Два человека, сидевшие на веранде перед лавкой в креслах-качалках, едва взглянули на него, когда он поднялся по ступеням. Один из них был без шляпы, волосы у него с одной стороны торчали дыбом, словно он только что встал с постели и не успел их пригладить. Он чистил ногти шомполом от мушкета и был полностью погружен в свое занятие. Он настолько сосредоточился на выполнении этой задачи, что от усердия даже высунул кончик языка, серый, как гусиная лапа. Второй изучал газету. На нем были обноски униформы, козырек фуражки был оторван, так что она скорее напоминала серую феску. Она была лихо заломлена набок, и Инман подумал, что этот человек хочет казаться лихим повесой. За его спиной к стене было прислонено прекрасное ружье системы Уитфорта, искусно отделанное медью, с множеством сложных маленьких колесиков и винтиков для регулировки от сноса пули ветром и вертикальной наводки. Шестиугольный ствол был заткнут кленовой затычкой, чтобы предохранить его от попадания грязи. Инман видел раньше всего несколько «уитвортов». Их очень любили снайперы. Эти ружья привозили из Англии, поэтому бумажные патроны для них встречались редко и были очень дороги. Имевшие сорок пятый калибр, «уитворты» были не слишком устрашающими по мощи, но били точно и на расстояние почти в милю. Если видишь цель и хотя бы немного умеешь стрелять, из «уитворта» обязательно попадешь. Инман удивился, как это прекрасное ружье могло попасть в руки таким людям.
Он прошел мимо них в лавку, а они так и не взглянули на него. Внутри помещения у очага два старика играли на верхней крышке бочки, поставленной на попа. Один положил руку на деревянный круг и растопырил пальцы. Другой ударял между его пальцами острием карманного ножа. Инман наблюдал с минуту, но так и не смог понять правил игры, и какой был счет, и что должно произойти, чтобы тот или другой объявил себя победителем.
Из скудных запасов лавки Инман купил пять фунтов кукурузной муки, кусок сыра, несколько лепешек из пресного теста и большой маринованный огурец, затем вышел на веранду. Тех двоих, что сидели там, уже не было, но они ушли только что, потому что кресла все еще качались. Инман спустился по крыльцу вниз и направился на запад, похрустывая на ходу огурцом. Перед ним пара черных псов перешла из одного пятна тени в другое.
Когда Инман дошел до границы города, два человека, сидевшие до этого на крыльце, вышли из-за кузницы и остановились перед ним, преградив ему путь. Кузнец перестал нажимать на педаль и стоял, наблюдая.
— Куда идешь, сукин сын? — сказал человек в фуражке без козырька.
Инман ничего не ответил. Он уже доел огурец и засунул остальное — сыр и лепешки — в мешок для провизии. Человек с шомполом двинулся на него, заходя сбоку. Кузнец, в тяжелом кожаном фартуке, с косой в руках, вышел из-под навеса и стал обходить Инмана, чтобы зайти с другой стороны. Все они на вид были не слишком крупные, далее кузнец, внешний вид которого вовсе не соответствовал его ремеслу. Они выглядели бездельниками, может, были пьяны и казались слишком уж самонадеянными, так как, по-видимому, предполагали, поскольку их было больше, что смогут справиться с ним и одной косой.
Инман завел руку за спину и сунул ее в скатку, когда все трое прыгнули одновременно к нему. Но тут же встретили отпор. У него не было времени даже снять мешок, и это мешало ему, когда он вступил в драку.
Инман дрался, все время пятясь. Он боялся, что они окружат его, поэтому отступал, пока его не прижали к стене лавки.
Кузнец сделал шаг назад и махнул над его головой косой так, словно хотел расщепить полено. По его мысли, видимо, он должен был развалить Инмана на две половины, от ключицы до паха, но удар вышел неловким, главным образом потому, что коса вовсе не подходила для такого рода ударов. Он промахнулся, и лезвие воткнулось в землю.
