Будучи прекрасным организатором литературных сил, Александр Романов всегда оставался глубоко лиричным, тонким поэтом, знающим материальные потребности нашего народа и все его духовные чаяния. Книги Александра Романова — это достояние всей русской литературы, каковым достоянием являются произведения, например, Николая Рубцова и Анатолия Передреева, которых мы так мало ценили и берегли при жизни. Стихи Александра Романова приписаны многомудрыми критиками к так называемой «тихой лирике». Но что значит «тихая лирика»? Можно ли сказать так о Есенине или о Тютчеве, о Твардовском да и о самом Пушкине? Нет, я совсем не согласен с таким термином, приклеенным к лирике. Поэзия есть поэзия, и лирика есть лирика. Стихи Александра Романова останутся чистым, незамутнённым родни ком русской культуры, родником нашего северного народного слова. Он был превосходным знатоком этого слова, чуял его всем сердцем и всей кровью, которая пролилась на вологодский асфальт 5 мая 1999 года.
Подобным же родником русского слова был I для меня и Александр Трифонович Твардовский, и Михаил Александрович Шолохов, которых так опаскудили просвещённые мещане и зубастые либералы. Не хочется называть их фамилии. Их, заколдованных телевидением, стало слишком уж много… Но не могу промолчать об одном писателе-фермере — Ю. Д. Черниченко, который после штурма Верховного Совета заявил о победе либералов весьма гнусными словами. Эти слова даже повторить противно. И для этого фермера я закончу начало моих детских воспоминаний страницами о корове по кличке Берёзка.
Теперь-то мне представляется совершенно чёткой, хотя и не совсем объяснимой истиной взаимная связь между социальными (классовыми, как говаривалось) условиями и поведением домашних, а иногда и диких животных. В детстве такая мысль была бы высмеяна не только учителями, но и сверстниками. Господа прогрессисты, не ухмыляйтесь… Вы сумели вдолбить в наши детские головёнки немало фальшивых идей вроде дарвинизма, утверждавшего обезьянье, а не Божественное происхождение человечества. С классовой теорией вы тоже, похоже, перехватили. Впрочем, полемика с дарвинистами типа Черниченко отвлекла бы меня от дела.
Где, скажут, доказательства того, что общественно-социальные отношения влияют на поведение животных? На этот вопрос можно бы ответить таким же вопросом: а где доказательства, что это не так? Но такой диалог даже с прогрессистом попахивал бы банальной демагогией. Поэтому доказательства, хотя бы мало-мальски понятные большинству так называемых «обезьянных» потомков, необходимы. На этом печальном размышлении вспомнил я кой-какие события своего детства, а затем и случаи более зрелой поры.
И зароились вопросы, как роятся жарким летом ульи на пасеке.
Почему, к примеру, музыка так сильно действует на волков и собак? Отчего инкубаторские цыплята разбегаются в разные стороны и куры вырастают какими-то непутёвыми, а петухи агрессивными? Инкубаторский петух очень опасен даже для взрослых, не только для детей (однажды я с полмесяца жил с болячкой на ноге, образовавшейся от петушиного клевка). Не зря сосед по имени Фауст (ныне покойный) называл инкубаторских то фэзэошниками, то шпаной, хотя фэззошник и воришка отнюдь не одно и то же. Собаки, несмотря на всё разнообразие их пород, отлично чувствуют настроения, царящие в семье и в обществе, козы, живущие у одиноких женщин, сбавляют удой при определённых радио-телепередачах. Они же перенимают свойства характера своих хозяев. Почему?
Задаваясь таким вопросом, накарябал я однажды книжицу для детей. Однако в неё вошли далеко не все происшествия, достойные быть описываемыми и изучаемыми.
Сейчас я вставил бы в эту книгу истории с так называемыми дикими животными и особенно с прирученными человеком ещё Бог весть когда лошадьми и коровами. И вспомнилась мне Берёзка, а перед этим жития многих святых. Печальник и заступник русской земли св. Сергий Радонежский с руки кормил хлебом голодного медведя, приходящего к преподобному из лесных подмосковных дебрей. К дереву, в дупле которого жил св. Павел Обнорский, слеталось множество разноголосых лесных птах.
Примеры эти неисчислимы, но дарвинист-первоклашка, затем юный марксист узнал об этих примерах лишь недавно, когда жизнь пошла на закат… И чем грустнее становится от этого ощущения, тем острее воспоминания детства, тем ярче картины далёкой, более чем — увы! — полувековой голод ной, но счастливой поры.
