— Обращаюсь к вам, пан судья, на пороге смерти, — сказал адвокат Фихтельбаум.
Судья воскликнул:
— Не говорите так, нельзя так говорить! К делу, к делу, пан адвокат…
Договаривались о деталях. Тень судьи двигалась по стене, достигала потолка, резко стекала вниз, к полу, вновь вздымалась.
— У меня соседи фольксдойчи, — сказал судья, понизив голос, будто опасаясь, что его услышат сквозь стену, — но выход найдется. У меня исключается. Эти немцы под боком, и еще дворник в доме, человек подлый! Но выход найдется.
Адвокат Фихтельбаум настаивал шелестящим голосом:
— Может, уже не будет возможности связаться с вами, пан судья. У меня есть надежный человек, который переведет. Умоляю, дайте адрес, умоляю, дайте адрес! И документы нужны будут…
— Понимаю, — сказал судья. — О документах можете не беспокоиться. Адрес, говорите? Нужно подумать, заклинаю вас, потерпите минутку, я должен сосредоточиться…
Наступила полная тишина, тень судьи на стене сгорбилась под тяжким бременем, на его плечах оказалась жизнь человека. Потом судья назвал фамилию и адрес, а адвокат Фихтельбаум внезапно воскликнул:
— Прощайте! Прощайте все!
Связь прервалась. Судья постучал по вилке аппарата, раз и другой. Потом положил трубку. Вернулся в спальню. Сел на кровать. Сигара уже совсем не дымилась.
— Здесь, — громко сказал судья, будто его выкликнули.
И позднее, спустя годы, сколько бы раз не отвечал «здесь», вставая со своих нар, он улыбался, вспоминая тот вечер. Была то улыбка одновременно печальная и добрая, сочувственная и насмешливая, поскольку судья думал в тот момент об адвокате Фихтельбауме, ночной рубахе, сигаре, бесчеловечности мира и свече на ночном столике. Тюремный охранник ворчал себе под нос:
— Что это вам так весело, Ромницкий, мало еще досталось?
Несколько раз он докладывал начальству, что обвиняемый Ромницкий ведет себя как полудурок.
— А он и есть полудурок, — сделал вывод начальник. — Старая рухлядь с мусором в башке. Все равно долго он не протянет.
Сокамерники тоже спрашивали судью, что означает его странная улыбка. Но он не отвечал. С возрастом стал осторожнее. Его былое красноречие куда-то улетучилось. Он стал меньше доверять людям. Испытывал некоторое чувство горечи, считая себя обойденным судьбой. И возможно, даже думал порой, что обманул его Бог, история и еще чувство справедливости, которое он вырабатывал в себе в течение полувека, не сознавая, что времена меняются, а вместе с ними меняются и понятия. Из-за этого бывал анахроничен, и в то время как другие мирились с действительностью, он продолжал оставаться непримиримым, упрекая мир в отсутствии достоинства. О сигарах не вспоминал. И сколько бы раз, каждое утро и вечер, в соответствии с установленным порядком, не отвечал он спокойным голосом свое «Здесь!», к нему приходило воспоминание, всегда живое, отчетливое и все более мучительное, и думал он тогда, что хоть сигары исчезли бесповоротно, но честь сохранилась.
Сохранилась еще и память. То был прекраснейший дар Бога, и он упорно оберегал тот дар от любой попытки грабежа. Помнил все. До мельчайших подробностей. Запах сигар и визг трамвая перед зданием суда, когда он шел на работу. Цвет неба над башнями варшавских костелов и голубиные крылья на его фоне. Рыжие пятна линялой материи на спинах еврейских лапсердаков. Варшавские дожди. Ветры, проносящиеся над Варшавой в ноябрьские вечера, когда светились неоновые рекламы. Стук лошадиных копыт на мосту Кербедзя, седую полосу реки. Колокольчики саней в снежные зимы, женские лица, выглядывающие из теплых меховых воротников. Сухие дни лета, когда на мягком асфальте отпечатывались конские подковы и змейки от автомобильных шин. Лица парикмахеров, полицейских, преступников, приказчиков, ветеранов, адвокатов, извозчиков, белошвеек, военных, художников и детей. Помнил все, до мельчайших подробностей. Фруктовые лавки, где при входе шипел сатуратор, а продавец выныривал из-за кистей винограда, чтобы приветствовать клиента. Стук швейных машин «Зингер» в портновской мастерской Мительмана на улице Белянской. Приговоры, которые он выносил именем Речи Посполитой, чьим краеугольным камнем должна была являться справедливость, а он к этому относился серьезно и потому вел непрестанный спор с Богом, законами и собственной совестью, поскольку знал, что в его руках судьбы людей. Рисунок обоев в своей спальне и форму ножичков для фруктов. Бессонные ночи и долгие беседы, когда Бог и дьявол навещали его, чтобы побеседовать о преступлении и наказании, спасении и вечных муках душ. Помнил правду. Каждый год, месяц и час. Каждого человека, с которым сталкивался, и значение произнесенных слов, совершенных поступков, передуманных мыслей. Словом, помнил правду, и был то его панцирь, который не могла пронзить ложь, чтобы через эту щель, через брешь в панцире, лишить его чести. Всю свою правду он мог бы доверить бумаге и предать гласности на погибель тому миру, что обступил его со всех сторон. Но он знал, что одно правдивое свидетельство значит не слишком много, хоть и больше, чем тысяча свидетельств ложных. И потому помнил все, до мельчайших подробностей. Полет тогдашних птиц и форму облаков на небе. Мысли давно умерших или обреченных на забвение людей. Страх и мужество, наветы и жертвенность, а еще предметы, названные фальшиво, и слова, лишенные предметности. Письма, книги, речи, проповеди, возгласы, знамена, молитвы, надгробия и митинги. Руки посланцев благой вести и руки доносчиков. Головы на пьедесталах и в петле под виселицей. Помнил времена, когда зло и обман появлялись стыдливо, тайком, переодетыми, в маске или во мраке, поскольку люди стремились делать вид, что добры и преданны правде, или даже были такими. Все это он помнил в подробностях.