Инман вырвал косу из рук кузнеца и использовал ее так, как должно, делая ею длинные подметающие удары близко от земли. Он пошел на них, чуть не касаясь косой их ног, и они вынуждены были отступить, иначе он подрезал бы им лодыжки. Для него было так естественно снова держать косу в руках и работать, хотя теперешняя работа отличалась от косьбы, поскольку его удары были сильнее и предназначались для того, чтобы резать не траву, а кость. Но даже при таких неблагоприятных обстоятельствах он обнаружил, что все элементы косьбы: манера держать косу, широко расставленные ноги, угол наклона лезвия по отношению к поверхности земли — все встало на свои места, и он вдруг понял, что у него в руках грозное оружие.
Нападавшие отскакивали и уклонялись, стараясь избежать длинного лезвия, но вскоре они перегруппировались и бросились на него снова. Инман хотел ударить с плеча по ноге кузнеца, но лезвие лязгнуло о камень фундамента, выбив сноп белых искр, и сломалось у самого черенка, так что в руках у Инмана осталось лишь косовище. Он продолжал отбиваться, используя теперь его, хотя косовище было сделано из плохой древесины, было непропорционально длинным и сильно гнулось.
Тем не менее под конец даже этого неудобного орудия оказалось достаточно, чтобы заставить всех троих встать на колени в пыли, так что в этой позе они напоминали молящихся католиков. Затем он приказал им лечь ничком.
Инман бросил косовище в куст амброзии. Но как только он остался с пустыми руками, кузнец перевернулся, приподнялся и, вытащив из-под фартука револьвер малого калибра, стал наводить его дрожащей рукой на Инмана.
Инман сказал:
— Кишка тонка.
Он выхватил у него револьвер, приставил к его липу ниже глаза и спустил курок, испытывая полнейшее разочарование от упрямства этих жалких подонков. Однако либо капсюли отсырели, либо что-то другое было испорчено, но револьвер щелкнул четыре раза вхолостую; тогда он ударил кузнеца рукояткой по голове, затем забросил револьвер на крышу кузницы и зашагал прочь.
Выйдя из городка, он свернул в лес и пошел через него куда глаза глядят, чтобы только скрыться от преследователей. Весь остаток дня до вечера ему ничего другого не оставалось, как продолжать путь через сосновый лес в западном направлении, продираясь через кусты, временами останавливаясь, чтобы послушать, нет ли за ним погони. Иногда ему казалось, что он слышит в отдалении голоса, но они были слабые, а может, и вовсе звучали лишь в его воображении, как бывает, когда спишь у реки и всю ночь кажется, что слышишь чей-то разговор, такой тихий, что нельзя разобрать слов. Собачьего лая не было слышно, так что Инман решил, что, даже если голоса принадлежали людям из городка, он в достаточной безопасности, особенно когда наступит ночь. Пока Инман шел, солнце катилось над ним, его свет проникал сквозь ветви сосен, и он следовал за ним, в то время как оно скользило к западному краю земли.
Пробираясь через лес, Инман думал о заклинании Пловца, которому тот научил его, о заклинании, имеющем особенную силу. Оно называлось «Разрушить жизнь», и слова его сами возникали у Инмана в голове снова и снова. Пловец сказал, что оно действует только тогда, когда произносится на языке чероки, и поэтому Инману нет смысла его заучивать. Но Инман подумал, что все слова имеют свое влияние, так что он шел и произносил заклинание, направляя его против мира в целом и всех своих врагов. Он повторял его про себя раз за разом, как люди в страхе или надежде бесконечно произносят единственную молитву до тех пор, пока она не внедряется в их мысли, так что они могут работать и даже вести разговор, а слова ее все звучат у них в голове. Слова, которые вспомнил Инман, были такие:
Инман прошел по лесу еще несколько миль, но он мог сказать лишь то, что эти слова обращались вспять, чтобы поразить его одного. И тогда под влиянием чувств, которые вызвали слова Пловца, он вдруг вспомнил проповедь Монро, насыщенную высказываниями различных мудрецов, которых Монро имел привычку цитировать. Она содержала не стих из Библии, а какой-то трудный отрывок из Эмерсона, и Инман обнаружил в нем некоторое сходство с заклинанием, хотя в целом он все же предпочитал форму, в которую были облечены слова Пловца. Отрывок, который пришел ему на память, был тот, который Монро повторил четырежды во время своей проповеди: «То, что проявляет Господь во мне, укрепляет меня. То, что проявляет Господь вне меня, делает меня бородавкой и прыщом. Нет больше необходимости в моем существовании. Уже длинные тени безвременного забвения наползают на меня, и я исчезну навсегда». Инман подумал, что это была самая лучшая проповедь, которую он когда-либо слышал, и Монро произнес ее в тот день, когда Инман в первый раз увидел Аду.
