Почти ничего не сказал Анибаль о себе, вернее, сказал, но как бы вскользь. Кажется, ему удалось немного заработать. Думает обосноваться здесь, начать дело, только не решил еще какое. Политикой интересуется по-прежнему, вот это осталось.
Я не очень-то силен в политике. И догадался об этом, когда Анибаль начал задавать мне вопросы, один другого язвительнее, делая вид, будто не может разобраться сам и ждет от меня разъяснений. Тут-то я и понял, что у меня нет, в сущности, определенного мнения по целому ряду вопросов, о которых мы иногда судим вкривь и вкось в конторе или в кафе и о которых мне случается размышлять без большого толку, читая за завтраком газету. Анибаль прижал меня к стене, и, отвечая ему, я сам яснее начал понимать собственные воззрения. Он спросил, как, на мой взгляд, лучше ли сейчас или хуже, чем пять лет назад, когда он уезжал. «Хуже!» — возопил я от всей души. Однако тут же пришлось объяснять, чем хуже. Уф, вот задача.
Ведь если разобраться, взятки брали всегда, и устраивались по знакомству на тепленькие местечки тоже всегда, и темными делишками всегда занимались. Так что же стало хуже? Я долго ломал голову и наконец понял: хуже то, что люди смирились. Бунтари стали ворчунами, а ворчуны замолкли окончательно. По-моему, в нашем благословенном Монтевидео больше всего процветают теперь две категории граждан: гомосексуалисты и смирившиеся. И каждый твердит: «Ничего не поделаешь». Раньше взятку давал тот, кто хотел получить что-либо неположенное. Ну, так еще куда ни шло. Сейчас кто хочет получить положенное тоже дает взятку. А уж это — полный развал.
Но смирением дело не исчерпывается. Сперва смирились, потом совесть забыли и, наконец, сами начали хапать. Некий хапуга из бывших смирившихся произнес как-то весьма примечательную фразу: «Коли те, что сидят наверху, берут почем зря, то чем я хуже?» И разумеется, свершая бесчестные дела, человек обязательно находит себе оправдание: не мог же он допустить, чтобы на нем верхом ездили. Его заставили вступить в игру, говорит он, куда денешься, деньги с каждым днем обесцениваются, прямые пути заказаны. На всю жизнь сохраняет он горячую мстительную ненависть к тем, кто впервые толкнул его на кривую дорожку. И может быть, именно он-то и лицемерит больше других, ибо не делает ни малейшей попытки сойти с нее. Он, наверное, даже худший из мошенников, потому что в глубине души прекрасно понимает: можно вести себя как порядочный человек — и тоже не помрешь.
Вот что значит погружаться в непривычные размышления! Анибаль ушел на рассвете, а я до того расстроился — не мог даже думать об Авельянеде.
Вторник, 7 мая
Придумал два варианта, как подступиться к Авельянеде: а) откровенность — сказать примерно так: «Вы мне нравитесь, давайте разберемся, что происходит»; б) лицемерие — сказать примерно так: «Видите ли, девочка, у меня жизненного опыта хватает, я мог бы быть вашим отцом, слушайтесь моих советов». Невероятно, но второй вариант меня как будто больше устраивает. Первый очень уж рискованный, а кроме того, ведь ничего еще нет. Она, наверное, и сейчас видит во мне более или менее приемлемого шефа, только и всего. С другой стороны, не такая уж она молоденькая. Двадцать четыре года, не четырнадцать. В этом возрасте некоторые женщины предпочитают людей зрелых, может, и она тоже. Но жених тем не менее болван. Ладно, так уж у них случилось. Может, она теперь по контрасту бросится в другую сторону. А на другой стороне и окажусь я — человек зрелый, опытный, седой, сдержанный, от роду сорок девять лет, никакими особыми хворями не страдаю, зарабатываю неплохо. О детях моих упоминать не стоит, вряд ли оно было бы к лучшему. Впрочем, она все равно знает об их существовании.
Итак, честные ли у меня намерения, как выразилась бы какая-нибудь кумушка — соседка? По правде говоря, на прочный союз, вроде того что, мол, «одна лишь смерть разлучит нас», я решиться не могу. Вот написал «смерть» — и сразу явилась Исабель, только с ней все было совсем иначе; мне кажется, в Авельянеде меня меньше всего волнует физическая ее привлекательность (может, вообще сорок девять лет физическая привлекательность волнует меньше, чем в двадцать восемь), а жить дальше без Авельянеды я не могу. Самое лучшее, конечно, было бы заполучить Авельянеду без всяких обязательств на будущее. Но это уж слишком жирно. Стоит, однако же, попытаться.
