Путешественники были в пыли с ног до головы и принялись отряхивать друг друга, поднимая вокруг себя белые облака. На общем неопрятном фоне сиял элегантностью и чистотой Танкреди. Он ехал верхом и, прибыв в усадьбу на полчаса раньше остальных, успел почиститься, умыться и сменить галстук. Вытаскивая из многофункционального колодца полное ведро, он взглянул на свое отражение в зеркале воды и остался доволен: правый глаз закрывала черная повязка, не столько предохранявшая рану над бровью, полученную три месяца назад в боях под Палермо, сколько напоминавшая о ней; левый глаз светился такой лукавой голубизной, словно принял на себя двойную нагрузку после временно выбывшего из строя собрата; алый кант на белом галстуке явно напоминал о красной гарибальдийской рубашке, в которой Танкреди красовался совсем недавно. Он помог княгине выйти из кареты, стер рукавом пыль с цилиндра дяди, угостил карамельками кузин, ущипнул младших кузенов, чуть не до земли склонился перед иезуитом, обменялся с Бендико бурными приветствиями, утешил мадемуазель Домбрей — словом, всех насмешил и всех обворожил.
Кучера медленно водили по кругу лошадей, давая им остыть перед водопоем; рядом с благодатным колодцем, в прямоугольнике тени, отбрасываемом постройкой, слуги расстилали скатерти на соломе, оставшейся после молотьбы. Все сели завтракать. Вокруг лежали мертвые поля — желтая стерня с черными выжженными проплешинами. Плач цикад наполнял воздух, и казалось, что опаленная зноем Сицилия тщетно молит о дожде в эти последние августовские дни.
Через час, немного приободрившись, все снова тронулись в путь. И хотя усталые лошади двигались медленнее, последний отрезок пути показался коротким. За окном уже были не пугающие неизвестностью пейзажи, а вполне узнаваемые места прогулок и пикников прошлых лет. Овраги Драгонары, развилка Мисильбези, скоро покажется Мадонна-делле-Грацие — конечный пункт самых дальних пеших прогулок из Доннафугаты.
Княгиня задремала, а дон Фабрицио, ехавший вдвоем с женой в просторной карете, пребывал в благостном настроении. Никогда еще он так не радовался возможности провести три месяца в Доннафугате, как в этом, 1860 году. И не только потому, что Доннафугата была родным домом и в тамошних людях еще жил дух феодальной почтительности, но и потому, что, в отличие от прошлых приездов, он совсем не жалел о тихих вечерах в обсерватории и случавшихся время от времени свиданиях с Марианниной. Честно говоря, от спектакля, разыгрывавшегося последние три месяца в Палермо, его уже слегка начинало тошнить. Ему хотелось похвалить себя за то, что он раньше всех разобрался в ситуации и понял, что гарибальдийское тявканье — всего лишь сотрясание воздуха, но он вынужден был признать, что ясновидение не было прерогативой дома Салина. Казалось, в Палермо счастливы все; все, кроме двух кретинов — кузена Мальвики, который позволил полиции Диктатора[24] сцапать себя и упрятать на десять дней в каталажку, и сына Паоло, не менее недовольного, зато более предусмотрительного: замешанный в каком-то детском заговоре, он успел покинуть Палермо. Остальные ликовали, ходили с приколотыми к воротнику трехцветными лентами, участвовали в нескончаемых манифестациях и с утра до вечера говорили, ораторствовали, витийствовали. Но если в первые дни оккупации вся эта вакханалия с шумными приветствиями раненых, изредка попадавшихся на главных улицах, воплями «крыс» (агентов побежденной полиции), с которыми расправлялись в переулках, еще имела хоть какой-то телеологический смысл, то после того, как раненые поправились, а выжившие «крысы» завербовались в новую полицию, все это карнавальное безумие, неизбежное и неотвратимое, по мнению князя, в подобных обстоятельствах, превратилось в дешевый балаган. Следовало, впрочем, признать, что все это было лишь чисто внешним проявлением дурного воспитания. Что же касается существа дела, экономического и социального положения, тут все шло вполне удовлетворительно, именно так, как князь и предвидел.
Дон Пьетро Руссо сдержал свои обещания, и вблизи виллы Салина не раздалось ни единого выстрела; в том же, что из палермского дворца украли большой сервиз китайского фарфора, виноват был болван Паоло, распорядившийся упаковать сервиз в две корзины, а затем во время обстрела оставивший его во дворе на произвол судьбы, что должно было быть расценено паковщиками как недвусмысленное предложение унести корзины с собой.
Пьемонтцы (князь продолжал для самоуспокоения называть этим словом тех, кого поклонники с почтением именовали гарибальдийцами, а противники с презрением — гарибальдийским сбродом) явились к нему если и не сняв шляпы, как предсказывал Руссо, то, по крайней мере, приложив пальцы к козырькам своих красных кепи, таких же изношенных и бесформенных, как головные уборы бурбонских офицеров.
