И тут же в моих ушах зазвучал голос Тесс, совсем близкий:
— Не надо кричать, Логан, я стою у тебя за спиной.
И я почувствовал, как тяжесть ее мягкого тела привалилась ко мне, как меня обвили ее руки. Я завернул кран — это шум текущей воды заглушил шаги Тесс. Губы ее коснулись моей шеи.
— Пойдем в постель, Логан, — прошептала она.
Первый раз был ужасен. Голые, мы скользнули в постель, обнялись, и я почти сразу же опрыскал все простыни. Она поднялась, принесла джин Питера, мы выпили по стаканчику и выкурили по сигаретке. Я мог лишь дивиться на ее наготу. Мне кажется мгновения, когда ты первый раз обнажаешься вместе с женщиной, должны сохраняться в памяти дольше, чем воспоминания о самом акте любви. Зрелое, теплое, мягкое тело Тесс, прижимавшееся к моему, — ее груди, бедра, живот, — это чувственный отпечаток, который останется во мне после нашего свидания. Во второй раз получилось лучше: все произошло быстро (я, кажется, успел пробыть в ней всего несколько секунд и не смог удержаться), но произошло; это было настоящее. „Мне бывает так одиноко“, — вот и все, что она сказала в объяснение. Я никаких вопросов не задавал: я отключил все рациональное, аналитическое, морализирующее, что есть у меня в голове. Мы перекатывались под одеялами и покрывалами, целуясь и приникая друг к дружке, я изучал тактильные возможности ее тела. Потом Тесс без особых церемоний выставила меня из постели: „Мы не можем провести здесь весь день“, — сказала она. Мы разогрели банку тушенки, Тесс толстыми ломтями нарезала хлеб, намазала его маслом, мы пили чистый джин. Самое упоительное воскресенье в моей жизни. Назад, в Оксфорд я возвращался пьяным — во всех смыслах этого слова, но, помню, думал: умная девушка — рубка дров, воскресный ленч и раннее послеполуденное прощание — ни у кого из соседей не возникнет вопросов насчет незапятнанности ее репутации.
Сижу теперь в моей комнате, прислушиваюсь к топоту ног на лестнице, и мне кажется, что все колокола Оксфорда отзванивают за упокой этого зимнего вечера. И говорю себе: Логан Маунтстюарт, ты больше не девственник. Я ощущаю боль в мошонке — в „яйцах“, как называет ее Дик Ходж, — и стараюсь не обращать внимания на въедливый, неприятный голос, твердящий мне: это девушка, которую любит самый старый твой друг, девушка, на которой он хочет жениться… А я отвечаю: больше такого не случится, это было одно из тех безумных мгновений, которые выпадают, когда двое остаются наедине, мы оба вернемся к нашим прежним „я“, не изменясь. Может быть, если повторять это достаточно часто, мне, в конце концов удастся поверить, что так оно и будет. 7 февраля 1926-го. Дата, которая выжжена, вырезана, оттиснута на истории моей жизни.
В Айслипе. Два раза. О Питере ни слова. Если мы и разговариваем, то о вещах незначащих: о женщине, которая управляет почтовой конторой, о людях из питомника.
На этой неделе Ле-Мейн отозвался о моем эссе, как о „возвращении к форме“.
С „воскресеньями Тесс“ покончено: мои секс-воскресенья отправлены на хранение в память. Сегодня к ней поехал Питер. Он считает, что прождал уже достаточно долго. Я провел с Тесс пять воскресений… Господи, мне почти плакать хочется. Но я ведь знал, что этому придет конец: я не люблю Тесс, и она меня не любит. И все-таки странно, я негодую на то, что Питер там, занимает мое место. Будет ли он есть тушенку и пить джин? Это стало у нас ритуалом: сначала соития, потом джин, потом завтрак. Я всегда уходил между двумя и тремя часами дня. Боже мой, Тесс — с твоим бесстрастным квадратным лицом, с твоими густыми каштановыми волосами, с твоими мозолистыми ладонями садовницы, с обгрызенными ногтями, с тем, как неловко держала ты сигарету. Ты любила мастурбировать меня, почти как если бы то был увлекательный новый опыт с моим концом, и всегда легонько взвизгивала от удовольствия, когда из него била сперма — „Вот оно, — говорила ты, — я знаю, она идет, теперь уж в любую секунду!“. Что я буду делать без тебя?
Сегодня первый по-настоящему весенний день, мы с Диком отправились пешком в Уитем, выпить чаю. Дороги высохли, вдоль них густо растут одуванчики, боярышник весь в пене цветов. По пути я упомянул о Тесс и наших воскресных встречах. Дик поинтересовался, кто она, и я, неведомо почему, рассказал ему все.
— Питер догадывается? — спросил он.
— Господи, нет, — во всяком случае, я на это надеюсь.
— Ну что же, могу сказать только одно, — Дик остановился, чтобы ногой отбросить с дороги камушек, — поведение довольно-таки гнусное.
— Ты не понял, она девушка не из таких…
— Да не ее поведение, старик. Твое. Я считаю твое поведение низким, — он взглянул мне в лицо. — Ты упал в моих глазах, сильно упал. Согласись, это был презренный поступок.
И мне в первый раз стало стыдно — ненадолго. А Дик, откровенно высказав свое мнение, оставил эту тему, и мы поговорили о предстоящей стачке, о том, допустит ли правительство, чтобы она произошла.
Вернувшись в колледж, читал, вместо того, чтобы писать эссе, „Северные ночи“ Батлера Хьюгса. Безвкусный, но увлекательный роман.