И умер он спокойно, хоть и знал, что лишает мир достоверного свидетельства. Однако верил, что остаются другие, кому он передал свидетельство своей памяти. Умер в 1956 году, в маленьком провинциальном городке, у дальних родственников, которые приняли его под свой кров, когда он вышел из тюрьмы. Люди, готовые приютить обиженных, всегда найдутся в этой стране. Больной и обессиленный, он сидел обыкновенно в своей комнатке, возле открытого окна. За окном был сад, пахнущий цветами яблонь и груш. Именно оттуда пришла за ним смерть. Выглянула из-за яблонь, как серое, легкое облачко. Проплыла через открытое окно в комнату. Судья принял гостью с благодарностью и облегчением. Дело было ранним утром, в июле, стояла прекрасная солнечная погода. Рассвет был прохладным, стволы яблонь еще окутывал туман, но солнце уже стояло на восточной стороне неба, и день обещал быть жарким. Жужжали первые насекомые, а над крышами парили ласточки. Судья смотрел на смерть спокойно и с достоинством, потому что помнил все. Память, Ангел Хранитель судьи, оставалась с ним. Эта его привилегия сохранилась за ним до конца.
Впрочем, такую привилегию может иметь каждый.
Умирая, сказал: «Здесь!» — и мягко улыбнулся. Погасла его свеча. Но солнце озаряло лицо судьи в долгие часы рассвета, утра и полудня. Только тогда родственники вошли в комнату и увидели, что старый человек умер.
Однако в тот вечер, когда, сидя на кровати в ночной рубахе, громко сказал «Здесь!», как если бы его выкликнули и он рапортовал о себе всему миру, он еще жил. Жил интенсивнее, чем когда бы то ни было прежде, ибо теперь пришло время принять на себя удары судьбы и все коварство зла и отныне ему предстояло бороться со злом не только совестью, мыслями, добрыми делами, но и всем своим существованием. К этому он стремился давно. Был готов жизнью оплатить память о себе, если будет необходимо. Бог ниспослал ему благодать и позволил принести величайшую жертву. Судья, правда, не был исключением, однако принадлежал к немногочисленному меньшинству, совершавшему подобный выбор.
Потом его ожидало много подобных ночей. Но с тех пор он спал хорошо и не страдал уже бессонницей. Не слышал сквозь чуткую дремоту голосов мира, который существовал как бы помимо его участия. Спал крепко и нисколько не переживал из-за этого своего краткого отсутствия.
Доктор Адам Корда узнал о неприятностях вдовы Гостомской, когда сидел у окна террасы, читая Лукиана. Молодой мужчина бандитского вида, стоя на пороге, сообщил доктору, что отвез в гестапо некую пани Гостомскую по подозрению в еврейском происхождении.
— Такая шикарная дама не может быть какой-то там Сарой, — сказал рикша, кивнул на прощание и ушел. А доктор Корда остался, с Лукианом в руках и смятением в сердце.
Однако за годы занятий классической филологией он выработал в себе способность к логическим сопоставлениям и острой наблюдательности. И потому, не прошло и минуты, как он сумел припомнить, что ведь у них с соседкой есть общий знакомый, а именно — пан Павелек, которого он встретил однажды, когда тот выходил из квартиры вдовы артиллерийского офицера. Они обменялись в тот раз не только поклонами, но и несколькими замечаниями относительно текущих событий. Доктора Корду не удивило, что Павелек, будучи сыном офицера, томящегося в лагере для военнопленных, навещает пани Гостомскую, как-никак вдову офицера, а потому наверняка, знакомую родителей пана Павелека. Филолог не стал тратить времени. Оставив Лукиана на подоконнике, он бодро отправился в город. Сообщил Павелеку о неприятности, которая случилась с Гостомской. Павелек воспринял известие спокойно. Настолько спокойно, что доктор возвратился к Лукиану, даже не предполагая, в какое отчаяние поверг он молодого человека.
Однако Павелек и не думал сдаваться. Набрал нужный номер и попросил к телефону пана Филипека. С противоположного конца линии доносились стуки какой-то машины.
— Филипек, — произнес мужской голос. — Кто говорит?
— Пан Филипек, говорит Павел, — сказал Павелек, — нужно срочно встретиться.
— Срочно не получится. Только после работы. А где?