Двадцатого июня на виллу Салина пожаловал генерал в красном мундире с черными галунами, но его визит не стал неожиданностью, поскольку Танкреди успел предупредить их за сутки. Явившись в сопровождении своего адъютанта, генерал вежливо попросил разрешения осмотреть роспись на потолке. Такое разрешение последовало незамедлительно, поскольку благодаря Танкреди времени вполне хватило, чтобы убрать из гостиной портрет короля Фердинанда II при полном параде и на его место повесить нейтральную «Овчую купель»[25], что было выгоднее не только в политическом, но и в эстетическом отношении.
Тридцатилетний генерал — бойкий, разговорчивый и несколько самоуверенный тосканец, оказался, впрочем, довольно милым и хорошо воспитанным человеком. Он держался с должным почтением и даже обращался к дону Фабрицио «ваше сиятельство», игнорируя один из первых декретов Диктатора. Его адъютант, девятнадцатилетний миланский граф, совсем птенец, произвел на девушек огромное впечатление своими начищенными сапогами и грассирующим «р».
С ними явился и Танкреди, тоже в красном, успевший за время своего отсутствия заслужить чин капитана и слегка осунувшийся от перенесенных после ранения страданий; он изо всех сил старался показать свои близкие отношения с победителями, о чем свидетельствовало взаимное «ты» и обращения типа «мой храбрый друг», которые северяне произносили с юношеским пылом, а Танкреди слегка в нос, с хорошо знакомой дону Фабрицио скрытой иронией.
Князь держался поначалу снисходительно-вежливо, но «пьемонтцы» сумели развеселить его и настолько успокоить, что через три дня были приглашены к ужину В тот вечер Каролина сидела за роялем, аккомпанируя генералу, решившемуся исполнить в честь Сицилии: «Вас я вижу, места родные»[26], а Танкреди старательно переворачивал нотные страницы, будто для этой цели не существовало палочек Юный граф тем временем, склонившись к сидящей на диване Кончетте, шептал ей что-то о флердоранже и рассказывал про Алеардо Алеарди[27]. Кончетта делала вид, что слушает, а сама не сводила обеспокоенного взгляда с воскового лица кузена, которое в свете рояльных свечей казалось еще бледнее, чем было на самом деле.
Вечер прошел в атмосфере полной идиллии, а за ним последовали и другие, не менее душевные вечера, в один из которых, в связи с указом об изгнании иезуитов, генерала попросили замолвить слово за падре Пирроне, расписав его немощным больным стариком. Генерал уже успел проникнуться симпатией к его преподобию и, сделав вид, будто поверил в россказни о его плачевном здоровье, предпринял кое-какие шаги, переговорил с влиятельными друзьями-политиками, и падре Пирроне остался. Это еще больше укрепило дона Фабрицио в мысли, что прогнозы его верны.
Генерал очень пригодился и при выправлении дорожных пропусков, без которых в те горячие дни нельзя было сдвинуться с места. Именно ему главным образом семейство Салина было обязано возможностью насладиться в тот революционный год летним отдыхом в Доннафугате. И новоиспеченный капитан получил месячный отпуск, так что смог составить компанию дяде и тете. Но, даже несмотря на помощь генерала, подготовка к отъезду оказалась долгим и сложным делом. Много времени ушло на безрезультатные переговоры с доверенными лицами «влиятельных персон» из Джирдженти[28], но в конце концов, благодаря посредничеству Пьетро Руссо, все закончилось улыбками, рукопожатиями и звоном монет. Этим старым проверенным способом удалось даже получить второй, более важный пропуск Затем нужно было собрать в дорогу горы вещей и провизию, выслать вперед, за три дня до отъезда, часть поваров и слуг, упаковать маленький телескоп и, разрешив Паоло остаться в Палермо, отправиться в путь. Генерал с адъютантом явились с пожеланиями счастливого пути и букетами цветов. Когда кареты отъехали от дома, долго еще мелькали в воздухе два красных рукава, и из окошка кареты высовывался черный цилиндр князя, однако ручка в кружевной перчатке, которую надеялся увидеть юный граф, осталась лежать на коленях Кончетты.
