд: в понедельник она собирается приехать в Париж, навестить дантиста. Не могли бы мы позавтракать вместе?
И я решил остаться, просто ради того, чтобы увидеться с Лэнд еще раз. Я встретился с ней у дома (рю дю Фобур Сен-Оноре) заменившего ей большую пломбу, так она мне сказала, дантиста. Перешли на левый берег, позавтракали в „Флори“ — омлет, салат, бутылка вина. Я рассказал ей о Дьюдонне и „Les Cosmopolites“. Вино — и то обстоятельство, что назавтра я собирался уехать домой, — развязали мне язык.
— Лэнд, — сказал я. — Мне нужно знать о Геддесе.
— Что ты имеешь в виду? Он мой друг. И ужасно мне нравится.
— Ты любишь его?
— Наверное, должна. По дружески.
[53] Леди Мод „Эмеральд“ Кунард (1872–1945), хозяйка светского салона, мать Нэнси.
[54] Во было двадцать семь лет, он только что развелся со своей первой женой.
[55] Телятина под белым соусом (франц.) — Прим. пер.
[56] Промах (франц.) — Прим. пер.
[57] Кипрен Дьюдонне (1888–1976), беллетрист и поэт. Состоял в группе, известной как „Les Cosmopolites“ и включавшей также Валери Ларбо, Леона-Поля Фарга, Анри Леве и других.
[58] Ярый англоман (франц.) — Прим. пер.
[59] Английский стиль (франц.) — Прим. пер.
[60] Человек без родины, изгнанник (франц.) — Прим. пер.
[61] Букинисты (франц.) — Прим. пер.
[62] „Стихи состоятельного дилетанта“ (франц.) — Прим. пер.
[63] Спальные вагоны (франц.) — Прим. пер.