Пока я с ней не поговорю, ничего нельзя знать. Это все так, разговоры с самим собой. Мне, признаться, опротивели немного встречи в темноте и меблированные комнаты. Там воздуха не хватает, все происходит мгновенно, в спешке, и никогда ни с одной женщиной я не разговаривал. Кто бы она ни была, до того, как легли в постель, мне важно только одно — поскорее лечь; а после обоим хочется поскорее уйти, вернуться к себе, в собственную свою постель, забыть друг о друге навсегда. Долгие-долгие годы играю я в эту игру, и ни разу ни одного душевного разговора, ни одного теплого слова (моего или ее), которое вспомнилось бы потом, бог знает когда, в минуту жизненной смуты, помогло бы покончить с сомнениями, прибавило бы хоть чуть-чуть решимости и сил. Впрочем, не совсем так. Как-то раз, в меблированных комнатах на улице Ривера, лет эдак шесть или семь тому назад, одна женщина сказала мне прекрасные слова: «У тебя такая физиономия, будто ты не любовью занимаешься, а бумаги подшиваешь».
Среда, 8 мая
Опять Вигнале. Ждал меня возле конторы. Никуда не денешься, пришлось идти с ним в кафе, выпить чашечку кофе — неизбежный пролог, после чего он исповедовался целый час.
Вигнале весь сияет. Судя по всему, атаки свояченицы увенчались успехом, так что теперь он и она утопают в блаженстве. «До чего же она в меня втрескалась, то есть прямо не верится», — говорил Вигнале, поправляя галстук — молодежный, кремовый в синих ромбах, знаменовавший собой полнейший переворот в его жизни, ибо прежде, будучи всего только мужем своей жены, и притом верным, Вигнале вечно ходил в мятом галстуке неопределенно-бурого цвета. «Вот уж женщина так женщина, поздняя страсть, представляешь?». Я представил себе позднюю страсть этой здоровенной тетки — жутко даже подумать, что станется с беднягой Вигнале через полгода. Однако пока что он счастлив безмерно, так весь и светится. И нисколько не сомневается, что Эльвиру прельстила его мужественная красота. Бедный Франсиско, если судить по его вечно блаженной физиономии, и вправду каплун, но на Вигнале (хотя это как раз не приходит ему в голову) зовы «поздней страсти» обратились лишь потому, что он оказался единственным в доме мужчиной, способным их удовлетворить, и к тому же был постоянно под рукой.
«А как же твоя жена?» — спросил я с видом озабоченного сочувствия. «Утихомирилась совсем. Знаешь, что она мне сказала на днях? Что у меня в последнее время характер стал лучше. И верно. Даже печень перестала мучить».
Четверг, 9 мая
В конторе я не могу с ней поговорить. Надо где-нибудь в другом месте. Выследил, где она бывает. Зачастую остается обедать в центре. Обедает с подругой, толстушкой из фирмы «Лондон — Париж». Потом они расходятся, Авельянеда одна отправляется в кафе на углу Двадцать четвертой и Мисьонес. Надо устроить случайную встречу. Так будет лучше всего.
Пятница, 10 мая
Познакомился с Диего, будущим зятем. Первое впечатление — он мне нравится. Взгляд твердый, немного самоуверен, но, как мне показалось, недаром. Он многого сумеет добиться. Со мной говорит почтительно, но не заискивает. Мне понравилось, как он держался, наверное, потому, что это можно было истолковать для меня весьма лестно. Ведь он явно был заранее расположен ко мне, я заметил, а откуда взяться такой благожелательности, как не из разговоров с Бланкой? Я счел бы себя по-настоящему счастливым в чем-то одном, по крайней мере если бы убедился, что дочь хорошего обо мне мнения. Любопытная вещь: мне, например, все равно, как относится ко мне Эстебан. И напротив, что думают про меня Хаиме и Бланка, мне важно, даже очень важно. Причина, может быть, кроется в том, что, хотя все трое мне дороги и во всех троих я улавливаю отражение и своих порывов, и своей сдержанности, в Эстебане чувствуется еще и какая-то тайная неприязнь, что — то вроде ненависти, в которой он не смеет признаться даже самому себе. Не знаю, с чьей стороны впервые проявилась эта неприязнь, с его или с моей, только правда, что я в самом деле люблю этого сына меньше других: мы никогда не были близки, вечно его нет дома, говорит он со мной словно по обязанности, и из-за него каждый из нас чувствует себя «чужим» в «его семье», а «его семья» — это и есть Эстебан, он, и только он один. Хаиме тоже не слишком склонен общаться со мной, но тут хотя бы нет этого внутреннего отвращения. Хаиме, в сущности, бесконечно одинок, и ему кажется, что все мы, да и вообще все люди на земле, за это в ответе.