Однако ж и счастливой не очень…
В нашей семье после смерти бабушки Александры Фоминишны и гибели отца в сражении под Духовщиной кроме мамы осталось пятеро, как говорилось, мал мала меньше. Старшему брату Юрию было пятнадцать, мне одиннадцать, остальные трое совсем малышня. Но Анфиса Ивановна так и осталась вдовой с тридцати семи лет, хотя возможности выйти замуж у неё, конечно же, были.
Чтобы в тех экстремальных, как теперь выражаются, условиях сохранить и вырастить всех пятерых безотцовских «чирят», нужны были незаурядное мужество и невероятная устремлённость.
Не помню, по какой причине и в каком году мы лишились коровы. Вероятно, это случилось ещё при живом отце. Ивана Фёдоровича до 42-го года не брали на фронт, поскольку он, будучи младшим командиром, «обучал» допризывников на лесопункте. Это обучение совмещалось с усиленной рубкой леса. Но сразу после мобилизации под Ленинградом отца ранило. Он писал, что кто-то крепко молился за него, поскольку он вышел из тех боёв всего лишь раненным в руку. А в сентябре 43-го его убило уже под Смоленском…
Итак; в нашей семье дойной коровой оказалась коза Милька, о которой речь будет позднее. Но что значит коза на такую оравушку? Доила она всего пол-литра в сутки. Может, чуть побольше… И молоко её чем-то пахло, неприятным, козлиным. Мама ухитрилась обзавестись колхозной телушкой, и мы сообща придумали ей имя: Берёзка. Почему Берёзка, кому из нас пришло в голову это название? Этого я не помню. Но помню, как мы все радовались тёлочке. Она была маленькая по сравнению с другими (сена на зиму надо меньше), вся чёрная. Она благополучно «обошлась», то есть вскоре стала настоящей коровой, и мама начала её доить. Но колхозное воспитание Берёзки, её рождение в коллективе сказалось в её поведении самым невероятным образом. Она, будучи уже не в колхозе, сломала рог в драке с так называемыми личными, то бишь «кулацкими», коровами. Помню, как кое-кто из нас заливался слезами при виде окровавленного запекшегося корня, оставшегося от сломанного рога. Он зажил не скоро. Покрылся сперва какой-то плёнкой, затем этот остаток чуть отвердел. Все мы лелеяли нашу Берёзку, рвали для неё траву летом, зимой мама наводила тёплое пойло. Она отелилась вроде бы зимней порой таким же чёрным бычком, мы затащили его в избу и поместили за печь в закутке, где я устраивал себе место для сна. Пришлось уступить место новорождённому и переселиться «за шкап», где спали младшие с матерью. Но мне было уже около десяти лет. Когда старший брат приходил из школьного общежития на воскресенье, мать стелила ему на полу соломенную постель. Матрац, набитый соло мой, укрывала стёганым одеялом, клала набитую мякиной подушку. Я завидовал старшему брату и выпросился «из-за шкапа» на пол к Юрию, а когда он уходил в школу, спал на полу уже один. Помню, как ловил отцовскими заячьими клепцами крысу, которая пробежала ночью по моему лицу. Я проснулся, но со сна не ощутил всего ужаса и сначала не понял, кто пробежал по лицу. Понял намного позже, днём, и мы с Юрием клепцами, то есть заячьими капканами, начали ловить крысу. И мы пойма ли эту гадину! Однако мой рассказ о Берёзке…
Странное было это существо, принесшее так много неприятностей мне и слез моей матери Анфисе Ивановне! Сначала Берёзка часто убегала из «единоличного» стада в колхозное. Потом привыкла пастись с «единоличницами», но то и дело уводила коров в запрещённые места — то на озимь, то на овёс. Она грудью проламывала гнилые изгороди, и все коровы шли следом за нею. О, сколько было с ней неприятностей каждому пастуху! А пасли своих коров и телят по очереди, примерно через каждые десять дней. И когда приближалась наша очередь пасти, у меня начинало ныть что-то в груди. С тех пор у меня странно болит душа даже при виде любого пастуха или пастушки, хотя при «демократическом» режиме пастух в наших краях совсем редкость.