Стачка началась — „Дейли мейл“ сегодня не вышла. На Олд-Бромптон-роуд очень тихо — ни автобусов, ни строительных работ. В большой яме на углу Бьют-стрит — там ремонтировали канализационные трубы или еще что, — пусто, рабочих нет, только пара брошенных кирок и лопата символически валяются на дне.
Я сходил в ратушу Челси, записался добровольцем в специальные констебли. Присягнул и получил нарукавную повязку, стальную каску, полицейскую дубинку и приказ отправиться в полицейский участок. Там меня приставили подручным к настоящему полицейскому, констеблю Даркеру. Даркеру присуща своего рода брутальная красота — широкий раздвоенный подбородок, густые шелковистые брови. Мы с ним пробродили четыре часа по улицам Найтсбриджа, но никаких признаков волнений или нарушений общественного порядка не обнаружили. Единственный неприятный случай произошел, когда Даркер отправился на осмотр проулка близ пивной, а меня оставил на улице. Четверо входивших в пивную мужчин — я бы назвал их представителями рабочего класса, — остановились и уставились на меня. Один из них сказал: „Ты посмотри-ка, а? Специальный констъёбль“. И они расхохотались. Я отошел на несколько ярдов, помахивая висящей на ремешке дубинкой, стараясь хранить спокойный вид, молясь о возвращении Даркера, однако они, не поднимая дальнейшего шума, вошли в пивную. В конце концов, Даркер вернулся и, приглядевшись ко мне, спросил: „Все в порядке, мистер Маунтстюарт? У вас такой вид, точно вы с привидением столкнулись“. Я не стал рассказывать о стычке с теми мужчинами. Странно и немного неприятно думать о том, с какой ясностью обозначаются на моем лице страх и тревога. Товарищеских отношений ради попросил Даркера называть меня Логаном. Он с некоторой неловкостью сказал, что его зовут Джозефом. Видимо, он предпочитает, чтобы я называл его „констеблем“ или Даркером.
Телефонный звонок от Дика: он в Эдинбурге, учится водить поезд. Забастовщики, вроде бы, разгромили в Хаммерсмите несколько трамваев, ходят также слухи, что в Лидсе толпа забила до смерти специального констебля.
Мы с Даркером провели утро, регулируя движение на пересечении Кингз-роуд и Сидни-стрит — задача не из сложных, потому что на улицах все еще очень пусто. В конце концов, Даркер сказал, что хочет отлучиться — выпить чашку чая и покурить, — и спросил, смогу ли я в течение десяти минут управляться с перекрестком самолично. Конечно, заверил я.
Все шло хорошо, пока я не махнул небольшому автомобилю, чтобы тот повернул налево, на Кингз-роуд. Автомобиль тут же остановился у театра „Палас“, и из него вылез водитель — это был Хью Фодергилл. Разговор у нас получился примерно такой:
Я: Здравствуй, Хью. Как поживает Лэнд? Не видел ее уже…
ХЬЮ: Какого черта ты тут делаешь?
Я: Я специальный…
ХЬЮ: Ты штрейкбрехер. По-твоему, стачка это игра?
Я (встревоженный): Я просто считаю, что когда в стране кризис, нужно объединиться…
И тут он плюнул мне в лицо и во все горло заорал: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК — ГРЯЗНЫЙ, ВОНЮЧИЙ ШТРЕЙКБРЕХЕР! Некоторые из прохожих остановились, стали приглядываться. Мужчина в котелке крикнул: Пусть он выполняет свой долг! Потом еще кто-то завопил: Штрейкбрехер! Хью, смерив меня яростным взглядом, залез в машину, укатил, и Кингз-роуд вновь приняла обычный свой облик. Я отер с лица слюну Хью, а минуту спустя вернулся констебль Даркер. „Ну, как дела, Логан? — спросил он. — Если хотите, можете отвалить и курнуть. Там, дальше на Шофилд-стрит кофе из ларька продают“. Каждый раз, как Даркер оставляет меня, происходит что-нибудь неприятное. Может, сказаться завтра больным… Позже я стоял у ларька, курил, держа кружку с кофе, и вдруг мои руки затряслись, прямо-таки видимым образом. Запоздалый шок, я полагаю. Что-то говорит мне, что к занятиям политикой я не пригоден.
Стачка завершилась. В конце концов, все свелось к своего рода анти-климаксу. Я как раз явился в полицейский участок (у которого стояли две бронированные машины, окруженные солдатами с ружьями на плечах), и тут Даркер сказал, что все кончено: „Правительство ведет переговоры с БКТ“, — объявили по радио (нам и вправду следует разжиться приемником: думаю, мама будет от него без ума). Я сдал каску и дубинку, но сохранил — на память — нарукавную повязку.
Итак, Всеобщая стачка закончилась, и что я могу сказать о ней, — что это значительный момент нашей современной истории, в котором я сыграл крошечную роль? Информированного мнения у меня нет: все чувства, какие я испытал за эти девять дней, сводятся к скуке, прерванной двумя мгновениями страха и срама. Почему я пошел в специальные констебли? Я поступил так не задумываясь — просто все в Оксфорде были полны решимости „что-нибудь сделать“. Так ли уж я страшусь рабочего класса? Или это тень Русской революции заставляет оксфордскую молодежь подаваться в добровольцы? Как оно ни иронично звучит, единственной реальной пользой, какую я извлек из всей этой истории, стало подобие дружбы с рабочим человеком — с Джозефом Даркером. Он пригласил меня в воскресенье на чашку чая, хочет познакомить с женой.