Вернемся к Диего: я рад, что у мальчика есть характер, Бланке будет с ним хорошо. Он на год ее моложе, но выглядит старше года на четыре, на пять. Главное — что она теперь не чувствует себя беззащитной; и она его не подведет, Бланка — верная. Мне нравится, что они ходят повсюду вместе, одни, без всяких сопровождающих кузин и сестричек. Эта первая дружба — чудесное время, ничем не заменимое, невозвратное. Вот чего никогда не прощу я матери Исабели: когда мы были женихом и невестой, она не отлипала от нас ни на миг, ходила по пятам, сторожила столь ревностно и усердно, что любой на моем месте, даже будучи идеалом целомудрия, счел бы себя просто обязанным изо всех сил постараться возыметь греховные помыслы. Даже в те редчайшие минуты, когда ее не было возле нас, мы совершенно точно знали, что все равно не одни, какой-нибудь призрак в косынке непременно следит за каждым нашим шагом. Случалось, мы целовались, но при этом напряженно прислушивались к малейшему шороху, каждую минуту ожидая появления матери, и никогда мы не знали, откуда она вдруг вынырнет, и поцелуй получался поспешным, в нем не было ни страсти, ни даже нежности, один только страх — мгновенная вспышка, полная тревоги и унижения. Мать Исабели жива до сей поры. Как-то раз я видел ее на Саранди, она ничуть не изменилась; все такая же высокая и решительная, вышагивала она следом за младшей своей дочерью (их у нее шесть), а рядом с девушкой шел жених, судя по физиономии — вконец затравленный. Несчастный претендент не вел невесту под руку, между ними соблюдалось расстояние не менее двадцати сантиметров. Следовательно, старуха по-прежнему держалась своего пресловутого девиза: «Под ручку только с одной — с законной женой».
Но я снова отклонился от рассказа о Диего. Он говорит, что служит в какой-то конторе, пока еще только временно. «Не могу я смириться с перспективой остаться навсегда там, взаперти, дыша пылью от старых конторских книг, — говорит он. — Обязательно стану кем-то, чего-то добьюсь, сам еще не знаю чего. Лучше мне будет или хуже, чем сейчас, тоже не знаю, а только по-другому». Я тоже когда-то так думал. И вот, однако, вот, однако… Но, кажется, этот решительнее меня.
Суббота, 11 мая
Как-то она обмолвилась, что обычно по субботам в двенадцать встречается со своей кузиной на углу Двадцать восьмой улицы и улицы Парагвай. Я должен с ней поговорить. Простоял на углу целый час, она не появилась. Не хочу назначать свидание. Встреча должна быть случайной.
Воскресенье, 12 мая
Еще она говорила, что по воскресеньям ходит на ярмарку. Я должен с ней поговорить; отправился на ярмарку. Два или три раза показалось, будто я ее вижу. В толпе, среди множества людей, мелькал вдруг знакомый профиль, прическа, плечи, но вскоре фигура вырисовывалась яснее, профиль, прическа или плечи оказывались чужими, сходство исчезало напрочь. А то еще так: идет впереди женщина, и я вижу — у нее походка Авельянеды, бедра Авельянеды, ее затылок. Потом женщина поворачивается — опять чепуха, даже и отдаленно не похожа. Только взгляд ее я не встретил ни у одной. Тут ошибиться невозможно, еще одних таких глаз нет на земле. И как ни странно (я только сейчас об этом подумал), я не знаю, какие у нее глаза, какого цвета. Вернулся домой измученный, оглушенный, расстроенный, злой. Можно, впрочем, сказать точнее: я вернулся одинокий.