Один случай, как я «пропас» коров и как маму оштрафовали, а сам я чуть не погиб в тайге, описан в рассказе «Иду домой». Подобных случаев в моём детстве свершилось не так и много…
Однажды я пас коров за деревней, за речкой на сжатом ржаном поле. Задача была проста, но иногда непосильна. Надо было удержать стадо строго на одной площади, в определённом поле. Площадь ограничивалась с одной стороны лесом, с другой речкой Нодобицей. Две другие стороны были открыты. В лес животных отнюдь не тянуло, но речка Нодобица и в дождь не была препятствием для коров. Надо было бежать изо всех сил, чтобы воспрепятствовать коровам уйти.
Уселся я на большой, ещё по-осеннему тёплый камень со стороны леса и зорко наблюдал за ста дом. Коровы шумно поедали траву между лесом и пахотными загонами. По ржаной стерне они не хотели пастись и медленно двигались вниз, ближе к лесу. Вдруг наша Берёзка вышла из общих рядов и, поглядев на меня, нахально двинулась в сторону овсяного поля. Я побежал, обогнал её и за воротил обратно. Снова уселся на камень. По солнышку день моей пастьбы только лишь начинался, а другая, не помню, чья, краснопёстрая корова направилась к берегу Нодобицы. Чего ей вздумалось? Может, захотелось пить? Рассчитывая на это, я не побежал за ней тотчас и поплатился. Видимо, напившись воды, краснопёстрая (теперь бы я на звал её красно-коричневой) вероятно, из любопытства начала переходить мелководную Нодобицу. Это было совсем не по правилам, и я побежал возвращать корову в общее стадо. Она, увидев пре следование, сама повернула обратно и освободила от напряжения мои отнюдь не спринтерские силёнки. Статус-кво был восстановлен! А наша семейная кормилица тем временем решила по-своему. Она повела к овсу всех моих подопечных! Я кинулся догонять, и тут мигом исчезли все мои добрые чувства к нашей Берёзке.
Она опять стала направляющей для всех коров деревни Тимонихи. Она поспешно уводила их на овсяное поле. Я собрал все свои детские силы и пустился вдогон. На всю жизнь запомнилась мне эта гонка по ржаному жнивью. Когда я почти сравнивался с последней уходящей коровой, Берёзка — что бы вы думали? — побежала! Корова не лошадь, быстро бегать не может. Но стадо, возглавляемое Берёзкой, как будто дразнилось. Бегу, бегу, и коровы во главе с нашей бегут. Выдохнусь, остановлюсь, чтобы перевести дух, и Берёзка переходит на шаг. Это и было самым обидным для юного чабана. Я опять побегу, чтобы обогнать Берёзку. Она увидит, что догоняю, и снова бежит, только меж задних ног вымя болтается из стороны в сторону. Сердце моё готово выпрыгнуть, в груди едко саднит, ноги подкашиваются, а стадо всё ближе к общественному овсу… Сил догонять не стало.
И в эту минуту всё во мне закипело от горькой обиды. Я начал хватать с полосы комья сухой земли и палить в собственную корову. Комья не долетали до цели. В горячке с комьев перешёл на каменье. Я уже не очень и разбирал, куда попадают камни, они бухали в какую попало корову или те лёнка. Стадо уходило к овсу. Я обессиленно сунулся прямо в ржаную борозду и зарыдал… Но и плакать у меня уже не было сил. Какая-то тётка, вроде бы Палашка Румянцева, остановила Берёзку, завернула стадо от овсяного поля и едва не отхлестала пастуха, который не мог удержать коров, ивовой вицей. Так было положено. Хорошо ещё, что Палашка не заметила моего главного преступления. Я ведь кидал в животных каменьем…
Коровы ходили, как будто ничего не произошло. Палашка ушла по тропке в сторону гумен, а моя Берёзка снова марширует не в ту сторону! Теперь она уводит стадо к Нодобице, а сил догнать и обогнать у пастуха уже не осталось. От обиды и горя, от усталости и ещё от чего-то неведомого я не мог даже плакать и еле держался на ногах, когда солнце наконец взошло в небе на самую высокую точку. Дальше время пошло чуть быстрее, сытые коровы на сухом ровном пригорке улеглись отдыхать. Голодный и весь измученный коровьим непослушанием, я еле-еле дождался, когда каторжный срок пошёл к завершению. И вот, наконец, день начал совсем истаивать, тени от августовского солнца становились всё длиннее. Светило, на конец, и вовсе накололось на лесные зубцы. Домой! Хорошо, что уже осень, первый иней успел ознобить полчища оводов, а то бы коровы замаяли меня до полусмерти…
