I
Меня зовут Фиолет Старый. Я — гном. Рост у меня восемь сантиметров, и сделан я из твердой резины. Сзади, примерно возле поясницы, у меня раньше была какая-то круглая металлическая штука, и, когда кто-нибудь, например человек, с его гигантской силой, нажимал на мой живот, эта штука пищала. Я пищал. Но она давно отвалилась, и теперь я больше не пищу. Люди, и прежде всего их дети, думают, что я — игрушка. Игрушечный гном. Они правы, но им ведома только половина правды. Когда взгляд человека падает на какого-нибудь гнома, тот замирает, цепенеет и вынужден сохранять одну и ту же позу. Оцепенение, сковывающее гномов до тех пор, пока на них смотрят глаза человека, наступает на сотую долю секунды раньше, чем их настигает чей-то взгляд, и проходит точно так же, как только человек начинает смотреть на что-то другое. У меня в эти моменты руки прижимаются к телу, словно я стою по стойке «смирно», а на лице появляется глуповатое выражение. Рот открывается, веки опускаются и наполовину прикрывают глаза. Но когда нас никто не видит, мы, гномы, чрезвычайно проворны. Подобно домовым, можем носиться по всей квартире, лазать вверх и вниз по ножкам столов, если нужно, можем даже подниматься по гладким стенам. Случается — случалось, — что человеческий взгляд наталкивается на нас, когда мы находимся в таком месте, где никак не должны быть. И тогда мы застываем там, мы же не можем иначе, а люди задумчиво смотрят на нас, чешут в затылке и убирают обратно в ящик для игрушек. Но потом они снова забывают про этот случай, ведь гномы не так уж важны для людей…
Гномы бессмертны. Говорят, есть такие, кому уже по тысяче и даже по десять тысяч лет. Мы не едим, ничего не пьем. Ничего внутрь, ничего наружу — вот тайна нашего выживания. Мы бессмертны, но мы крошимся. Если кому-то из нас приходится долго полежать на летнем солнышке или на батарее отопления, резина становится ломкой. Я, например, очень страдаю от этого. За прошедшие десятилетия я много раз подвергался воздействию высокой температуры, однажды два часа пролежал около электрокамина, и ни разу за это время дети, носившиеся по комнате, как сумасшедшие, не отвели от меня взгляда, чтобы я успел отползти в холодный уголок. У меня уже отвалилась половина башмака, и, когда я делаю резкое движение, с меня осыпаются крошки резины. Мы, гномы — разумеется, самые умные из нас, — часто обсуждаем вопрос, как долго остаешься бессмертным, когда превращаешься в кучку резиновой трухи. И сохраняешь ли тогда способность мыслить, чувствовать, ликовать от вечной радости жизни. Вдруг рассыпаться на тысячу кусочков — со мной такое вполне может случиться. Но и тогда я все еще буду жить, только в виде отдельных частей — там нос, здесь рот, где-то вдалеке ноги, а на них полтора башмака. Придет уборщица и сметет меня в мусорное ведро.
Меня зовут Фиолет Старый. Потому что у меня фиолетовая курточка и я — самый старый из Фиолетов. Я уже давно живу совсем один (у гномов нет матерей) на этажерке, высоко над полом. Она почти пустая, покрыта пылью, рядом со мной — только раскрашенный глиняный зубной врач и его пациент, тоже из глины, которому врач при помощи металлической проволоки выдирает зуб. Оба примерно такого же роста, как и я. Но в отличие от нас, гномов, они действительно безжизненны, эти глиняные произведения народного искусства, даже когда на них никто не смотрит. Я тоже больше почти не гляжу в их сторону, только изредка, когда мне очень одиноко, скажу им несколько шутливых слов. Например:
— Открой рот, тогда дело пойдет быстрее, — пациенту. Или врачу: — Ты что, никогда не слышал про щипцы и обезболивающие уколы?
Они никогда мне не отвечают, и это логично, ведь они из Сан-Сальвадора-да-Багиа, ручные поделки тамошних народных умельцев.
Кроме нас, на полке лежат только древние иголки для граммофонов на 78 оборотов, и тут мне надо быть начеку, чтобы не потерять еще один кусочек резины, если наступлю на них.