Понедельник, 13 мая
Зеленые у нее глаза. А иногда-серые. Я смотрел, вероятно, слишком внимательно, потому что она спросила: «Что случилось, сеньор?» Смешно, что она называет меня «сеньор». «Вы немножко запачкались», — отвечал я, струсив. Она провела указательным пальцем по щеке (она часто так делает и при этом оттягивает веко вниз очень некрасиво) и снова спросила: «Теперь все?» — «Теперь вы безупречны». Я немного осмелел. Она покраснела, и тогда решился прибавить: «Нет, не безупречны, а прекрасны». Кажется, она поняла. Почувствовала что-то особенное. А может, истолковала мои слова как отеческую похвалу? Мне тошно и подумать об отеческих чувствах.
Среда, 15 мая
Просидел в кафе на углу Двадцать пятой и Мисьонес с половины первого до двух. Загадал. «Мне надо с ней поговорить, — думал я, — значит, она должна появиться». И «видел» ее в каждой женщине, шедшей по Двадцать пятой. Даже когда во внешности той или другой не было ни единой черты, напоминавшей Авельянеду. Мне было уже все равно, я «видел» ее. Нечто вроде игры или заклятия. (Ну и дурак же я, все ведь зависит от того, как смотреть.) И только когда женщина подходила совсем близко, я внутренне отшатывался, старался больше на нее не глядеть, желанный образ исчезал, грубая реальность вытесняла его. Но в конце концов чудо все-таки свершилось. На углу появилась девушка, я опять увидел в ней Авельянеду, образ Авельянеды. Но когда хотел привычно отшатнуться, оказалось, что реальность — тоже Авельянеда. Господи, что сталось с моим сердцем! Казалось, оно колотится в висках. И вот Авельянеда уже здесь, у моего столика перед окном. Я сказал: «Как поживаете? Что поделываете?» Совершенно естественным тоном, можно даже сказать будничным. Она была несколько удивлена, по-моему приятно удивлена, дай бог, чтобы так. «Ах, сеньор Сантоме, вы меня напугали». Небрежным жестом указал я на стул, предложил совершенно спокойно: «Чашечку кофе?» — «Нет, не могу, как жалко. Отец ждет меня в банке по делу». Второй раз отказывается выпить со мной кофе, но сегодня она сказала «как жалко». Если бы она этого не сказала, я, наверное, искусал бы себе губы, вонзил бы ногти в ладони, швырнул бы стакан об стену. Да ну, чепуха, на что мне подобные демонстрации, ничего такого я бы не сделал. Так и остался бы сидеть, закинув ногу на ногу, обескураженный, опустошенный, и, сжав зубы, не отрываясь, до рези в глазах глядел бы в свою чашку. Только и всего. Но она сказал «как жалко» и вдобавок, прежде чем уйти, спросила: «Вы всегда здесь в это время?» — «Всегда». Я соврал. «Тогда отложим приглашение на будущее». — «Ладно. Только не забудьте». И она ушла. Минут через пять подошел официант, принес еще кофе, сказал, глядя в окно: «До чего хороша птичка, верно? Только глянешь — будто заново родился. Хочется петь и все такое». Тут я очнулся и услышал свой голос: будто старый патефон, с которого забыли снять пластинку, я машинально, сам того не замечая, все повторял и повторял второй куплет песни «Мое знамя».
Четверг, 16 мая
«Знаешь, кого я встретил?» — говорит мне по телефону Вигнале. Мое молчание его, разумеется, подзадорило, он не дождался, покуда я начну угадывать, не мог больше терпеть и объявил торжественно: «Эскайолу, представь себе». Я представил. Эскайола? Странно вновь слышать это имя, казалось бы забытое навсегда. «Да что ты? Ну и как он?» — «На слона похож, девяносто восемь кило весит». Эскайоле, конечно, уже сообщено, что Вигнале видится со мной, и совместный ужин — вполне естественно — включен в программу.
Эскайола. Тоже из тех, с улицы Брандсен. Но этого я как раз помню хорошо. Тощий такой малый, высокий, за словом в карман не полезет; и всегда-то он острил, смешил нас. В кафе галисийца Альвареса Эскайола считался звездою. Все мы, видимо, только того и ждали, чтоб посмеяться. Стоило Эскайоле сказать что-нибудь (не обязательно даже очень уж остроумное), мы прямо помирали со смеху. Иной раз, помню, катались даже, держась за животы. Секрет, по-моему, заключался в том, что Эскайола говорил смешное с невозмутимо серьезным видом, вроде Бестера Китона[9]. Занятно будет поглядеть на него теперь.
[9] Известный американский киноактер 20-х гг.