Но поначалу я ничего этого не заметил, а все из-за музыки.
Нельзя сказать, чтобы до этого я не слышал григорианских песнопений — кое-где в католической литургии они сохранились. Однако нестройное кваканье, исторгаемое нашим добрым пастором с его гингивитом на деснах, убивало всякую красоту.
Звуки казались далекими, но в то же время пробирали до глубины души. Они парили в воздухе мягко и безмятежно, нисколько не походя на грубоватую хоровую музыку — «Реквием» Моцарта или «Девятую симфонию» Бетховена, — которую папа любил слушать на наших новеньких волшебных долгоиграющих пластинках. Звуки носились в воздухе, лаская лучи света, пробивавшиеся через длинные окна нефа, паузы между словами несли в себе не меньше прозрачности и выразительности, чем сама мелодия.
Если только «мелодия» была подходящим словом. Меня, подростка, тональность музыки попросту поразила, она показалась какой-то иноземной, экзотичной, восточной и… древней, невообразимо древней, еще дохристианской. Она не походила на католическую, средневековую, в ней не было ничего благочестивого. Воображение уносило меня к Средиземноморью, но только гораздо более далекому и чистому, в эру туземных мистерий, богов вина, сатиров и оливковых рощ, еще до прихода отстраненного, не имеющего лика божества.
Не хочу сказать, что песнопения походили на языческие — ханжеское словцо, подразумевающее гедонизм, — в них начисто отсутствовала какая бы то ни было жажда наслаждений. Они не вызывали сладко щемящую тоску, страсть или торжественность, свойственные Бетховену, Брамсу и Шуману. Это была музыка духовная, дававшая покой, а не эмоциональное высвобождение, выражавшая стремления души, а не сердца. Ноты звучали одна за другой в древнем, первородном порядке; вполне возможно, такую музыку слушали еще в землях Плодородного полумесяца.[8] Мне казалось, что такая музыка была приятна уху еще древних греков, египтян, ассирийцев или шумеров, а может статься, даже акустическому аппарату таких августейших особ, как Будды или Лао-Цзы.
В сотне футов от меня на некотором возвышении двумя длинными рядами тянулись изогнутые резные хоральные ложи, располагавшиеся друг напротив друга через неф. В ложах стояло около шестидесяти мужчин всех возрастов — человек по тридцать с каждой стороны. Все они были с головы до пят в черном, и у каждого, обряженного в рясу, на спине висел пресловутый капюшон.
Шла Страстная Седмица, поэтому в гимнах и антифонах чувствовалась особая тяжесть. В основную мелодию вклинивались длинные периоды простых, повторяющихся фраз, которые попеременно доносились то с одной, то с другой ложи. Бен шепотом объяснял мне, что происходит, но я почти не слышал его — я сидел как громом пораженный, омываемый волнами мелодии, один на берегу открывшегося мне океана неведомых переживаний.
Служба закончилась; позже я узнал, что это была вечерня, совмещенная с молитвами девятого круга, которые читаются с четырех до шести. Монахи покинули хоры и парами прошли к алтарю, где преклонили колени. После чего развернулись в нашу сторону и вышли из церкви. Они шествовали молча, опустив головы и глядя в пол, скрестив руки, спрятанные под рясами и совершенно не обращая внимания на окружающих — нескольких женщин вдовьей наружности и нас; те, что помоложе, шагали в ногу, старики шаркали и прихрамывали. Самые старые, поравнявшись с нами, набросили на головы капюшоны — но не из какого-то там злого умысла, а всего лишь потому, что в церкви было свежо.
Я пытливо вглядывался в лица монахов, ища сурового — но, матерь Божья, умоляю тебя, справедливого и милосердного! — поборника дисциплины, который знал, как разрешить дело. Но так никого и не высмотрел. Мне показалось, что среди монахов много тех, кто с Континента — в те дни англичане называли Континентом Европу, подразумевая под этим словом малые племена с территорий по ту сторону Ла-Манша — однако ни одна из этих галльских, оливкового цвета физиономий или тощих и землистых англо-саксонских рож не подходила под описание. Скорее наоборот, они все до единого выглядели исключительно добрыми.
Нам выделили комнаты; проводил нас дряхлый монах, с превеликим трудом влачивший свое немощное тело по лестнице гостевого дома; пока мы шли, я успел осведомиться у Бена о том, не тот ли это монах. Оказалось, что нет. Гостевой дом был высоким трехэтажным строением, тем самым, которое я принял за пансион для девочек или исправительное учреждение. Комнаты простые, с незатейливой обстановкой; моя находилась на третьем этаже — крошечные окна выходили на внутренний двор монастыря. Значит, о побеге по водосточной трубе нечего и думать.