Остальных гномов назвали по тому же принципу, что и меня. Красный Зепп звался Зеппом и был красным, все трое Лазуриков носили небесно-лазоревые курточки, а у Дырявого Носа была, так сказать, от рождения дырочка в носу, хотя вопрос нашего рождения — отдельная тема. Правда, Зеленый Зепп только поначалу носил зеленый костюм, а потом надел желтый, Злюка вовсе не был злым, он имел добрейшее сердце, всегда готовое помочь, хотя иногда становился немного ворчливым. А Кобальд, самый старший и что-то вроде негласного президента этой «гномовской» республики, носил круглые роговые очки и разговаривал таким низким, глубоким голосом, что все считали его умным и даже мудрым. Кстати, о голосах. Мы, Фиолеты — а кроме меня, там были еще Фиолет Новый Первый, а потом и Фиолет Новый Второй, — говорили в нос, я до сих пор так разговариваю, хотя нос у меня давно раскрошился. Моя речь звучала глуповато, я еще и сейчас произвожу глуповатое впечатление, вот только сам с собой почти не разговариваю — и потому остальные гномы думали, что все Фиолеты в общем-то недалекие. Ну ладно, я недалекий, но вы бы видели Лазурика или Дырявого Носа! Я всегда был единственным, кто знал, что ничего не знает. Я был самым умным из всех нас и всегда спорил с Кобальдом, который утверждал, будто знает больше, чем ничего, а именно — кое-что, и это его «кое-что» всегда случайно было как раз тем, о чем в данный момент шла речь. Это он объяснил нам, например, что кошки не представляют опасности для гномов, в отличие от собак, которые так и норовят пожевать нас. Несмотря на это, однажды домашняя кошка принесла его в зубах в комнату, и выглядел он при этом жалко; девочка, наша тогдашняя хозяйка, освободила его и отругала — но не его, а кошку.
Мы, гномы, все семнадцать, когда-то жили вместе, и само собой разумелось, что так будет всегда, поэтому ни один из нас и не думал о расставании. Мысль о том, что можно остаться в одиночестве, нам и в голову не приходила; если бы мы хоть на секунду могли представить себе это, то впали бы от ужаса в такой столбняк, по сравнению с которым неподвижность игрушки показалась бы нам спокойным отдыхом. И все-таки каким-то образом судьба, постичь которую я не могу и сегодня, нас всех пораскидала, я вот очутился на этажерке, в этой человеческой комнате. И с тех пор живу здесь, считай, неподвижно, хотя никогда, почти никогда не останавливается на мне взгляд человека и я мог бы часами делать все, что угодно. Я просто не решаюсь спуститься на пол с высоты почти в двадцать гномовских ростов по гладким отвесным стенкам этажерки. А что, если я при первом же шаге потеряю там внизу, на паркете, и вторую половину ступни? С одной ногой мне уже не добраться до своего места. Да мне и отсюда все прекрасно видно.
Я вижу стол, на нем пишущую машинку, много бумаги. Стул. Телефон. Факс, который так неожиданно начинает тарахтеть, что я всякий раз пугаюсь, потом он толчками выплевывает свое сообщение и, когда оно наконец укладывается в приемном лотке, жалобно свистит, словно просит о помощи. Слева — шкаф, набитый книгами, прямо передо мной — окно, там, насколько я могу рассмотреть, что-то вроде бамбуковой рощи, время от времени, очень редко — можно увидеть муравья или воробья; а справа — еще один шкаф с красными, синими и желтыми папками: «Доход», «Расход», «Письма», «Договоры». Картина, на которой изображен сифон, и еще одна — мужчина с носом, словно вырезанным из дерева. Всякая рухлядь на полу, например граммофон, которому понадобились бы иголки, если б он когда-нибудь работал, и полка с двумя десятками пластинок на 78 оборотов. Да, иногда за столом сидит мужчина, которому я принадлежу. Он — моя судьба, я — его. Я это знаю, а он — нет.