Инман приехал в церковь специально, чтобы увидеть ее. В течение нескольких недель, последовавших после приезда Ады в Холодную Гору, Инман много слышал о ней до того, как увидел. Она и ее отец слишком долго оставались новичками в том краю, где поселились, и вскоре стали мишенью для насмешек многих обитателей усадеб, расположенных вдоль дороги. Для людей сидеть на пороге и наблюдать, как Ада и Монро проезжают мимо в своем кабриолете или как Ада в одиночку гуляет вдоль большой дороги, было почти как спектакль в театре; она вызывала так же много разговоров, как новая постановка оперы на Док-стрит. Все соглашались, что она довольно красива, но ее чарльстонские платья и пышные прически были предметом насмешек. Если видели, как она, сорвав стебель пентастемона, любовалась его цветами или останавливалась, чтобы коснуться острых кончиков листьев дурмана, то некоторые важно заявляли, что у нее с головой неладно, раз она не узнает пентастемон, а другие, смеясь, спрашивали: «Может, она тронулась умом из-за того, что ест дурман?» Ходили слухи, что она бродит по полям с альбомом и карандашом, пристально смотрит на все: на птицу или куст, на сорняки, на заход солнца или гору — и затем быстро чиркает на бумаге, как будто у нее совсем нет памяти и она боится забыть, если не отметит, что для нее важно.
Итак, в одно воскресное утро Инман тщательно оделся — новый черный костюм, белая рубашка, черный галстук, черная шляпа — и отправился в церковь в надежде увидеть Аду. Было время ежевичной зимы, холодный дождь шел беспрерывно три дня, и, хотя он прекращался иногда ночью, утреннее солнце не могло пробиться сквозь облака, и прорезь неба, видимая между очертаниями хребтов, была низкой и темной, почти без просветов. Дороги превратились в месиво, так что Инман опоздал, и ему пришлось занять место на задней скамье. Уже начали петь псалом. Кто-то затопил печь сырыми дровами, от этого она дымила, дым поднимался к потолку, растекался под дощатым потолком и висел там, серый, как настоящее небо в миниатюре.
Чтобы узнать Аду, Инману достаточно было увидеть ее затылок, взглянуть на ее темные волосы, заплетенные в косы и уложенные в замысловатую прическу по самой последней моде, о которой представления не имели в горах. Внизу, там, где волосы были зачесаны наверх, едва проступающие мускулы по обеим сторонам белой шеи поддерживали ее голову. Между ними еле заметная впадинка, затененное углубление. Локоны слишком красивы, чтобы их заплетать в косы. Пока пели псалом, Инман не сводил глаз с этой впадинки, так что спустя некоторое время, еще до того, как он увидел ее лицо, ему хотелось лишь одного — прикоснуться кончиками пальцев к этому таинственному месту.
Монро начал проповедь, комментируя псалом, который они только что пропели. Слова гимна, казалось, были обращены со страстной тоской к тем временам, когда люди погрузятся в океан любви. Но Монро говорил, что они неправильно понимают эту песню, если тешат себя мыслью, что все сущее когда-нибудь полюбит их. Что действительно требуется от них — так это любить все сущее. Это в целом было намного труднее и, если судить по реакции прихожан, до некоторой степени потрясло их и опечалило.