Путешествие длилось три дня и было ужасным. Дороги, знаменитые сицилийские дороги, из-за которых князь Сатриано лишился наместничества, успели превратиться в едва заметные под слоем пыли тропы с глубокими выбоинами. Первая ночь в Маринео в доме знакомого нотариуса прошла еще сносно, но вторая на постоялом дворе в Прицци оказалась мучительной: пришлось располагаться по трое на кроватях, кишевших мерзкими насекомыми. Третью ночь они провели в Бизаквино. Клопов здесь, правда, не было, зато князь насчитал в стакане с гранитой тринадцать мух. С улицы и из соседней комнаты, служившей нужником, шел густой запах испражнений, и из-за этого сон князя был тяжелым. Едва забрезжил свет, он проснулся среди этого смрада весь в поту и невольно сравнил свое отвратительное путешествие с собственной жизнью: сначала он ехал по веселой равнине, потом взбирался на крутые горы, срывался в опасные ущелья, и все это лишь для того, чтобы рано или поздно оказаться среди монотонных волн нескончаемой пустыни, безнадежной, как само отчаяние. Для человека средних лет нет ничего хуже, чем просыпаться с подобными мыслями, и хотя дон Фабрицио знал, что за дневными делами они забудутся, все равно страдал; жизненный опыт подсказывал ему, что подобные мысли оставляют на дне души горестный осадок, который, накапливаясь с каждым днем, может стать подлинной причиной смерти.
При свете дня ночные чудовища забились в недоступные сознанию норы. Уже близка была Доннафугата с ее дворцом, журчащими струями фонтана, памятью о святых предках, воспоминаниями незабвенного детства и людьми — простыми, добрыми и преданными. «Но остались ли они после недавних событий такими же преданными, как и раньше? — мелькнула вдруг мысль. — Что ж, поживем — увидим».
Теперь они и в самом деле почти приехали. В окошке кареты показалось оживленное лицо Танкреди.
— Дядя, тетя, готовьтесь, через пять минут будем на месте.
Танкреди из деликатности, чтобы не въехать в Доннафугату прежде князя, попридержал коня и пустил его спокойным шагом рядом с первой каретой.
По ту сторону короткого моста собралось местное общество; за спинами встречающих толпились несколько десятков крестьян. Едва первая карета въехала на мост, городской оркестр с пылом заиграл «Мы цыганки»[29] — нелепое, но трогательное приветствие, каким уже несколько лет встречали здесь дорогого князя. И сразу же, по знаку мальчишек, высланных в дозор, колокола собора, а следом и монастыря Святого Духа наполнили воздух праздничным перезвоном. «Слава Богу, — подумал князь, — кажется, все как обычно». Среди встречающих были мэр дон Калоджеро Седара, перетянутый яркой трехцветной лентой, такой же новой, как и его должность; настоятель собора монсеньор Троттолино с большим сморщенным лицом; дон Чиччо Джинестра, нотариус, явившийся в парадном мундире капитана Национальной гвардии и с султаном на кивере; доктор дон Тото Джамбоно, малышка Нунция Джарритта, которая преподнесла княгине слегка растрепавшийся букет цветов, всего полчаса назад сорванных в саду дворца. Был здесь и Чиччо Тумео, соборный органист, стоявший, строго говоря, не по чину в одном ряду с представителями городской верхушки, но решившийся прийти в качестве друга и товарища по охоте. Надеясь доставить удовольствие князю, он захватил с собой и Терезину — темно-коричневую легавую с двумя пятнышками цвета грецкого ореха над глазами. Смелость органиста была вознаграждена дружеской улыбкой дона Фабрицио, искренне растроганного встречей. Он вышел вместе с женой из кареты, чтобы всех поблагодарить, и под неистовую музыку Верди и оглушительный колокольный звон обнял мэра и пожал руки всем остальным. Крестьяне стояли молча, и в их неподвижных взглядах читалось беззлобное любопытство, поскольку они ничего не имели против своего снисходительного синьора, нередко забывающего взыскать с них оброк или невысокую арендную плату. А поскольку они привыкли видеть, как усатый гепард танцует на фасаде дворца, на фронтоне церкви, на колонках фонтанов и на керамических плитках над дверями домов, им было интересно посмотреть и на живого зверя в пикейных панталонах, который протягивал всем лапу для рукопожатия и по-кошачьи улыбался.
«Нет, не как обычно, а даже лучше». Танкреди тоже был в центре внимания: но сейчас это был уже не ветреный мальчишка, которого здесь давно знали, а совсем другой человек — либеральный аристократ, боевой товарищ Розолино Пило[30], проливший кровь за свободу Сицилии. Танкреди чувствовал себя как рыба в воде. Его нисколько не смущали шумные изъявления восторга: эти деревенские поклонники казались ему очень забавными. Он говорил с ними на сицилийском диалекте, отпускал шутки, в том числе и в собственный адрес, с юмором рассказывал про ранение. Но когда он произносил «генерал Гарибальди», его голос становился тише, а лицо принимало такое же выражение, с каким церковный служка смотрит на Святые Дары. Дону Калоджеро Седаре (Танкреди слышал про его активность в дни освобождения) он громко сказал:
— О вас, дон Калоджеро, очень хорошо отзывался Криспи.