Если б я не знал наверняка, то не поверил бы: этот немолодой мужчина с лысиной, окаймленной всклокоченными волосами (седыми, напоминающими половую щетку или что-то вроде того), с усами и мешками под выпученными глазами — тот самый, но так сильно изменившийся мальчишка, у которого были черные густые волосы и звонкий голос! Если б я не видел каждый день, как он меняется, то поклялся бы Богом, которого у гномов нет, что это кто-то совсем другой. Ничего общего с тем мальчуганом, ну нисколечко. Этот определенно смертен, и слепому видно. Его дни сочтены, можно спорить только, осталось ему 300 дней или 3000. А малыш производил такое впечатление, будто он вечен. Будто он тоже гном, правда, огромный. Но он не остался таким. Он действительно превратился в великана, в великана, мечущегося по всему миру, и делал разные вещи, которые больше не имели ко мне никакого отношения, хотя часто, но потом все реже возил меня с собой в кармане брюк. Иногда посреди своей взрослой суеты тайком трогал меня пальцами. Он буянил в ресторанах и часами сидел в самолетах. И все-таки я был его любимцем, может, я и сейчас его любимец. Иначе почему он все это время держал меня при себе (хотя выглядел я неважно), а остальные гномы истлели в коробке на чердаке или попали в мусор, никто больше не помнит когда и где, ни мой повзрослевший мальчуган, ни тем более я. Когда вы выбрасываете гнома в мусорный бак, вы не можете убить его тело; а вот сердце…
Бедные мои собратья! Они не заслужили, чтобы мальчишка, бывший мальчишка, любил их меньше, чем меня, кроме разве что Нового Дырявого Носа, он был настоящим вонючкой, злобным завистником и всегда хотел отхватить самый большой кусок пирога, хотя и знал, что мы, гномы, не едим пирогов. И конечно же Кобальда, который считал, что это он изобрел порох.
Мой мальчик, теперь уже пожилой господин, иногда сидит за столом, босиком, в шортах и футболке, и печатает на своей машинке. Тогда он надевает очки, похожие на те, что когда-то носил Кобальд, и все время их протирает; я думаю, не потому, что они грязные, а просто он не знает, что писать дальше, и пытается таким образом заполнить время. Потом он снова печатает как одержимый, как Неистовый Роланд, и исписанные листы так и выскакивают из каретки, летят, подобно неуклюжим птицам, по комнате и приземляются где-нибудь на паркете. Однажды, совсем недавно, один лист долетел до моей полки и опустился на меня. И так я лежал, погребенный, одну или две минуты, пока мой мальчик, старый мужчина, не снял его с меня.
— Ну, Фиолет, — сказал он, — как у нас дела?
Разумеется, я не мог ему сказать, как у нас дела: что мы разрушаемся со страшной скоростью, мы оба, — я ведь замер, как и положено игрушке, а голоса у гномов такие тихие, что человеческое ухо может услышать нас, если оно вообще на это способно, только прижавшись к нашим губам. А этого не бывает, по крайней мере, со мной никогда ничего такого не случалось; да, наверное, я бы и не знал, что сказать. Легкая беседа с человеком, с этим человеком, — для меня это было бы невозможно. Гномы и между собой разговаривают только о важном, только по существу. Но смог ли бы я вот так, экспромтом, придумать фразу, которая вместила бы всё?
Теперь постаревший мальчик снова сидел за столом и читал собранные листы. У него было хорошее настроение, он что-то напевал себе под нос. Под конец он смял все листы и выбросил их в мусорную корзину.
Хотя по ночам он и спит в той же комнате, в которой работает днем, но в той ее половине, что мне не видна. Помещение разделено лестницей на две части, и моя этажерка стоит как раз под ступенями, причем к кровати повернута ее деревянная стенка. Своего мальчика-мужчину я слышу отовсюду, и даже очень хорошо, но вижу я его, только когда он находится в половине комнаты с письменным столом и окном. Я слышу, как он громко топает надо мной, когда поднимается на второй этаж или спускается оттуда поздно ночью и ложится спать. Такое впечатление, что он лежит совсем рядом со мной. Он ворочается, я слышу, как скрипит кровать, совершенно ясно, что он не спит, хотя давно погасил свет. Часами ругается себе под нос. Как же мне тут заснуть? Тогда я тоже начинаю изо всей мочи выкрикивать ругательства, я кричу изо всех сил, но все равно слишком тихо для такого, как он. Иногда он играет на губной гармошке. Мелодии вроде «Сентиментального путешествия» или «Вальсирующей Матильды». А то с мрачным выражением лица проходит в пижаме мимо меня к другой двери, в туалет, который я тоже еще не обследовал. Я слышу, как спускается вода, потом он возвращается все в том же мрачном настроении.
Мы, гномы, мало знаем о своем происхождении. Точнее, ничего. Красный Зепп упрямо и настойчиво утверждает, что существовали прагномы, их было семь (но как же тогда выглядел седьмой?), от которых мы все шестеро якобы и произошли, под пронзительный свист; вот почему у всех нас в молодости были на спине металлические свистки; мы не понимали, зачем они, только дети иногда во время игры нажимали на наши животы, мы сами никогда этого не делали. Потом они у всех нас потерялись. (Мой свисток вывалился в первое же жаркое лето; один прыжок со шкафа — и нет свистка.) Какая-то женщина, как уверяет Зепп, постоянно присутствовала при акте нашего творения и приветствовала каждого гнома, снимая с него шапочку и целуя в лысину. Мол, он еще и сегодня помнит, как ему стало жарко, как он покраснел до самой макушки. Он и в самом деле краснел всякий раз, когда излагал свою теорию.