А примерно через двенадцать дней снова пасти! Я всей душой возненавидел эту работу. С нетерпением ждал начала сентября, чтобы пойти учиться. А там скоро зима и надолго кончится пастбищный сезон…
Детские тяготы забывчивы и недолговечны. Вспоминается больше не эта пастьба, а невозвратные летние вечера, когда мы ходили вокруг Берёзки словно спутники, когда мать устраивалась доить корову, и тёплый комариный вечер тихо и мирно опускается на Тимониху. У речки в траве кричит дергач, тени домов становятся такими длинными! Даже чья-то гармошка пиликает. Мы вытаскивали из шерсти Берёзки лесных клещей, напившихся крови, смахивали комаров, гладили и разговаривали с нашей Берёзкой, как с человеком. Она шевелила большими ушами, сизый выпуклый глаз мерцал в сумерках, хвост отгонял комаров, а спасительные струи звене ли о дно подойника. После дойки прямо на нашем крылечке мама наливала молоко сначала в разбитое блюдечко кошке, затем из фарфоровой чашки угощала сестёр и младшего брата. Юрий был уже выше таких угощений, считая себя старшим в семье. Я же так и не научился, не привык пить тёплое, то есть парное, Берёзкино молоко. Наверное, сказывался козлячий опыт, да и вообще я был упрямый мальчишка. Взрослея, считал несолидным молочком угощаться и во всём подражал старшему брату. К тому же был излишне брезгливым.
Как-то, наблюдая, как мать поит новорождённого бычка, я видел, как она учит его пить молозиво. Она опускала руку в молозиво и совала палец те лёнку в рот, имитируя Берёзкину сиську. Так телёнок учился пить молозиво. Но с этим нашим бычком я настрадался не меньше, чем с нашей Берёзкой. Когда телёнок подрос, мы перетащили его в хлев. Но вскоре он там заболел, начал кашлять, как человек. Это случилось морозной зимой, потому что бычок простудился. Быть может, мы вынесли его из избы слишком рано, может, он хватил сквозняку и заболел воспалением лёгких. Ветеринар посоветовал матери запаривать сенную труху и давать бычку дышать этим паром. Я клал запаренную кипятком сенную труху в холщовый мешок и надевал эту торбу телёночку на голову. Только бычок продолжал кашлять и перестал пить молоко, разведённое горячей водой. Вскоре он околел. Бычка — единственного нашего богатства — не стало… Берёзка стояла в другом углу хлева, и ей хватило сена только до апреля. Мы все боялись, что и она погибнет от голода. Потом её перегнали в соседний дом, потому что половину Берёзки мать продала соседям. Мама доила теперь её лишь через день, но и то триста литров молока надо было сдать государству. Молоковоз через день записывал нашу сданную порцию. Много ли? Здешние коровы и более крупные, чем наша Берёзка, давали в год всего 600–700 литров, то есть практически всё молоко сдавалось в счёт налога. Детям погибшего фронтовика Белова Ивана Фёдоровича оставалось совсем немного. Впридачу недобросовестная соседка отнюдь нас не жалела. Пользуясь тем, что Берёзка стояла теперь в её доме, она…
Словом, Анфиса Ивановна пришла однажды с почти сухим подойником, зато вся в слезах. Ночью соседка выдоила наше молоко. Как жаль, что коровы не говорят! Берёзка рассказала бы всем людям о коварстве соседки.
Тем не менее, корову надо было докармливать до свежей травы. Сено кончилось. Мы с мамой брали большие Ермошихины санки и ехали по утреннему насту в поле, собирали вилами из-под снега остатки сенных остожий. Зиму кой-как одолели. Мама жаловалась на ссадины на плечах, таскать ноши за два километра было не всё равно. Снег-то растаял, а трава не росла. И всё же мать как-то ухитрилась откупить половину Берёзки у коварной соседки.
Увы, однажды под осень непосильные налоги вынудили мать навсегда распрощаться с Берёзкой.
Корову пришлось сдать государству. Я служил тогда в армии под Ленинградом, в Красном Селе.
Мама сделала верёвочную узду и первого сентября повела сдавать на станцию Пундуга нашу Берёзку. До Пундуги было сорок пять километров. Берёзка сначала охотно шла следом, потом, видимо, почуяла, куда её уводят.
Уводили её на убой.