Пыхтевший от натуги монах все время молчал. Когда он, пошатываясь, пустился по лестнице в обратный путь, Бен поспешил за ним и вполголоса о чем-то спросил. Добрый монах громко ответил, что нет, смотритель дома отсутствует, да и приор (я понятия не имел, кто это) тоже занят до самого вечера. Однако он все же постарается зайти к гостям до ужина.
— Да, и еще… — прибавил монах, уставившись на меня своими бледными, водянистыми глазами, — отец Уоррилоу осведомлен о вашем «затруднении особого свойства».
У меня скрутило живот. Так, значит, дело вовсе не в одном Бене. Выходит, я совершил нечто в самом деле предосудительное, нарушил нормы морали не только католические, но и такие, о которых пока еще даже не подозреваю. Теперь я нисколько не сомневался: весь монастырь был наслышан о том, что белобрысый мальчишка с подозрительным взглядом сотворил с беззащитной женщиной. Грозный отец Уоррилоу уже замышлял наказание или пытку, достойные моего греха. Есть ли у этого отца кабинет, как у директора в нашей школе? Или жуткая, с вечно спертым воздухом гостиная отца Смога, куда меня вызывали, когда я совершал проступок, выходивший за пределы родительской юрисдикции? Да нет, наверняка это какая-нибудь темная, наводящая страх комната за стенами гостевого дома — с потайным ходом, скрытым за гобеленом, со ступенями, ведущими в могильную тьму, освещенную единственной свечой. Там, за дверью, невидимый отец Уоррилоу суровым, неумолимым басом потребует от меня объяснений, а затем принесет в жертву жаждущему крови божеству.
Ну почему, стоя в начале подъездной аллеи, я не повернул назад?
Бен с облегчением кивнул — начальство в курсе — и спустился на второй этаж, в свою комнату.
Согласно Уставу святого Бенедикта всем прибывавшим в монастырь гостям — независимо от их чина или состояния — необходимо было дать приют, поскольку они представляли собой Христа, и руководствоваться словами Иисуса: «Ибо алкал Я… и вы приняли Меня».[9] Правило это (конечно, в разумных пределах — вы должны все же предварительно заказать комнату, и вы не можете оставаться в ней месяцами) соблюдается вот уже полторы тысячи лет. Неудивительно, что в гостевых домах большинства монастырей не обходится без причуд, причем причуды эти одна другой причудливей.
Бывают гости, которые приезжают с определенной целью — в основном это священники, совершающие духовные упражнения, молодые люди, размышляющие о вхождении в общину или, что бывает реже, кто-то вроде нас с Беном, ищущий духовного облегчения. Однако на глаза всегда попадутся две-три особи неопределенного возраста, помятые и с серыми лицами, которых иначе как «монастырским фан-клубом» и не назовешь.
Эти мужчины, если, конечно, они мужчины — а в монастыре разрешено останавливаться только мужчинам, — очень похожи на богомольных старушек. Они поднимаются ни свет ни заря к первой молитве (а значит — до рассвета); они знают наизусть все ответы и песнопения, знают, когда преклонить колени, опустить голову, произнести набожные восклицания. Их частенько можно услышать у себя за спиной распевающими восхитительные гимны кто в лес, кто по дрова.
Но именно за кулисами их истинная вотчина.
Монастырские фанаты, исповедуя католичество, питают неподдельный интерес ко всякого рода сплетням и интрижкам. Что касается вопросов веры и доктрины, то тут они отмалчиваются, однако им доподлинно известно, какого мнения придерживается такой-то и такой-то епископ по такому-то и такому-то вопросу или получит ли такая-то и такая-то епископальная политика святейшее благословение. Собственные мнения у таких фанатов бывают редко.
Хотя, с другой стороны, они всегда в курсе последних новостей монастырской жизни, какими бы незначительными те ни были: малейшего происшествия на кухне или в хозяйстве; разногласий между аббатом и келарем по поводу того, стоит ли закупить сидр в магазине или приготовить из собственных яблок, которые, понятное дело, из года в год гниют почем зря; политических дебатов в капитульном зале — монастырских покоях, где ежедневно прочитывается по главе из Устава и где монашеская община решает свои внутренние дела. Но более всего смакуют они новости о том, кто недавно преставился, кто одной ногой в могиле или же выглядит так, будто зимы не протянет. Многие из этих существ, похожих на Голлума, в свое время примеряли на себя монастырскую жизнь, но у них ничего не вышло, и вот они, стыдясь за себя, с огромным любопытством наблюдают за вновь прибывшими послушниками.