Зеленый Зепп считает, что мы не только бессмертны, то есть вечны в своем продвижении вперед, но что мы были всегда. Каждый из нас. Мы появились одновременно с Большим взрывом, больше того, мы и были причиной Большого взрыва. Возникла такая большая плотность гномов, что бесконечно концентрированная черная масса, не способная больше к растягиванию, взорвалась и по сю пору продолжает нестись к краям бесконечности, все еще насыщенная гномами; так что когда-нибудь, когда Вселенная успокоится, даже на самой удаленной от Земли точке обязательно будут гномообразные существа.
Новый Дырявый Нос думает, что мы происходим от людей. Потому что между нами и ими есть некоторое сходство, а человек — это тоже гном, просто он получился слишком большим гномом со слишком маленьким, по сравнению с телом, мозгом. Но ведь Новый Дырявый Нос считает, что мир заканчивается у горизонта.
Я убежден, что нас производят на фабриках, большими партиями, а потом раскидывают по всему земному шару. Доказать этого я не могу; но не может же Зеленый Зепп оказаться прав. Он попался на удочку собственной мании величия и думает, раз он гном, значит, гномы есть повсюду и были всегда. А миф о семи гномах слишком красив, чтобы быть правдой. Чтобы наши предки жили в райской невинности в лесу, добывали в глубоких штольнях уголь или алмазы и рассказывали друг другу гномовские сказки — нет. Только не это.
Одно точно: гномы рождаются с памятью, которая не сразу просыпается к жизни, а ждет своего пробуждения — иногда годами. Да, нередко гном начинает жить полноценной жизнью спустя годы после своего создания, а некоторые гномы, в этом я уверен, так и остаются неожившими. Мертвый товар, который не покупают даже на толкучках и в конце концов отправляют на переработку. Так что ни один из нас никогда не видел своего создателя (Кобальд представляет его себе как огромного Кобальда, с необыкновенно глубоким басом, звучащим, подобно органу, во Вселенной) или конвейера со скользящей по нему чередой гномов, еще не раскрашенных, они двигаются мимо женщин с кисточками, с кисточек капает краска, и женщины раздают гномам коричневые башмачки, красные шапочки или фиолетовые курточки. За ними стоит бригадир, следящий за их работой с секундомером в руках. Десять секунд на пару башмаков, пятнадцать на куртку. Кто не успевает, того выгоняют. На мою белую бороду ушло не больше трех секунд, иначе почему оказался белым еще и кусочек брюк?
Как и у всех моих друзей, память у меня включилась неожиданно, словно кто-то нажал на какую-то кнопку. Вдруг я начал видеть. Слышать. Чувствовать. Меня пронизало необыкновенное тепло, жар, всеохватывающее счастье. Я начал жить. Правда, как и все игрушки, я оцепенел под его взглядом, и в этот великий первый момент своей жизни еще не подозревал, чем окажется для меня этот кульбит, — а очутился я в кулачке у какого-то ребенка, с восторгом смотревшего на меня сверху вниз. Я глядел на него снизу вверх. Надо мной — большие глаза, ноздри, смеющийся рот. В обнимающих меня пальцах мальчика я чувствовал биение пульса. Он взволнованно дышал и повторял счастливым голосом:
— Мама, посмотри! Я хочу вот этого, этого, вот его!
Каждый из нас рассказывает похожую историю своего пробуждения. Мы начинаем жить, когда на нас поглядит какой-нибудь ребенок. Когда он выберет именно тебя и никого другого. «Это ты! Ты!» Когда ты станешь счастьем для ребенка (в этот момент ты еще даже не знаешь, что это нечто, с восторгом глядящее на тебя, — ребенок), а ребенок — твоим счастьем.
— Но у тебя дома уже есть три гнома, — произнес голос высоко надо мной, и я увидел лицо женщины, бледное, с алыми губами, черными волосами. — Немедленно поставь его на место.
Она вытащила меня из детской руки и сунула обратно на полку. Ребенок начал плакать, а я не заплакал только потому, что он продолжал смотреть на меня умоляющими глазами, а оцепеневшие гномы не могут плакать. Мы плачем, только когда можем двигаться.
— Я хочу этого гнома, вот этого! Мама, пожалуйста, ну пожалуйста!
— Нет!
— Ну мама!