После чего, оставив всех в полном восхищении, подал руку кузине Кончетте и удалился.
Кареты со слугами, детьми и Бендико проследовали прямо к дворцу, тогда как остальные путешественники, прежде чем переступить порог дома, по давным-давно заведенному обычаю направились в собор (благо идти до него было недалеко), где в честь столь торжественного события молебствие должно было завершиться пением Те Deum[31]. Вновь прибывшие были в пыли, однако выглядели внушительно; встречающие же, хотя и сверкали чистотой, держались подобострастно. Шествие возглавлял дон Чиччо Джинестра, уважение к мундиру которого открывало проход в толпе; за ним под руку с женой шел князь, похожий на сытого смирного льва; дальше следовали Танкреди с Кончеттой, растроганной до слез сладостной мыслью, что идет в храм под руку с кузеном, но при этом огорченную тем, что заботливый юноша так крепко прижимает ее руку к себе с единственной, увы, целью — помочь обойти рытвину и не поскользнуться на очистках, которыми была усеяна улица. Затем в беспорядке двигались остальные. Органист исчез: ему нужно было отвести домой Терезину и успеть вернуться на свой громогласный пост к моменту входа процессии в собор.
Без умолку звонили колокола. Надписи на домах: «Да здравствует Гарибальди!», «Да здравствует король Виктор!», «Смерть Бурбонам!», сделанные два месяца назад безыскусной кистью, выцвели и, казалось, рады были бы спрятаться в стены.
Когда поднимались по лестнице, раздались пушечные выстрелы, а при входе маленькой процессии в собор дон Чиччо Тумео, не успев отдышаться от бега, но зато вовремя вдохновенно заиграл «Ах, Альфред мой»[32].
Храм был полон любопытных, частью стоявших между толстых колонн из красного мрамора. Семейство Салина уселось на хорах; до конца службы оставалось недолго, и все это время дон Фабрицио красовался перед людьми во всем своем великолепии; княгиня была на грани обморока от жары и усталости, а Танкреди умудрился несколько раз коснуться золотистой головки Кончетты, делая вид, будто отгоняет мух. Когда старательный монсеньор Троттолино выполнил свою задачу, все преклонили колена перед алтарем, проследовали к выходу и, покинув собор, вышли на нещадно палимую солнцем площадь.
У подножия лестницы местные начали прощаться, и княгиня, выполняя распоряжение мужа, которое тот отдал шепотом во время службы, пригласила вечером к обеду мэра, настоятеля собора и нотариуса.
Настоятель был холост в силу своей профессии, нотариус — по убеждению, так что вопрос о женах отпадал сам собой; мэр же получил вялое приглашение прийти с супругой, красавицей крестьянкой, с которой сам он по целому ряду причин стеснялся показываться на людях, поэтому никто не удивился, когда он сказал, что ей нездоровится; зато удивление вызвала последовавшая затем просьба:
— Если ваши сиятельства позволят, я приду с дочкой, с Анджеликой. Вот уже месяц, как она только и говорит о желании показаться вам теперь, когда она выросла.
Согласие, конечно, было дано; из-за чьей-то спины выглянул при этом дон Тумео, и дон Фабрицио крикнул ему:
— Вы тоже, разумеется, приходите, дон Чиччо, и не один. Почему бы вам не взять с собой Терезину? — И, обращаясь к остальным, прибавил: — А после обеда, примерно в половине десятого, будем рады видеть у себя всех друзей.
[24] После установления в Сицилии революционно-демократической диктатуры Гарибальди принял звание Диктатора Сицилии, а после взятия 6 сентября Неаполя и формирования нового правительства — Диктатора Обеих Сицилии.
[25] Упоминаемая в Евангелии (Иоанн 5:2) Вифезда (Овчая купель) была местом паломничества жаждущих исцеления во времена Иисуса Христа.
[26] «Vi ravviso, о luoghi ameni» (итал.) — ария графа Родольфо из оперы Винченцо Беллини «Сомнамбула».
[27] Алеардо Алеарди (1812–1878) — поэт-романтик, участник революции 1848 г. Его патриотическая лирика пользовалась большим успехом у современников.
[28] С 1927 г. — Агридженто.
[29] «Noi siamo zingarelle» (итал.) — хор масок-цыганок из оперы Верди» Травиата».
[30] Розолино Пило (1820–1860) — сицилийский патриот, один из организаторов народного восстания в Сицилии, пал в боях под Палермо.
[31] «Тебе Бога (хвалим)» (лат.) — церковный гимн, исполняемый в конце заутрени во время Великого поста, а также в особо торжественных случаях.
[32] «Amami, Alfredo» (итал.) — ария Виолетты из оперы Верди «Травиата».