Парочка таких субъектов сидела в гостиной, заставленной книгами, заваленной газетами и увешанной картинами благочестивого содержания. В неприбранной гостиной, провонявшей сигаретным дымом и зачерствевшим печеньем, через край переливалось мирское, наносное — она была прямой противоположностью похожим на кельи гостевым комнатам, свободным от всего и простым в убранстве. Бен с интересом прислушивался к шушуканьям субъектов. Меня же их болтовня ничуть не интересовала. Полный мрачных предчувствий, я впал в какой-то ступор и сидел с остекленевшим взглядом.
Однако субъекты интересовались мной. Подросток в гостиной означал только одно — потенциального послушника. Да к тому же такого юного. Очень интригующе. Они ходили вокруг да около, пытаясь разузнать, с кем я тут знаком, намекали на ужасы, подстерегающие меня на пути затворничества. Я преисполнился еще более мрачных предчувствий, что вызвало очередной шквал туманных намеков, после которых меня можно было уже выносить. На помощь пришел Бен — он сказал, что я приехал повидать отца Уоррилоу. «Ага-а…» — промурлыкал один субъект, многозначительно хмыкнув; позже я узнал, что отец Джозеф — а все монастырские фаны называют своих душек по именам — монах совершенно особенный.
Подошло время ужина. Мы потопали вниз по лестнице, и колени у меня дрожали — я предчувствовал встречу с отцом Иосифом Варилау, Мясником Квэра. Но снова не увидел никого, кроме престарелых монахов. Видимо, бенедиктинский группенфюрер задерживался — отдавал последние распоряжения насчет проверки упорствующего послушника на детекторе лжи.
Во время ужина я был как в тумане. Трапезная оказалась огромным, красиво освещенным помещением без всяких украшений. Монахи расселись на тяжелые скамьи вдоль стен; они трапезничали в полном молчании, такие же непроницаемые как и в тот раз, когда выходили из церкви. Гости сели за длинный стол по центру, спинами к монахам — те могли видеть гостей, однако гостям, согласно правилам этикета, не полагалось разглядывать монахов. Я спиной чувствовал пронзительный взгляд моего будущего инквизитора хотя и не знал, где именно тот сидит; я чувствовал, как он оглядывает меня с головы до ног, обдумывая, с какой стороны взяться за дело.
Один монах стоял за аналоем и вслух читал нечто душеспасительное из «Жития святых». Насколько я помню — хотя в тот момент и пребывал в довольно жалком состоянии, так что могу несколько исказить сюжетную линию — святая, житие которой нам ставили в пример, была мученицей еще раннехристианских времен. Мучители — по всей видимости, римляне — отрубили ей руки-ноги и все, что только можно было отрубить, превратив в сочащийся кровью кусок мяса с головой, а она все равно выкрикивала имя Спасителя. В конце концов они отрубили и голову, но голова продолжала радостно агитировать за веру в воздаяние в мире ином. История не больно-то аппетитная, но мне и так было не до еды.
Последовала еще одна молитва — повечерие — последняя за день, и снова звучали дивные, красоты неописуемой песнопения в уже сумеречной церкви. Но даже они не утешили меня. Через того самого брюзгливого старого монаха было передано окончательное и бесповоротное: отец Джозеф Уоррилоу встретится со мной после повечерия. Всенепременно. Мне полагалось ожидать его в своей келье.
И вот мы с Беном сидим в моей комнатушке с крошечными оконцами. Снаружи темно и холодно, льет дождь. Теперь уже никуда не сбежишь. Я не понимаю, почему Бен сидит со мной — то ли в качестве поддержки, то ли как обвиняющая сторона. Но попросить его выйти я не решаюсь — день подходит к концу и настает время Бена. Совесть подсказывает мне, что у него есть полное право остаться. Моя совесть, своим становлением во многом обязанная именно ему…
Вдруг послышался звук шаркающих по коридору сандалий, шелест длинных одежд. Дверь открылась, и на пороге показалось самое странное из всех человеческих существ, когда-либо виденных мною.
Глава четвертая
[8] Регион месопотамский, сиропалестинский и египетский, место древнейших городских культур мира.
[9] Евангелие от Матфея, 25:34–36.