Оставшаяся часть проповеди была посвящена той же теме, что и все другие проповеди Монро, с тех пор как он приехал в Холодную Гору. По воскресеньям и средам он говорил только о том, что, по его мнению, является главной загадкой творения: почему человек рождается, чтобы умереть? В этом нет смысла. В течение нескольких недель он только и делал, что старался подойти к этому вопросу со всех сторон: что Библия говорит по этому поводу, как мудрецы всех времен понимали это. Приводил различные примеры из мира природы. Монро испробовал все, что только мог придумать, чтобы разрешить этот вопрос, и все безуспешно. По прошествии нескольких недель прихожанам стало ясно, что смерть тревожит его в большей степени, чем их. Многие считали, что ничего плохого в этом нет, скорее, хорошее. Они с нетерпением ожидали продолжения. Монро излагает свои мысли более гладко, соглашались другие, если бы только он читал проповеди так же, как прежний проповедник. Тот главным образом порицал грешников и рассказывал с забавным усердием библейские истории: младенец Моисей в тростниках, мальчик Давид, посылающий пращой камень.
Монро отклонил этот совет, сказав церковному старосте, что это не входит в его миссию. Его ответ обошел всю общину, главным образом обсуждалось слово миссия, которое ставило прихожан в положение погруженных в пучину невежества дикарей. Многие из них собирали деньги на то, чтобы посылать миссионеров к настоящим дикарям, которых они представляли одетыми в шкуры и живущими в местах, по их мнению, бесконечно более отдаленных и варварских, чем их собственные, и потому замечание Монро вызвало всеобщее неодобрение.
Поэтому, чтобы загасить огонь, разгоревшийся среди паствы, Монро в это воскресенье начал свою проповедь с объяснения, что означает слово «миссия». Это слово означает просто работа, не больше и не меньше, сказал он. Это его работа — думать, почему человек рождается, чтобы умирать, и он подходит к этому вопросу с такой же настойчивостью, с какой мужчина объезжает коня или очищает поле от камней. И он продолжал. Подробно. В течение всей этой проповеди Инман сидел, уставившись на затылок Ады, и слушал, как Монро повторил четыре раза отрывок из Эмерсона о бородавке и прыще и об исчезновении навсегда.
Когда служба закончилась, мужчины и женщины покинули церковь через отдельные двери. Грязные лошади спали стоя там, где их оставили, их упряжь и колеса двуколок, стоящих позади них, были забрызганы грязью. Голоса людей разбудили лошадей, и одна гнедая кобыла почесалась с таким звуком, словно выбивали грязный ковер. Церковный двор был наполнен запахом мокрой земли, мокрых листьев, мокрой одежды, мокрых лошадей. Мужчины подходили один за другим к Монро и пожимали ему руку, а потом все перемешались на мокром церковном дворе и стали обсуждать, перестал ли дождь совсем или только приостановился на время. Некоторые из уважаемых членов общины, понизив голос, обсуждали странную проповедь Монро, говорили об отсутствии в ней слов Писания и о том, как они восхищаются его упрямством — продолжать в том же духе вопреки желанию всех остальных.
Неженатые мужчины собрались вместе и стояли кружком, все в грязных ботинках и с запачканными грязью отворотами брюк. Их разговор больше касался субботнего вечера, чем воскресного утра, и все они время от времени бросали взгляд туда, где ближе к кладбищу стояла Ада, выглядевшая чужой, прекрасной и необыкновенно неуклюжей. Все, кроме нее, были одеты в шерстяную одежду из-за сырого холода, но на Аде было темно-серое льняное платье с кружевами на воротнике, манжетах и по подолу юбки. Казалось, она выбрала это платье по календарю, но не по погоде.
Она стояла скрестив руки и держась за локти. Пожилые женщины подошли к ней и сказали что-то, потом возникла неловкая пауза, и они отошли. Инман заметил, что каждый раз, когда к ней кто-то подходил, она делала шаг назад, пока не остановилась у самого надгробия на могиле какого-то местного жителя, сражавшегося за революцию.
— Если я подойду и сам представлюсь, полагаю, она даст мне от ворот поворот? — спросил Диллард, который пришел в церковь по той же причине, что и Инман.